— В отель я ни за что не пойду.
— Но ведь я там с сестрой и приглашаю вас не к себе, а к нам! Ну, пожалуйста, пойдем!
Она согласилась.
Когда Тибор распахнул перед Эрикой дверь в холл, Илона даже вскрикнула от неожиданности. Она схватила Нину за руку и прошептала:
— Это Эрика Штальберг. Как она сюда попала?
— Прошу знакомиться, товарищи, — остановился перед ними Тибор. — Это чемпионка Западной Германии по бегу на сто метров Эрика Штальберг.
— С господином Баумом мы знакомы, — улыбнулась молодому архитектору Эрика.
— Не ожидал встретить вас тут и очень рад, что вы пришли, — сказал Баум. — Еще с большей радостью увидел бы вас на нашем стадионе — не на трибуне, а на поле.
— Это зависит не только от меня.
Возобновилось веселье, на мгновение прерванное приходом неожиданной гостьи. Эрика перестала быть пред–метом общего внимания и сразу почувствовала себя лучше. Справившись со смущением, она весело болтала.
— Вы не жалеете, что пришли сюда? — спросил Тибор, когда они остались одни.
— Нет. Идемте танцевать.
Взгляд Эрики скользил по холлу, по людям, изредка останавливаясь на Тиборе. Сначала она побаивалась, что здесь ее встретят равнодушно, быть может враждебно, но эти опасения исчезли в первые же минуты. Давно уже Эрике не приходилось быть среди людей, которые понимали друг друга, а если и не понимали, то хотели понять. Она смотрела на советских спортсменов, о которых ей рассказывали, что они имеют право выходить только на тренировку, а остальное время сидят взаперти, чтобы не дать себя увлечь соблазнами заграничной жизни. Она захотела узнать, кто они такие, и обнаружила, что никто из них не собирается делать из этого тайну. Студент, рабочий, бухгалтер, актриса… Что же это такое? Почему ей нельзя вместе с ними выступать на соревнованиях? Почему Рихард Баум имеет на это право? Почему Германия и Берлин разрезаны на куски?
Быть может, впервые в жизни у девушки появились такие мысли. Кто же даст на них ответ?
— Послушайте, Тибор… — но он так и не узнал, о чем она хотела спросить, потому что в это время взгляд ее случайно упал на его левую руку. — Свастика? Почему у вас свастика? — спросила девушка, наклоняясь ниже, чтобы разобрать какие–то буквы на руке Тибора.
>— Это память о лагере Равенсбрюк. Она не успела нас замучить, а то мы с вами никогда бы не увиделись.
— Кто она?
— Читайте.
Тибор повернул руку. «Берта Лох» было выжжено каленым железом на коже.
Эрика замерла от страха. Что подумает о ней Тибор, если узнает, кем доводится ей страшная Берта Лох?
— Мне пора домой, — тихо сказала она.
— Что с вами? — встревожился Тибор.
— Ничего. Несколько минут мне казалось, что и в моей жизни может быть счастье… Очень благодарна вам за чудесный вечер.
Эрика встала и начала прощаться с новыми знакомыми.
— Можно проводить вас? — спросил Тибор, почувствовав резкую перемену в настроении Эрики, но не поняв ее причины.
— Да, буду очень благодарна, — голос девушки прозвучал печально.
Они вышли, провожаемые приветливыми улыбками.
— Мне ее почему–то жалко, эту Эрику Штальберг, — сказала Нина, — сама не могу понять, почему.
— Мне тоже, — в тон ей откликнулась Илона.
А Эрика шла по Фридрихштрассе, крепко опираясь на руку Тибора, и думала, что в жизни ее еще не было вечера прекраснее и несчастливее сегодняшнего.
Глава пятая
Писатель Анри Шартен, или, как его чаще называли друзья и поклонники его таланта, «метр Шартен», приехал в Берлин на премьеру своей новой пьесы. Приглашение исходило от самого командующего американскими оккупационными войсками в Берлине, и это ясно доказывало, что в официальных кругах литературная деятельность Шартена заслужила одобрение.
Метр Шартен вместе со своим сыном сел в самолет и через два часа уже ступил на шершавые шестиугольные бетонные плиты Темпельгофского аэродрома.
У выхода с аэродрома их встретил директор Небель–театра, человек с улыбкой, будто приклеенной к губам, и потными руками, которые он все время вытирал клетчатым платком, и сейчас же отвез в старый, похожий на средневековый замок отель «Ритц», помещавшийся на Курфюрстендамм, в английском секторе Берлина. Сходство со средневековым замком было только внешнее — для них приготовили вполне современные, очень удобные комнаты, и это внимание, а также предчувствие большого, быть может, исключительного успеха привело метра Шартена в отличное настроение.
