«А здесь ведь уже давно не подают пиццу», — подумал Симон Лекёр. И вдруг сам удивился, откуда взялась эта его непоколебимая уверенность. Он залпом допил кофе. Поскольку на вывешенном меню указывалась цена пиццы, наверное, ее можно было заказать. Почему Симон ни с того ни с сего решил, что нельзя? Он, разумеется, не располагал никакой информацией, дающей повод для подобного утверждения.
Между тем как Симон изучал другие надписи на табличках за стойкой, его внимание привлекла скромных размеров фотография в черной рамке, висевшая чуть поодаль, рядом с предписанием, запрещающим продавать спиртные напитки несовершеннолетним. Обуреваемый малопонятным самому любопытством, Симон Лекёр поднялся из-за стола под предлогом, что ему понадобилось в туалет, и сделал небольшой крюк, стараясь пройти мимо фотографии. Там он остановился, якобы случайно, но на самом деле — чтобы рассмотреть ее поближе.
На фотографии был изображен мужчина лет тридцати со светлым, но тревожным взглядом, в форме морского офицера или, точнее, младшего офицера. Его лицо кого-то напоминало Симону… Внезапно он понял: это же официант, который обслуживал их накануне.
Справа свешивалась освященная веточка букса, просунутая под рамку из черного дерева. С засохших много лет тому назад пыльных стебельков осыпалась половина листьев. Внизу на пожелтевших полях фотографии была выведена (судя по почерку, левшой) дарственная надпись: «Мари и Жану от любящего папы».
— Вас смущает форма? — произнесла официантка.
Симон не заметил, как она подошла. Женщина в серой блузке протирала стаканы застойной. Она снова заговорила:
— Вы разглядываете моего отца. Он был русский.
Симон сразу не догадался, а ведь и правда, форма не имела никакого отношения к французскому морскому флоту. А поскольку фуражки на офицере не было, это несоответствие не бросалось в глаза. Чтобы поддержать разговор, он глупо спросил, умер ли тот на море:
— Погиб, — поправила дама.
— Вас зовут Мари?
— Разумеется! — фыркнула она, пожав плечами.
Симон спустился в подвал, где располагался дурно пахнущий туалет. Стены, выкрашенные в кремовый цвет, служили местом, где завсегдатаи записывали политические лозунги, информацию для деловых встреч и фантазии на сексуальные темы. Возможно, одно из посланий предназначалось Симону: например, вон тот телефонный номер, написанный красным карандашом и упорно повторяющийся в разных местах: 765.43.21. По крайней мере, набор цифр легко запомнить.
Возвращаясь к столику, он увидел позади стула, на котором сидел, нишу, обшитую рейками, отделанными под дерево. В самом ее углу к стене была приставлена белая трость для слепых. Входя в кафе, Симон не заметил этого плохо освещенного углубления. Видимо, трость стояла там уже тогда. Симон Лекёр снова сел. Грустная официантка проходила мимо, и он жестом подозвал ее:
— Будьте добры, мадам, принесите мне пиццу.
— Ее несколько месяцев больше не делают, — ответила дама в сером. — Санэпидемслужба запретила нам ее продавать.
Симон допил стакан воды и расплатился за кофе. Потом направился к выходу, но вдруг остановился, словно что-то припомнив. «Надо же, — оборачиваясь, произнес он вполголоса, — забыл свою трость». Можно было предположить, что она не принадлежала никому из посетителей, так как рядом не было ни одного столика. Симон быстро вернулся, без тени колебания взял белую трость и спокойно прошел через заполненный зал, держа ее в левой руке. Никто не прореагировал на его уход.
У выхода из кафе уличный торговец раскладывал на тротуаре поддельные черепаховые гребни и прочий мелкий хлам на продажу. Симон Лекёр купил черные очки с очень толстыми темными стеклами, несмотря на то что цена показалась ему завышенной. Глаза болели от яркого весеннего солнца, и ему не хотелось, чтобы косые лучи проникали сквозь слишком широкие боковые щели. Не колеблясь, он надел очки, которые вполне ему подошли.
Непонятно зачем — может быть, чтобы просто подурачиться, — Симон закрыл глаза, защищенные темными стеклами, и пошел, ощупывая перед собой дорогу железным наконечником трости. Теперь он испытывал что-то вроде успокоения.
