Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Голоса над рекой - Александр Алексеевич Яковлев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я вижу! Я прекрасно вижу!

А всего-то по три простроченных вертикальных столбика с каждой стороны и по три поперечно-косых вытачки… И не ясным кажется, как же ЭТО не только удерживает «богатые бюсты», но превращает их в изящные! Не видно глазу мастерства…

(Ван Гог говорил, что искусство должно быть столь изощренным, чтобы казаться «наивным», совсем простым, чтобы от него «не разило» талантом…

Вот уж — не разит…)

Я безумно хочу немедленно вскочить на весы Лили Брик, потому что знаю, ощущаю физически, как упал мой вес!

…Да, сладости, сладости… («Без тебя я прекращаюсь!», Маяковский. Из письма к Лиле Брик) Но главное — массаж, ткань эта.

ОНА не может, она совершенно не может без нее!

НЕ-МО-ЖЕТ! ПРЕ-КРА-ЩА-ЕТ-СЯ!!

Но как она шьет такими руками, как? Это непонятно, совершенно непонятно…

Суставы каждого пальца, вся кисть — сплошь узлы и бугры, все страшно деформировано… Непонятно…

Над ее креслом огромнейшая, как большая картина, старинная фотография коричневого тона в золотистой деревянной раме, где Фриде Исааковне 2 года. Папа, мама и много-много детей: братьев и сестер Фриды. Как-то она рассказывала мне о каждом. Мама похожа на Зыкину.

Ниже три чудесные фотографии, тоже коричневых тонов, тоже в золотистых рамочках — сыновья и муж. Все красавцы. Все умерли.

Старший сын в 20 лет — мгновенно — от массивного легочного кровотечения (туберкулез), младший, 24-х лет — на фронте, муж — от врачебного исследования спинного мозга, которое позднее делали перед операцией и мне, но мне повезло…

— Да, Иннночка…

Почти на каждой примерке узнаю, что кто-то из подруг Фриды умер.

— Я вот, Иннна, не сразу поняла: старость. Чувствую: что-то не то… Голова какая-то… Не понимаю. И все трудно, самое простое — трудно, какая-то лень чудная… Потом поняла. Так неожиданно: я ведь еще молодая (86 лет). Ну, руки, спина, жир этот — так это давно, это болезни, их много, и пусть бы, пусть, я сжилась с ними, а то — то другое… Вы думаете: что такое старость, Иннночка? Я вам сейчас скажу. Это усталость, страшная усталость… Вот что это такое.

И она совсем утопает в себе, становится меньше, молчит. Потом поднимает голову, расправляет плечи — берет бюстгальтер, подставляет кромку его под поднятую лапку небольшой швейной машинки и крутит ее ручку правой рукой-култышкой, а левой култышкой подводит и подводит под лапку тут же убегающую за нее, теперь простроченную шелковистую полосу…

Я сижу сбоку, гляжу, как работает Фрида Исааковна, и мне кажется, что я вижу, как вокруг нее падают, как осенние листья, опадают ее подруги… Падают, опадают… Отлетают…

Потом она подъезжает к комоду, выдвигает ящик и достает круглую картонную коробочку. Вынимает из нее белую матерчатую розу — ну совершенно как живую, совершенно как живую! Лишь чуть припорошенную легкой темной пыльцой — сколько же ей лет?

— Это, Иннночка, я тоже делала для Парижа. С блузками.

И подержав ее в руке, слегка отодвигает от себя и вглядывается, вглядывается, словно прикидывает, КАК ОНА — на груди изящной дамы в сшитой лично ею, Фридой Исааковной, блузочке.

Быстро убирает розу в коробку, кладет в ящик комода и, невысоко подняв руку, как-то неопределенно махнув ею, задвигает ящик. Все.

— Ах, Иннна, ну что вы плачете? Да бросьте…

…От лиц стариков — «глухих одиночек», С которыми связана юность моя… Что скажешь о них, современный Тацит? А я, наглотавшись таблеток и капель, Любимый с собою везу гиацинт, Как самую светлую память о папе… Я еду навстречу новой весне, Где первый подснежник торчит из-под снега, Где солнце сидит на высокой сосне Под синим зонтищем ангарского неба.

Гиацинт (всегда сиреневый) мне всегда весной дарил папа.

Принес и сейчас, протянул дрожащей рукой, улыбнулся.

Короткая толстая ножка. Сочная. Кудрявые сиренево-лиловые барашки-колокольчики, переходящие один в другой, один в другой, и этот запах…

— Ну куда вы, Господи, еще гиацинт тащите! — кричит Юлька, придя с работы, глядя на тьму вещей, которые я должна увезти.

— Она довезет и гиацинт, и вещи, — говорит папа, положив руку на Юлькино плечо, глядя на меня сквозь слезы.