Еще на аэродроме он успел спросить директора, когда будет премьера, узнал, что спектакль состоится завтра, и остался очень доволен этим. Он прекрасно понимал, чем объясняется такое любезное внимание американского командующего. Дело в том, что Анри Шартен написал пьесу, где ясно показывалось, что в минувшей войне решающую роль в победе сыграло открытие союзниками второго фронта. Писатель искренне верил в силу американской армии и, прославляя ее в своей пьесе, нисколько не кривил душой.
Ему приходилось бывать в Берлине и до войны. Он даже провел здесь несколько месяцев, изучая философию в университете на Унтер–ден–Линден, которая теперь находилась в восточном секторе Берлина. Любопытно, можно ли будет туда проехать, поглядеть, существует ли там еще университет?
По дороге из Темпельгофа в отель Шартен не узнавал даже хорошо знакомых улиц. Они казались ему разбитыми челюстями, где еще торчат редкие зубы уцелевших домов. Полуразрушенная Гедехтиискирхе вонзалась в небо, как гигантский бивень, поставленный стоймя где–то в конце Курфюрстендамм. Даже теперь, через столько лет после окончания войны, в Западном Берлине то и дело попадались сплошь разрушенные улицы, покрытые битым, уже слежавшимся кирпичом и штукатуркой. Руины поросли травой. Здесь царило полное запустение, и казалось, что от развалин до сих пор несет запахом гари и мертвечины.
Наконец машина выехала на Курфюрстендамм, и Шартен облегченно перевел дух — по крайней мере, хоть эта улица была восстановлена и напоминала старый Берлин, нет, пожалуй, скорее Лондон: Шартен невольно отметил про себя то, что ему все чаще и чаще попадаются на глаза вывески на английском языке.
«Интересный город, надо будет по нему поездить», — подумал писатель.
Его сын Шарль, лейтенант французской армии, был в восторге от этой поездки. Развалины не произвели на него особого впечатления, да и вообще Берлин его не слишком интересовал. Ему очень нравилось видеть доказательства славы своего отца, смотреть на голубые афиши Небель–театра, висевшие всюду, где только можно было приклеить квадратный метр бумаги, и везде — на аэродроме, возле машины, в отеле — слышать имя Шартена, произносимое почти с подобострастным уважением.
Пока они доехали до отеля, обосновались в номере и съели сладкий суп и сладкое мясо, начало уже смеркаться. После обеда старый Шартен вышел на улицу прогуляться, купил несколько газет, вернулся, сел у окна и, поглядывая вниз, на широкую улицу, разделенную пополам длинными зелеными клумбами, огороженными низенькой зеленой решеткой, принялся читать. Он купил газеты и западного и восточного секторов — ему было любопытно их сравнить.
— Вот что значит точка зрения, Шарль, — засмеялся Шартен, и его мясистое лицо даже покраснело от удовольствия. — Смотри, где–то в восточном секторе происходят легкоатлетические соревнования с участием русских и венгров. «Нахт–экспресс» твердит, будто это грандиозное спортивное событие, а «Тагесшпигель» уверяет, что там не на что смотреть.
— Мы пойдем туда?
— Ты заинтересовался? Значит, стал на точку зрения «Нахт–экспресс» и всех восточных газет, — торжественно заявил Шартен и снова рассмеялся. — Но пусть это тебя не пугает–такие тенденциозные сообщения могут сбить с толку и более опытного, чем ты, человека. А знаешь, поедем, мне вдруг захотелось вспомнить молодость, подышать воздухом стадиона.
Он встал и прошелся по комнате, выпятил грудь, напряг руку, и крепкий шар мускула обрисовался под тонкой тканью рукава. Когда–то он увлекался спортом, был неплохим борцом и не раз успешно защищал честь своего клуба. Воспоминания о тех временах всегда были приятны — они наводили на мысль о том, что организму, смолоду закаленному спортом, предстоит исключительно долгая жизнь.
Зазвонил телефон. Шартен стремительно схватил трубку. Адъютант американского генерала осведомился, имеет ли он честь говорить с уважаемым господином Шартеном, и тотчас же соединил его со своим шефом. В трубке послышался уверенный, раскатистый бас генерала Арвида Стенли. Он говорил быстро, весело, не сомневаясь, что разговор с ним может быть только приятен собеседнику. Небрежно извинившись, что не может повидаться с Шартеном сегодня, он предложил ему встретиться после премьеры. А если у Шартена найдется свободное время, он просит его обязательно побывать в восточном секторе, посмотреть, что там делается. Это может дать великолепный материал для их будущей беседы. Согласен? Прекрасно! Итак, до встречи после премьеры.
Шартен осторожно положил трубку. Ему показалось, будто здесь, в Берлине, у него появился очень внимательный, снисходительный, но властный хозяин. Как и почему это произошло, писатель не мог понять. Он не давал генералу Стенли никаких оснований для разговора в таком тоне.
