Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Колючая роза - Николай Хайтов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Да-а… Их-то нету! А жена есть, и дом есть. Пустой дом, голодный. А в доме теща. И всегда-то она мне в руки смотрит: с хлебом иду или без, и тут же глаза на жену переводит: дескать, видала? Она ведь уговаривала ее не за меня идти, а за внука Хаджи Фаницы, у которого восемнадцать декаров бахчи. Но Минка за меня пошла, и мать не может простить ей этого. Как я сейчас ей в глаза посмотрю? Как скажу, что у меня за душой гроша ломаного нету? Уж лучше в реку вниз головой — и покончить с этим позором!

Встал я, походил по берегу, поискал, где поглубже, перекрестился, сказал: «Прощай, Минка!» — и бултых в мутную воду. Хотел поглубже нырнуть, чтоб поскорей на дно, а ткнулся во что-то мягкое. Открыл глаза — кошка! Дохлая кошка плавает. Тошно мне стало, и я давай скорей на берег выбираться. Сел пообсохнуть и стал размышлять. Для чего мне топиться? Чтобы Минка внуку Хаджи Фаницы досталась? А почему бы не дернуть в Америку? Я там на целых две бахчи заработаю, пускай тогда теща локти себе кусает!

В Америке у меня как раз двое парней знакомых было — еще до четырнадцатого года подались в Детройт. А когда война началась, они — патриоты, вишь — назад из-за океана приплыли, кровь за Болгарию пролить. Зачислили их в роту капитана Челбова. Однажды на марше, когда мы месили грязь на дороге, один из них ненароком обрызгал капитана. Капитан, сукин сын, сразу за хлыст. «Куда прешь, сволочь?» — кричит. И хрясь американцу по шее. Тот солдатчины-то еще толком не хлебнул, дисциплине военной не обученный, как пошлет капитана по матушке! Челбов — за револьвер. И пристрелил бы, как пить дать, еле удержали. Приказал он влепить американцу двадцать пять палок. Я тогда при Челбове денщиком состоял и умолил его не наказывать американца перед всей ротой, а в палатке, подальше от глаз, чтоб не осрамить вконец парня — все ж таки по своей воле приехал помирать за отчизну. Послушался меня капитан и поручил мне провести экзекуцию. Ввел я американца в палатку, велел вопить во всю глотку и начал: р-раз палкой по ранцу, американец ревет, будто его режут. Я колочу, он ревет, пока не досчитали мы до двадцати. Пять только раз ударил я его по-настоящему — так уж, для порядку. С той поры паренек просто молился на меня, в огонь и воду за меня был готов. Когда подошла демобилизация, он при расставании сказал мне:

— Здесь у вас, Коста, при таких, как Челбов, не жизнь! Махнем лучше со мной в Америку. Капиталец сколотишь, а потом будет охота, так и вернешься.

Вспомнились мне эти слова, и решил я: в Америку, другого выхода нет! Многие там счастье свое нашли, авось и мне повезет!

Воротился я домой веселый. Жене и теще ни гугу. Послал письмо своему американцу, через месяц с небольшим пришел ответ: «Приезжай! Жду! Встречу по-царски».

Исхлопотал я себе пачпорт — в те времена пачпорт исхлопотать было раз плюнуть, а жене по-прежнему ни полслова. Крик поднимет, плач, попробуй успокой. Я так решил: уеду втихую, а из Америки пришлю весточку. И день уже назначил — двадцатое августа. Велел жене сварить в тот день обед с мясом. Отобедали мы, и я пошел… Пойти-то пошел, да вдруг защемило у меня сердце, жалко стало с городом родным расставаться, будь он трижды неладен. «С женой не простился, — думаю, — дай хоть с городом прощусь». Времени до поезда еще оставалось порядочно… Прошел я по торговым рядам, спустился к Чинаре, где у нас Офицерское собрание было. В окнах свет горит. В самый раз напоследок на родную болгарскую фуражку поглядеть. Окошки там низкие, заглянул я внутрь и вижу: господа офицеры, бездельники, сидят за столом, посередке стола бочонок поставили, цедят из него что-то желтое, пенистое и пьют. «Пиво!» — смекнул я. И раньше слыхал я, что появилось такое питье, но какое оно — ни видать, ни пить не доводилось. Так вот, значит, сидят господа офицеры, пьют, кружками стучат. Они пьют, я гляжу.