До тех пор, пока Симон помнил расположение предметов вокруг себя, он продвигался без затруднений, хотя идти приходилось все медленнее. Но шагов через двадцать у него не осталось никакого представления о том, что находится перед ним. Он понял, что совсем сбился с пути и остановился, по-прежнему не открывая глаз. Так как он был на положении слепого, его никто не толкал.
— Хотите, сударь, я помогу вам перейти?
С этими словами к нему обратился, очевидно, мальчик, возраст которого Симон, не задумываясь, мог бы примерно определить по начинающему ломаться голосу. Кроме того, место, откуда доносился звук, как было подмечено мнимым калекой, довольно точно указывало на то, что рост у говорившего тоже был детский.
— Большое спасибо, — ответил он. — Было бы очень мило.
Паренек аккуратно, но крепко взял его за левую руку:
— Подождите минуточку, — сказал он, — свет пока зеленый, и машины по проспекту несутся слишком быстро.
Из его слов Симон сделал вывод, что они стоят на самом краю тротуара. Следовательно, он существенно — на несколько метров — отклонился от первоначального направления. Тем не менее эксперимент не только не переставал его привлекать, но начинал даже завораживать; хотелось, чтобы все это продолжалось, пока не прервется из-за какой-нибудь непреодолимой трудности.
Железным концом трости Симон легко нашел край гранитного бордюра и определил высоту, с которой нужно было спуститься на проезжую часть. Собственное тупое упрямство удивляло его самого: «У меня, наверное, мощный эдипов комплекс», — подумал он, улыбнувшись, но в это время мальчик повел его вперед, так как автомобили прекратили движение, уступая дорогу пешеходам. Однако улыбка вскоре исчезла с лица Симона, оно омрачилось мыслью: «Мне не следует смеяться, это ведь грустно — быть слепым».
Явившийся в дымке образ девочки в юбке со сборками, подхваченной на талии широкой лентой, задрожал в неясном воспоминании и через несколько мгновений проступил, как на экране, под закрытыми веками…
Она неподвижно застыла в дверном проеме. Вокруг темно и практически ничего не видно. В полумраке можно различить лишь белое газовое платье, светлые волосы, бледное лицо. Обеими руками дитя держит перед собой большой, начищенный до блеска подсвечник из желтой меди с тремя свечами, но ни одна не горит.
Очередной раз задаюсь вопросом, откуда берутся такие образы. Подсвечник уже всплывал в моей памяти. Тогда он, зажженный, стоял на стуле в изголовье у мальчика, лежавшего на смертном одре…
Теперь мы добрались до противоположной стороны дороги, и я опасаюсь, как бы мой поводырь меня не бросил. Я чувствую себя не совсем уютно в роли слепого, и мне хочется, чтобы мы еще несколько минут шли рядом. Пытаясь отвлечь его и выиграть время, я спрашиваю:
— Как тебя зовут?
— Меня зовут Жан, месье.
— Ты живешь поблизости?
— Нет, месье, я живу в четырнадцатом округе.
Оказывается, мы на другом конце Парижа.
Даже если и существует множество причин, объясняющих присутствие здесь мальчика, мне удивительно, что он бродит по улицам так далеко от дома. Я чуть было не задал ему этот вопрос, но вдруг испугался, что моя нескромность покажется ему странной, что он встревожится и пустится наутек.
— На улице Верцингеторига, — уточняет ребенок, и ровно на середине замысловатого слова его голос резко меняется от фальцета к басу.
Имя галльского вождя меня ошеломило: я думал, что есть только одна единственная улица Вер-цингеторига, и никак не предполагал, что существует какая-нибудь еще, во всяком случае в Париже. Недопустимо, чтобы одним и тем же именем назывались разные улицы одного города; разве что в истории Франции известно два Верцингеторига. Я делюсь своими соображениями с моим сопровождающим.
— Нет, — заявляет он без тени сомнения, — Верцингеториг — один, и такая улица в Париже — одна. Она — в четырнадцатом округе.