Чем больше Шартен размышлял о своей беседе с генералом Стенли, перебирая в памяти его слова и интонации, тем сильнее омрачалось его настроение. Похоже, будто американцы, разрешив ставить пьесу, уже считают автора своей собственностью. Ехать на стадион ему расхотелось.
Шарль тем временем читал газеты, не переставая восторгаться прочитанным.
— Смотри–ка, отец, — говорил он, — они–таки сумели сделать из этого Берлина нечто приличное. Не знаю, как там в восточном секторе, а западные стали очень похожи на Америку. Это мне нравится. Все–таки деловые ребята, ничего не скажешь.
— Как бы они из всего света не сделали Америку, — сердито проворчал Шартен. — Слишком уж они деловые…
— Не понимаю тебя, — с недоумением взглянул на отца Шарль, — мне казалось, что ты всегда ладил с американцами.
— Да, они мне очень нравятся в Америке, немножко меньше в Берлине, еще меньше в Париже и совсем не нравятся, когда пытаются залезть мне в душу.
— У тебя был неприятный разговор с генералом? — Шарль, видимо, хорошо знал своего отца.
— Наоборот, очень приятный.
— Отчего же ты сердишься?
Шартен не знал, что ответить. Он и сам не понимал, что вдруг на него нашло. В конце концов все — и премьера, и приезд в Берлин, и разговор с генералом — являлось только логическим следствием его собственной работы. Из–за чего же ему злиться?
Шартен сердито засопел, глубже уселся в кресло и погрузился в чтение. Минут через десять он отложил газету и снова стал смотреть через открытое окно на улицу. Над Берлином сгущались сумерки. На Курфюрстендамм засияли неоновые буквы реклам. Улица стала темноватой и немного таинственной.
В тот вечер Шартен лег спать в очень скверном настроении. Ночь он провел плохо. Утром, бреясь, долго смотрел на тяжелые мешки под глазами. В его возрасте не следует пускаться в такие далекие путешествия.
И вот настал наконец вечер премьеры в большом, но довольно уютном Небель–театре, с занавесом и обивкой из дымчато–серебристого бархата, соответствовавшего названию театра, так как «небель» по–немецки — туман. Шартен уже успел побывать за кулисами, почувствовать запах краски и клея от новых декораций и с головой окунулся в ту необычайно нервную и волнующую атмосферу, которая неизбежно сопутствует первым представлениям.
Войдя в директорскую ложу, Шартен увидел там Шарля. Молодой человек с недовольной гримасой рассматривал публику — по его мнению, в Берлине почти нет красивых женщин. Не слушая его болтовни, Шартен сел не у барьера, а в глубине ложи и тоже стал глядеть на зрителей. Зал постепенно наполнялся — до начала оставалось минут десять — пятнадцать.
— Мой дорогой метр, — сказал вошедший в ложу директор, — могу обрадовать вас приятным известием: все билеты на сегодняшний спектакль проданы, а перекупщики продают их возле театра за двойную цену. Только ваша пьеса и ваше присутствие могли обеспечить такой успех!
Шартен промолчал. В такую минуту разговор о билетах и перекупщиках показался ему неуместным.
— Могу сообщить еще одну новость, — директор довольно потер влажные руки и наклонился к самому уху Шартена. — Советская Контрольная комиссия просила прислать два билета. Это первый случай в нашей практике за все годы оккупации. Теперь вы видите, какую необычайную сенсацию вызвала ваша пьеса.
— Где они будут сидеть? — спросил Шартен.
— В третьем ряду, возле прохода.
Шартен поглядел в третий ряд. Слева от прохода было два незанятых места.
— За публику вы можете быть совершенно спокойны, — продолжал директор, заметив волнение Шартена. — Мы постарались, чтобы тут присутствовали приличные люди и как можно меньше представителей нежелательных слоев населения. Но, понимаете, отказать советским мы не могли.
Директор говорил осторожно, тщательно закругляя слова и будто стирая все острые углы, но Шартен отлично его понял. Значит, публика в театре специально подобрана.
У Шартена вдруг возникло такое ощущение, словно его втянули в какую–то темную махинацию. Зачем понадобилось специально подбирать зрителей? Для чего такая таинственность и осторожность? Да, в пьесе есть антисоветская тенденция, ну так что же? Мало ли пьес, где эта тенденция выражена гораздо острее?
Он не выдержал и сказал все это директору.
— Вы не знаете Берлина, — ответил тот. — Нынешний Берлин — странный город, где могут быть всякие неожиданности. Багдад с его чудесами и тысячью и одной ночью ничто по сравнению с теперешним Берлином. Надеюсь, что принятые нами меры окажутся ненужными, но, поверьте, лишняя предусмотрительность никогда не помешает.