Я вспоминаю, что «Алоа», это из Джека Лондона, — это действительно гавайское слово, но у него там не просто «Алоа», а «Алоа-оэ». Так назывался гавайский гимн, и так назывался один из его рассказов этого цикла.

Гимн этот, это «Алоа-оэ», всегда исполнялся на берегу оркестром при встрече и уплывании кораблей.

В самолете, закрыв глаза, вижу узенький балкончик, где еле умещается табуреточка, на которой я сижу, оставив ноги в комнате, подтащив к открытой двери телефон и, запрокинув голову, гляжу в кусочки невинного молочно-голубого неба, которые просвечивают сквозь густые сплетения ветвей.

Над моей головой и у самого плеча — толстые черно-розовые почки, уже треснувшие… Я хорошо вижу через эти трещинки свернутые зеленые листочки и красные червячки, которыми почки набиты. Вот-вот пробрызнут листвой (…«Набухшие почки готовы пробрызнуть листвой. Идет батальон…», — была у нас в батальоне, в армии, любимая песня… Тогда меня прямо потрясли эти слова:

«пробрызнуть листвой», а сейчас я это так увидела!..)

Гиацинт я держу то в руке в маленькой бутылочке с водой, которую Юлька дала мне в дорогу, то ставлю на откидной столик (он у меня все время, весь полет, «откидной»). И нюхаю, нюхаю…

Папа. Я чувствую его близость. Вижу его протянутую ко мне дрожащую руку. Я хочу назад, в Москву! (Алоа-оэ! Самолет! Поворачивай назад!)

Там, возле папиного столика с желто-коричневой керамической пепельницей и лежащей в ее желобке сигаретой, с летящим над ней голубым дымком, мы говорим, говорим, говорим… Когда я теперь увижу папу?

Прямо перед ним в большом кресле сидит огромный плюшевый мишка с короткими лапами, очень славный, которого все обожают. Он занимает это кресло целиком.

Мишку я подарила папе в день рождения лет 5 назад. Это был подарок из подарков!

Юлька, собираясь на работу, утрами тихонько разговаривала с ним… Он до сих пор сидит в своем кресле…

Один раз, придя от Фриды Исааковны, я передала папе ее монолог о старости.

Папа ценил Фриду за ум. Они с Юлькой давно знали ее, и именно они в свое время познакомили меня с ней.

Договариваться тогда взялся папа.

— Дорогая моя Фрида Исааковна, — говорил он по телефону торжественно, с ноткой демонстративного просительства. — Не могли бы вы выручить меня лично своим мастерством?

— Ва-ас?

— Да, именно. Точнее, в моем лице — дочь! Нет, простите, в ее лице меня!

Фрида Исааковна смеялась так, что мы, в комнате, слышали ее смех.

Но папа вдруг сделался серьезным, поднял и опустил широченные свои брови и кивнул. Положив трубку, сказал мне:

— Вот что, родненькая. Так-то она старуха что надо и согласилась, но она еще и чертова старуха, понимаешь? И если ты ей не понравишься — шить не будет даже в моем лице! Но ты ей в своем понравишься, я уверен!

И тут уже мы с папой стали хохотать до чертиков, хотя особых причин для такого смеха не было — ну, серьезно папа вел разговор с Фридой, очень серьезно, и забавный был разговор, но не настолько, чтобы из-за этого мне упасть в кресло на мишку (папа закричал: «Сейчас же оставь его в покое!», — отчего мы стали хохотать еще сильней, и я никак не могла встать с кресла)…

Да, так вот о старости.

Когда я рассказала папе о монологе Фриды, он стал ходить по комнате и напевно, красиво и горько читать наизусть Слуцкого:

Умирают мои старики, Мои боги, мои педагоги, Пролагатели торной дороги…

Видя, что папа не очень весел, я быстро перебиваю его:

— Умирают-то умирают, — но!

Завещают мне жить ОЧЕНЬ ДОЛГО! (Эту строчку я произношу громко и выразительно, с акцентом на «очень долго», с восклицанием).

Папа:

— Но не дольше, чем нужно по долгу. ПО ЗАКОНУ СТРОФЫ И СТРОКИ»

Он все шагал по комнате. Подошел ко мне и серьезно сказал, подняв к брови полусогнутый палец правой руки:

— Поняла? — «не дольше, чем нужно ПО-ДОЛ-ГУ», понимаешь?

Я сказала: — А! Это у них профессиональное — для поэтов! СВОИ законы, эти вот — «строфы и строки»! Папа нервно хохотнул, сел в кресло, закурил.

Я, чтобы чего-нибудь не случилось и вышло совсем не печально, а, может, даже и весело, стала читать того же Слуцкого, про тех же стариков, но все же — про других: нарушающих слово, начинающих снова… «В шестьдесят или семьдесят-семьдесят пять… Позабывших зарок, нарушающих слово, Начинающих снова опять и опять!»