Получается, стало быть, что я перепутал название улицы с каким-то другим?.. Мы довольно часто убеждены в том, что на самом деле совершенно ошибочно: достаточно лишь откуда-то взявшемуся обрывку воспоминания попасть внутрь оставленного открытым целостного представления, либо невольно сложить две непарные половинки, либо нарушить порядок элементов в причинно-следственной связи, чтобы в нашем сознании зародилась призрачная материя, которую мы наделяем всеми свойствами реальности…
Я отложил на время решение топографической проблемы из опасения, что мальчику в конечном счете наскучат мои вопросы. Он отпустил мою руку, и я засомневался в том, что он еще долго будет моим поводырем. Может быть, родители ждут его к обеду.
Поскольку он давно ничего не говорил (достаточно давно, чтобы я смог осознать это), меня на мгновение охватил испуг, что он уже ушел, а мне придется тогда идти дальше одному, без опоры, ниспосланной провидением. Видимо, у меня был растерянный вид, поскольку я услышал ободряющий, несмотря на странное звучание, голос мальчика.
— Сдается мне, что вы не привыкли ходить в одиночку. Если хотите, мы можем побыть еще немного вместе. Куда вы направляетесь?
Вопрос поверг меня в замешательство. Однако мне нужно сделать все, чтобы мой случайный поводырь этого не заметил. Он не должен догадываться, что мне самому неведомо, куда я иду, поэтому быстро и безапелляционно отвечаю:
— На Северный вокзал.
— Тогда не надо было переходить. Он по ту сторону проспекта.
Разумеется, мальчик прав. Я так же поспешно даю первое пришедшее в голову объяснение:
— Я думал, на этом тротуаре меньше народа.
— Это действительно так, — соглашается мальчик. — Но вам все равно придется сейчас повернуть направо. Вам нужно на поезд?
— Нет, я жду приятеля.
— Откуда он приезжает?
— Из Амстердама.
— В котором часу?
Я снова ступил на опасный путь. Только бы там и вправду оказался поезд, прибывающий сразу после полудня! К счастью, маловероятно, что ребенку известно расписание.
— Я точно не помню когда, — говорю я, — но у меня наверняка еще масса времени.
— Скорый поезд из Амстердама прибывает на вокзал в двенадцать тридцать четыре, — чеканит мальчик. — Мы можем успеть, если сократим путь… Идемте. Надо спешить.
Глава седьмая
— Мы пойдем по этой улочке, — предупреждает мальчик. — Так гораздо быстрее. Только осторожней ставьте ноги: мостовая вся выщерблена. Зато здесь нет ни машин, ни прохожих.
— Хорошо, — соглашаюсь я, — буду осторожен.
— Я проведу вас, как получится, по этим выбоинам и буграм. А если вдруг станет особенно трудно, то буду крепко держать вас за руку… Ну вот, тут нужно повернуть направо.
Разумеется, стоило тогда открыть глаза. Было бы предусмотрительнее и, уж во всяком случае, удобнее. Но я решил двигаться вслепую, покуда хватит сил. В общем, что называется, дурацкое дело — не хитрое. Короче говоря, вел я себя, как вертопрах или дитя малое, что мне вовсе не свойственно…
В то же время потемки, на которые я себя обрек и в коих чувствовал себя очень уютно, казалось, идеально соответствовали тому состоянию психической неустойчивости, в котором я пребывал с момента пробуждения. Добровольная слепота была чем-то вроде метафоры, предметного образа, редупликации.
Мальчик настойчиво тянет меня за левую руку. Он идет широкими, легкими, уверенными шагами, и мне трудно за ним поспевать. Надо бы рвануть вперед, проявить смелость, но я не отваживаюсь: кончиком трости ощупываю перед собой землю, словно испытывая страх внезапно оказаться над пропастью, хотя это было бы, по меньшей мере, странным.
— Если вы не прибавите шагу, — замечает мальчик, — то опоздаете на поезд, упустите вашего приятеля, и нам придется искать его по всему вокзалу.
У меня есть законные причины не волноваться по поводу упущенного времени, однако я доверчиво и покорно следую за своим проводником. Возникает необычное ощущение, что он ведет меня к чему-то важному, о чем я не догадываюсь и что никоим образом не связано ни с Северным вокзалом, ни с поездом из Амстердама.
