Жбан опростали.
Каемочки облизали.
Угощение кончили.
Темень покрыла с головой. Мрак непросветный. Дремота с немотою.
Руки протянутой не видно: что в ней? Лица соседнего не видно: что с ним? Себя самого: кто я? Да поднимись над сосной, взлети птицей: что увидишь, в ночи уродившись?
Ночь для сна, день для зла.
И глаза залипали на долгую дремоту, как медом помазаны.
– Я расскажу, – начал жердяй. – Хвастать не стану. Чего мне? Какая от вас корысть?
Тихо говорил, покойно и напевно, как баюкал-подманивал, и голова свесилась с верхних полатей – лица не разобрать.
– За Пучай-рекой, у синего Латырь-моря, за северными горами живут с начатия века блаженные гипербореи, на судьбу не ропщут. А место у них – Божья пазушка, небесная доброта с землеплодием, где всего предостаточно и всё без отказа, – им и того не надо. Земля их кормит, река их поит, зверь одевает, а живут под деревьями в шалашах из ветвей, с детьми-стариками. Чего поймают – сварят, чего сорвут – сгрызут: не радуйся – нашел, не плачь – потерял. Нету у них забот, нет страха, даже желаний, за которые надо платить. Не завидуют чужому, не опасаются за свое, живут мирно, без усобицы и мятежа, тихость великая в их земле, и рады своему нехотению. Знают про тот край только бывальцы с зашельцами, и путь туда неодолим – пропастями, снегами и лесом.
– Ты как пройдешь? – в дреме спросил Масень и повозился, укладываясь.
– Старанием великим. Где пешью пройду, где на прилепушках доеду. Раз уж на сердце легло, на ум пало. Дойду, поклонюсь низко: братья, примите к себе в любовь. Они не погонят...
– Коли так, – бормотнул Гридя Гиблый и глаза под лоб увел. – Я с тобою...
– И я...
– И мы следом...
Все вроде спали. Все утишились. Общий на полатях повал.
И пролетел кто-то невидим. Крылом чиркнул по ветке. Загугукал в ночи.
Гугук! Гугук! Хохлатая птица гугук! На чью хоромину сядешь? Кому смерть накличешь?
Гугук... Гугук...
15
...а в лопухах за огородами, под мясистыми листьями, где прохлада и в зной, смирно сидели задумчивые коротышки, невидные по малости, взглядывали оттуда на жизнь.
Звали его Митя Лапоток.
Звали ее Паня Маковка.
Катышками от рождения, проворные и укладистые, носы капелькой: подрастали вместе, кувыркались вместе, дружно сидели в лопухах.
А прозвание тому месту – Каргино поле, сплошь пригодное для боя, конного и пешего, где вечно орали вороны, шевелом шевелились черви, трофей обрастал травою: напорешься на меч, наступишь на череп, наткнешься на острый скол. Пахать на поле не пахали, сеять не сеяли, хоть и удобрено было – на метры вглубь.
Митя Лапоток ходил по грибы, Паня Маковка по ягоды.
Грибов было непомерное множество, ягод и того больше.
Набирали лукошками. Разжигали костерок. Пекли на прутиках грибы. Заедали малиной.
Вышел на них медведь – на дереве схоронились. Вышел волк – в дупле переждали. Выскакал торчин-собака – улепетнули в лопухи. И опять сидели за огородами, пристально глядели на жизнь, ладошкой держались за ладошку: губы измазаны земляникой, черникой, смородиной – по сезону.
Пыль вскипала на Каргином поле: "...перемоги нас, и тебе вся земля..."; дудели в боепризывные трубы, сшибались дружинами – все вдруг, рубились, жали людей колосьями, топтали поверженных, треск – звон – стоны со смятением: "...ох, этот враг меня покончил!..", и оставались колотые с рублеными, что дружно догнивали до нового раза: пленных продавали – дешевле овец.
Митя Лапоток нырял камушком, с берега в бочажок, Паня Маковка отмокала на мелкоте, дружно обсыхали рядышком, без никаких, – но подошло время, заёршилась Маковка, покрылась от стеснения гусиной кожей: прикрывать нечего, а детство кончилось.
Купались теперь одетыми, отжимались в лопухах и не подглядывали исподтишка – честно отворачивали головы.
А на Каргином поле ограды ладили – тыном стоячим, кольев насовали – не перелезть, грозно встали и грузно: "...мы их седлами закидаем, кулаками перемолотим...", но предательствовали уже ночами, по одному перескакивая через тын, трусили и отъезжали прочь: "...господин княже, не надейся на нас: ныне не твои и не с тобою есмы, но на тя есмы..." – слава их и хвала погибли, дружины ни во что пошли: все там легли, все и погнили.
Митя Лапоток подрастал неприметно. Паня Маковка – следом.
Лопухи стали маловаты, мятые и давленые от шевелений: "...медовинка ты моя..."; прикрывать было чего, но не прикрывали – детство кончилось, и понесла Паня брюхо свое, хоть на каталке катай, родила на удивление двух катышков, Божью прибыль – Типу и Типулю.
Типа с гонором, Типуля с норовом.
В зыбке еще не видно, а они на дыбочки.
На Каргино поле знамение нашло – народу на страх, помрачение на солнце, столп огнен до небес – не на мир-добро, а на скверный шепоток, сговор, перевет, выкапывание глаз, окормление зельем и ножовое резанье: "...не говоря никому ни слова, ступайте и убейте брата моего Бориса..." – "...Бориса я убил, – как бы убить Глеба?.." – "...перебью всех братьев и приму один всю власть на Руси..."