Я читала быстро, задорно, страстно, крещендо, с ударением почти на каждом слове, размахивая рукой:

— «Не зеленым, а серо-седым, посрамленным, На колени поставленным, та-та-та-та!»

Еще вдохновенней:

«Закаленным тоской и бедой укрепленным Я б охотней всего подсобил и помог».

Папа: — Вот-вот: «ПОМОГ»… ПОМОГЛИ БЫ ДА ПОДСОБИЛИ!..

Ужасно.

Я (громко, Леонида Мартынова):

«Бессилие бессильным оказаться — Вот мощное бессилье стариков!»

(Ударение я делаю на «вот».)

Папа озадачен: что за слова, и такие?.. Чьи они?..

Ага! Не знает! Надо искать что-то такое, еще что-то такое!

И я добавляю алфавитного Слуцкого:

— «Угроза, в ходе слышная часов, Пружин их ржавых Хриплое скрипенье Не распугает птиц моих лесов. И не прервет их радостного пенья».

Папа и вовсе озадачен, но он рад, что у нас все же так ловко получается и на этот раз — у нас часто так бывало — в стихах. Но я вижу, что вместе с радостью он не сбился со своего тона, не ушел от волнения, которое его охватило. Я же, говоря о Фриде, совсем его не ожидала, тем более, что папа моложе ее на целых 20 лет и вообще — КАКОЙ ОН СТАРИК?! А вот — волнение… И чем еще все это кончится?

Но папа — такой сильный, так владеющий собой, и все же — все же надо поскорей это закончить, перевести в шутку, и я говорю:

— Во-первых, 1:0 в мою пользу! Во-вторых, клянусь! — я буду таким стариком…

ну, этим… сшибленным с ног, но всегда начинающим сначала, снова! Понимаешь, да? Веришь? И МОЩНОЕ БЕССИЛЬЕ СТАРИКОВ всегда будет при мне!!

Папа улыбнулся, тихонько щелкнул меня по носу, и вдруг, — как бы на зло себе, на такое зло, такую боль стал читать Эренбурга: «Теперь не годы, только дни»..

Мм… «Перелети, перешагни, перегони…» Нет! Только «перелети» одно. Так:

«Перелети, хоть ты ОБЪЕДОК, ЛОСКУТ, КОТОРЫЙ СЪЕЛА МОЛЬ…»

А! Так? Вот что?! Вот? Ах, какое же иезуитство! И я вступаю, не дав ему опомниться, договорить — из его же Эренбурга, из того же цикла «Старость», быстро отбирая в уме хоть что-нибудь ПОЛУЧШЕ:

«Я с теми, кто та-та-та борется, Прет на рожон, да впереди, та-та-та-та как свищет молодость, та… Кто не вышел из игры!»

Папа, как бы не слыша меня: «Мое уходит поколение, А те, кто выжил, что тут ныть, — Уж не людьми, а просто временем, лежалые, у-це-не-ны».

— КТО это «уценен», КТО? Кто ЛЕЖАЛЫЙ?? — кричу я и тоже читаю Эренбурга, но теперь не из «Старости» — из АЛФАВИТА: «Я знаю все — годов проломы, бреши…» Но — «ВСЕ ЖЕ Я СКАЖУ ПРО ДОЖДЬ, ПРО ВЕТВИ»!

Папа снова удивлен, на мгновенье заслушивается, но, опомнившись, продолжает свое, выбирая по-прежнему самое больное, и все это — на зло себе, да-да, только на зло, только: «Молодому кажется, что к старости Расступаются густые заросли, Все измерено, давно погашено…»…«Погашено»…

«ВСЕ-НЕ-ТАК!»

Но на зло ли? Ведь это был какой-то упорный прорыв открытости, «бессердечная искренность» (слова Слуцкого): взять и не тая больше ничего, выложить все, что на душе! Исповедаться стихами, как бы больно ни было!..

— «Все измерено, давно погашено… м… давно погашено…» другие, не такие громоздкие, занимающие полкомнаты… Купила как их? Ну… напольные, напольные; они маленькие, их легко сунуть под шкаф, но, между прочим, они не такие точные… Ах, да Господи, да какое мне дело, в конце концов!

Я немного успокаиваюсь, но слезы еще бегут…

Самолет тем временем идет на снижение.

И тут меня пронзает: мой город! Подснежники прямо под снегом! Прямо под снегом же!!

Мне становится легче.

АЛОА! Здравствуй!

…Словно Москвы и не было…

Я спускаюсь по трапу последней, — я люблю так. Еще на трапе, наверху, вижу маленький оркестрик, стоящий на аэродроме чуть левее трапа.

Он из двух рядов музыкантов, в каждом по четыре человека. Дирижирует мой муж, но стоит он к оркестрику спиной, так как ищет среди сходящих меня, но музыканты играют правильно.

Звучит «Алоа-оэ».

Лицо у мужа растерянное и радостное.



Поделиться книгой:



Регистрация