Подстегиваемый смутными предчувствиями, постепенно обретая уверенность в ногах, я все смелее двигаюсь дальше по мостовой, таящей массу неожиданностей. Вскоре я окончательно освоился, почти сроднился с новой стихией…
Неожиданно для себя я смог шагать самостоятельно, без всякой помощи. Я готов был припустить еще быстрее, влекомый некой абсолютно не зависящей от мальчика силой. Если бы он попросил меня побежать, я бы выполнил его просьбу…
Но вдруг он сам спотыкается. Я даже не успеваю его подхватить, его рука выскальзывает из моей, и я слышу, как он тяжело падает прямо передо мной. Еще немного, и я по инерции свалился бы на него, тогда мы оба кубарем покатились бы во тьму, как персонажи Самюэля Бекетта. Вспомнив известный эпизод, я разражаюсь смехом. Ко мне возвращается самообладание.
Но моему проводнику совсем не смешно. Он не говорит ни слова. И не двигается. Может быть, на беду, он случайно поранился? Или падая, получил черепно-мозговую травму, ударившись головой о какой-нибудь выступ?
Я зову его по имени и спрашиваю, не ушибся ли он, но мальчик не отвечает. Возникает непредвиденная пауза и, поскольку она затягивается, я начинаю серьезно волноваться. Железным концом трости я ощупываю камень, соблюдая все меры предосторожности…
Тело мальчика распростерто поперек проезжей части. Оно будто застыло. Встаю на колени и склоняюсь над ним. Откладываю трость в сторону, чтобы обеими руками потрогать его одежду. Никакой реакции, но я чувствую на пальцах какую-то липкую влагу, взявшуюся непонятно откуда.
На этот раз я по-настоящему пугаюсь. Открываю глаза. Снимаю темные очки. Сначала меня ослепляет яркий солнечный свет, от которого я отвык. Потом все становится на свои места, проявляется, как на по л ароидной фотографии, где изображение медленно проступает на белой глянцевой бумаге… Словно попал в волшебную кулису с тревожно повторяющимися складками, из которых уже не выбраться…
Идущая вдаль пустынная улица, действительно, что-то напоминает, но что именно, не могу разобрать: такое впечатление, будто в этом месте я уже был совсем недавно, по крайней мере один раз, а может быть, и неоднократно…
Улочка прямая, довольно узкая, длинная, так что конца ей не видно, и совершенно безлюдная, точно все сбежали, или был объявлен карантин, или ее со временем забросили. С обеих сторон стоят в ряд низенькие, ветхие, полуразрушенные постройки: лачуги с зияющими проломами, остатки мастерских, глухие стены, покосившиеся изгороди…
На булыжной, выложенной по старинке мостовой, которую целый век не ремонтировали, во весь рост растянулся на животе, видимо, потерявший сознание мальчик лет двенадцати, одетый в серую блузу с напуском, подхваченную на поясе, как носили в прошлом столетии дети простолюдинов…
Стало быть, раньше, по крайней мере однажды, это уже происходило. Исключительная ситуация, в которую я попал, абсолютно верно воспроизводит ранее случившееся со мной приключение, лично мной пережитое, причем я разыгрывал ту же самую роль… Когда? Где?
Мало-помалу воспоминание стирается… Чем настойчивее я хочу приблизиться к тайне, тем дальше разгадка… Последний проблеск… Еще один. Больше ничего. Это был мгновенный мираж. Мне хорошо известны яркие минутные впечатления, посещающие меня столь же часто, что и других, которые иногда называют «памятью будущего».
На самом деле речь идет, скорее, о моментальной памяти: мы полагаем, что происходящее с нами уже раньше случалось, как если бы настоящее раздваивалось, расщеплялось посередине на две одинаковые половинки — непосредственную реальность и ее призрак… Но призрак тоже ускользает… Хочется его удержать… Он трепещет, кружится прозрачной бабочкой, пляшущим блуждающим огоньком и дразнит нас… Через десять секунд видение окончательно пропадает.
Что касается участи больного, утешает одно: клейкая жидкость, в которую я угодил пальцами, ощупывая землю рядом с серой полотняной блузой, — не кровь, хотя цвет и консистенция служили поводом для подобного предположения.
Это обычная лужа с красноватой грязью, окрашенной ржавой пылью, вероятно, оставшаяся в выбоине на мостовой после недавнего дождика. Упав на самый краешек, ребенок, к счастью, не запачкал неказистую, но опрятную одежду. Может, как раз желая, чтобы я обошел препятствие, к которому направлялся, он и потерял равновесие. Надеюсь, падение не вызвало серьезных осложнений.