И, послав Шартену одну из своих сладчайших улыбок, он вышел из ложи.
— Ты слышал? — обратился Шартен к сыну.
— Да, и совершенно не понимаю, почему ты недоволен. Успех сам не приходит, его надо организовать, и никакие средства тут не могут быть недостойными.
Шартен с удивлением взглянул на сына. Никогда еще он не слышал от него подобных слов. Может быть, на нем сказывается влияние армии? Шартен с горечью подумал о том, как мало он, в сущности, знает о внутреннем мире своего сына.
Широкие золотые погоны блеснули у входа. Советские офицеры вошли в зал. Теперь Шартен смотрел только на них и больше ничего вокруг себя не замечал.
Майор и лейтенант, оба в полной парадной форме, с орденами и медалями на груди, неторопливо шли к своим местам. Шартен впился в них глазами. Ом с любопытством разглядывал приветливое лицо уже немолодого майора, его тронутые сединой волосы, спокойные серые глаза. Казалось, майор заранее знал все, что может произойти в этом театре, и ничем удивить его было нельзя, ибо таких пьес он уже видел немало. Его спутник, совсем молодой лейтенант, видимо, немного волновался. Сев на место, он принялся разглядывать публику в партере, потом перевел взгляд на ложи, увидел Шартена и что–то сказал майору. Тот тоже посмотрел на писателя. Взгляды их встретились.
По залу, будто дыхание ветра, прокатился сдержанный шум — появление советских людей вызвало чуть ли не сенсацию в театре. Все знали, куда направлено острие этой пьесы, и ожидали скандала.
Спектакль начался в полной тишине, и через некоторое время Шартен понял, почему директор так заботился о подборе публики. В пьесе все осталось без изменений, режиссер не прибавил и не выкинул ни одной реплики, но расставил ударения так, что антисоветская линия оказалась выдвинутой на первый план. Шартен не узнавал своей пьесы, хотя ни одно слово не могло вызвать у него возражений.
Среди большинства публики спектакль имел полный успех. Во время действия то и дело раздавались аплодисменты, актеров шумно вызывали после каждого акта.
Спектакль окончился под бурные овации всего зала. Как только опустился занавес, директор влетел в ложу и потащил автора на сцену. Шартену пришлось идти раскланиваться.
Он вышел, окруженный актерами, на середину сцены, поглядел в зал и прежде всего нашел взглядом знакомые места в третьем ряду. И снова глаза его встретились с глазами майора. Офицер смотрел на него весело, с откровенной насмешкой.
Шартен обозлился.
«Что, не понравилось? — подумал он, глядя прямо в глаза майору. — Слушай, как мне аплодируют!»
Но советские офицеры не стали слушать, а поднялись с мест.
Аплодисменты оборвались. Зал притих. Все ждали каких–то событий. Что–то будет?
Но ничего сенсационного не произошло. Майор и лейтенант спокойно пошли к выходу. На золотых погонах блестели пятиконечные звезды.
И вдруг откуда–то сверху донесся громкий голос:
— А кто первый пришел в Берлин? Кто выручил союзников под Арденнами?
Шартена бросило в жар. Вся кровь прилила у него к затылку и даже потемнело в глазах.
«А кто форсировал Ла–Манш?» — хотел сказать Шартен, но не смог и только глотнул воздух, стукнув зубами, как собака, ловящая муху.
Директор встревоженно взглянул на него, но Шартен уже овладел собою — тьма в глазах исчезла. В наступившей тишине отчетливо слышались шаги советских офицеров по паркетному полу.
Первыми опомнились актеры. Они зааплодировали автору, и порядок был восстановлен.
На другое утро Шартен проснулся гораздо позже, чем обычно. После спектакля пришлось пригласить в ресторан режиссера, директора и нескольких актеров Небель–театра. Было много выпито, и теперь у Шартена гудело в голове и ныло в правом подреберье — проклятая печень давала себя знать.
Он вспомнил вчерашний вечер. Перед глазами сразу же возникли золотые погоны на плечах советских офицеров, в ушах раздавался голос с галерки, вспомнилась настороженная тишина в зале и ровные, чеканные шаги по паркету.
Шартен поежился под одеялом. «Какой болван этот директор — не смог как следует организовать подбор публики для премьеры», — подумал он, забыв, что вчера сердился из–за этой самой «организации».
Он оглядел комнату. Шарль сидел в кресле, обложившись газетами, и, видимо, с нетерпением ожидал пробуждения отца. В номере пахло пылью, одеколоном и свежей газетной краской.
— Что делается в газетах, отец, ты себе не можешь представить! — сказал Шарль.
— А что там делается? — сердито спросил Шартен, разминая затекшую шею — после выпивки у него всегда болел затылок.