Шагнул Типа за порог, наткнулся на Пуговку.
Шагнул Типуля – наткнулся на Кудельку.
Оглядели, обтрогали, языком лизнули: мягкое, теплое, не горчит – взяли себе в компанию.
В луже плескались, в пыли кувыркались, в сене барахтались, бегали по-цыплячьи – дождь-дождем, поглядывали завидно за огороды, где подрастали новые лопухи.
Для Типы с Пуговкой. Для Типули с Куделькой.
А на Каргином поле шумело всенародство, встань великая в людях, обидники и ябедники, винопийцы и драчуны, смутники-крамольники бесчинства чинили и укоризны, мучения припоминали и тяжелоносия: "...поди, князь, к нам: хотим тебя..." – "...не хотим ни тебя, ни сына твоего, ни брата…" – "...дай нам сына твоего, а брата не давай..." – "...теперь не твое время, поезжай, князь, прочь...", но наскакал гонец – рот перекошен, криком омирил всех: "Что вы тут спорите?! Поганые реку перелезли!.." – и пометали с себя порты с сапогами, босыми ударились на врагов, притомили и вмяли в реку, отполонили своих и пот утерли, тела понесли с плачем: "...мы уже не безнадежники, но уповаем на жизнь вечную...", – тут вдарили в колокол, созвонили вече, вновь заблажили во сто горл: "...иди, князь, прими город..." – "...пошел, князь, вон..."
А в лопухах за огородами, невидные по малости, смирно сидели задумчивые коротышки – Типа с Пуговкой да Типуля с Куделькой, взглядывая оттуда на жизнь; над Каргиным полем разгулялись орлы с воронами, играли, плавали, клохтали – знамением на добро, да только где оно, кому оно и когда?..
16
...гугукнуло заново.
Ширкнуло крылом напоследок.
Умчалось прочь – пернатый нетопырь.
Пробилась луна через завалы ветвей, ущербная, подозрительная, кошачьим глазом пощурилась на мир.
Было потом шевеление понизу, недолгое и затаенное, шумнуло разок и утихло: до лисьей темноты, до первого робкого досветка.
Потянулся жердяй после пьяного сна, спросил глухо:
– Как нам снилось-ночевалось?
Лежали они на полатях, кто как, тяжелые приподымали головы, а Масень Афанасий фыркнул недовольно, перевалился по привычке на пузо и охнул коротко.
За ним охнули другие...
Светало.
Нехотя оттекала мгла – под сосновые лапы, за дальние кусты, в глушь-непролаз.
Сидел на пне, посреди осмотренной не раз поляны, человек в богатых одеждах и стражи возле – с десяток. Стояли важно, глядели грозно, оружием зазря не брякали: команды не было.
Дома ли хозяин? Беда пришла.
– Так, – сказал жердяй и присвистнул невесело. – Немного погуляли да много наговняли.
Человек на пне был невелик ростом, плосколик и малобород, без особых примет-качеств. Запомнить его хотелось, чтобы не встречаться заново, отвалить при случае в сторону, отсидеться за кустом-валежником, но запомнить его было нельзя.
Отсморкался. Рукавом утерся. Сказал без выражения:
– Неспособие Божие тебе. За мутные твои помыслы.
Жердяй не ответил. Только сглотнул шумно и на небо пощурился. Как попрощался.
– Велик был, а ныне малишься. В забытье ума своего. Многие дурна нашей земле сделал.
Сказал жердяй с хрипотой – не своим – казенным словом:
– Худоумен я. Слаб разум имею.
А тот:
– Витийское твое глумление. Досадительные и хулительные слова. Воротись. Бей челом. Чтоб государь гнев свой отдал.
Жердяй – будто не он:
– Опасения туманят надежду мою. Мальство мое пред величием его – ничтожно.
– Воротись. В ноги пади. Милость князя как облак утренний.
Хлопнул в ладоши. Рукой отмахнул. Стража за куст ушла.
– Своих погони.
– Идите, – сказал жердяй. – Не взыщите. Беду навел – беду уведу.
Они и ушли: просить не надо.
Разбежались по полатям, замерли остолбенело до поры.
Один Масень остался.
– Спустись, – сказал человек с земли. – Поговорить надо.
Полез вниз, застревая в ветвях и чертыхаясь, уселся на нижний сук, спиной привалился к стволу:
– Чего тебе?..
17
Тот на него не глядел.
Вынул ножичек, поковырял пень, потом только укорил:
– Экий ты... Выбежал, не сказал куда. Я бы может с тобой подался.
– Ой ли!
– А чего?
Переглянулись понимающе.
– Новости есть? – спросил жердяй.
– Новости есть. Камнестрельную машину отладили. Города брать.
– И что?
– И ничего. Не в ту сторону камень метнула. Своих побила, своих покалечила.
Заулыбались.
– Еще чего?
– Оженился заново. Взял девку-дуравку, законопреступную жену. Глупа и груба. Крадлива и ленива. Задом крутнула разок – растаял у него животик.
– Сколько ж ему еще срамствовать?
– А до упора. Трижды тридевать трехлетий. Воробьев нынче жрет, михирь иметь в постановлении. Не прелюбодейства ради, но токмо ради детотворения.