Надо бы срочно заняться мальчиком. Он в обмороке, даже если ничего не сломал, и я опасаюсь, как бы он не ушибся слишком сильно. С поистине материнской заботой перевернув щуплое тельце, я, впрочем, не нашел повреждений ни на лбу, ни на челюсти.
На лице — никаких ссадин. Глаза закрыты, будто мальчик спит. Пульс и дыхание вроде бы в норме, но очень слабые. Как бы то ни было, нужно действовать: в этом богом забытом месте никто не придет на подмогу.
Если бы в соседних домах кто-нибудь жил, я бы обратился за помощью. Я бы перенес туда ребенка, добросердечные женщины уложили бы его на кровать, мы бы по телефону вызвали службу спасения или участкового врача, который без промедления согласился бы прийти.
Только есть ли жильцы в этих лачугах, открытых всем ветрам? Очень маловероятно. Там наверняка обитают одни бродяги, которые расхохочутся в лицо, если спросить у них про кровать или про телефон. А если я оторву их от каких-либо подозрительных делишек, они могут оказать мне еще менее радушный прием.
И тут я замечаю справа невысокое трехэтажное здание, чуть менее неказистое, чем окружающие дома: во всяком случае, окна целы — рамы не выбиты из проемов и стекла на месте. Дверь приоткрыта. Туда я и рискну зайти. Как только я найду раненому кров, будет меньше поводов для волнения.
Однако, не могу объяснить почему, но создается впечатление, что продолжение мне уже известно: толкнув ногой створку приоткрытой двери, я проникну в незнакомый дом, бережно держа на руках неподвижного ребенка. Внутри окажется темно и пусто. Тем не менее я различу смутный голубоватый свет со второго этажа. Я неторопливо взойду по узкой крутой деревянной лестнице, в тишине скрипнут ступеньки.
Я все знаю. Припоминаю… В памяти с фантастической четкостью возникают и этот дом, и все ранее происходившие события, последствия которых я уже испытал на себе и в которых мне якобы довелось принять активное участие… Когда же это все случилось?
На самом верху лестницы дверь была приоткрыта. Высокая стройная девушка с очень светлыми волосами стояла на пороге, будто кого-то ждала. На ней было белое платье из легкой газовой прозрачной ткани; на складки, раздуваемые ни на чем больше не заметным ветерком, падали лучи голубого света, льющегося непонятно откуда.
Бледные губы были разомкнуты в неуловимой, нежнейшей, юной далекой улыбке. Большие зеленые глаза, увеличившиеся в темноте, сверкали странным блеском. «Как у инопланетянки», — увидев ее, сразу подумал Симон Лекёр.
Он замер на пороге комнаты, держа на руках («как охапку подаренных роз», — сказал он про себя) маленького мальчика без сознания. Застыв как вкопанный, Симон разглядывал чудесное видение, каждую секунду опасаясь, что оно испарится, особенно в те мгновения, когда от сильного сквозняка (который удивительным образом не ощущался ни на одном предмете, стоящем в комнате) вокруг нее, «как языки пламени пепельного цвета», разлетались полы одежды.
Спустя довольное долгое, но точно не подсчитанное время, зря потраченное на то, чтобы попытаться сформулировать фразу, которая была бы уместна в подобных обстоятельствах, Симон, в конце концов отчаявшись, произнес простые слова, заслуживающие насмешку:
— Ребенок поранился.
— Знаю, — ответила девушка, но так нескоро, словно обращение Симона, прежде чем долететь до нее, пересекло огромное пространство. Затем после еще одной паузы она добавила:
— Добрый день. Меня зовут Джинн.
Ее голос был столь же нежен, далек, красив и неуловим, как и выражение глаз.
— Вы эльф? — спросил Симон.
— Дух, эльф, девушка, как вам больше нравится.
— Меня зовут Симон Лекёр, — представился Симон.
— Знаю, — промолвила незнакомка.
В ее речи слышался легкий иностранный, судя по всему английский, акцент, хотя по певучим интонациям можно было бы заподозрить в ней сирену или фею. Последнее слово было произнесено с более откровенной улыбкой; она разговаривала будто откуда-то из далекого грядущего времени, она будто принадлежала миру будущего, в котором уже все свершилось.