И вдруг вспомнились мне слова старого Али: «Коли стал мир чувяки скидывать, нипочем тому не помешать. Коли он потури скидывает, то и чувяки скинет беспременно. И много еще чего произойдет». Вон она — новая мода! Просто моча желтая, можно сказать, а господа офицеры дуют вовсю, потому — в новинку! Но только на сей раз и я с этого дела пенки сниму! А там будь что будет! Америка, рассудил я, никуда от меня не уйдет. Пачпорт тоже. Подхватился я — и в Прангу, в родное село.

— Отец, — говорю своему старику, — один раз ты меня родил на свет, роди во второй!

— Ты что, Коста, — удивился старый, — нешто может человек дважды на свет родиться?

— Может, — говорю. — И три раза может! Отдай ты мне мою долю от своего сада, я продам ее и сделаю то, что задумал.

И рассказываю ему, на какую я жилу набрел. Отец у меня прежде в лесной охране служил, уразумел что к чему и — царствие ему небесное! — спорить не стал. Завязал я в платок десять, золотых, купил патент, привез из Пловдива пива, бочонок льду, жаровню — мясо жарить, две тарелки, две кружки, а Вангелаки богомазу велел нарисовать святого Георгия на коне — в одной руке кружка с пеной через край, в другой — копье, а на копье котлета нацеплена, под картиной — подпись громадными буквами, черными по желтому нолю: «Пиво ледяное офицерское».

Народу слетелось — туча! Народ ведь как кинется — его не остановишь. Пиво — горечь одна. А им, дурачью, все равно! Некоторые интересовались, отчего оно офицерское.

А я говорю:

— Уж такое оно есть.

Фотограф увидал, как люди пиво мое лакают, поставил свой аппарат возле моего ларька и стал снимать всех любителей с кружкой в руке рядом со святым Георгием. Простых любителей он снимал с кружкой в руке, а самым ретивым на голову еще желтую каску напяливал, какие пожарники носят.

Попросил я Вангелаки подсобить мне: он котлеты жарит, продает, я пивом торгую, и уже к обеду выцедили мы все пиво до последней капли. Денег я напихал полный ящик! И говорю Вангелаки:

— Охота тебе была святых малевать? Не видишь разве, что теперь и на святых спрос поубавился? Давай лучше вместе торговать — ты будешь котлеты жарить, я пиво разливать.

— Давай! — говорит Вангелаки. — Все одно у нас в городе никто в иконах и картинах не смыслит. Коль я тебе подхожу в напарники — давай! Я ведь и фигуры лепить могу, так что котлеты наделаю — первый сорт!

Купили мы в Избегли буйволиную тушу, наготовили фаршу. У Вангелаки пальцы длинные, ловкие, котлетки он лепил аккуратненькие. Я десять бочек пива привез, и завертелась у нас такая торговля, что «Бакишу» впору мне завидовать. Пошло дело! Деньги повалили валом! К вечеру чуть не мешок их набирался, даже считать было лень.

— На, посчитай! — пихает мне, бывало, выручку Вангелаки. — А то я с ног валюсь.

— Считай ты! — отмахиваюсь я. — Я сам валюсь.

В конце концов решили так; один день он выручку считает, другой день — я.

Взыграла у меня душа от таких доходов, купил я жене шелковой материи на платье и велел сшить у самой дорогой портнихи, какая есть в городе. Жена показала подарок матери и похвасталась, кому шить отдаст. У тещи аж глаза на лоб полезли:

— Ты в своем уме иль нет? Чтоб жена какого-то лотошника платья портнихам шить отдавала? У муженька еле-еле на хлеб хватает, а ты форсить будешь, точно госпожа какая!

На другой день спрашиваю у жены, почему она новое платье не надела.

— Оно, — говорит, — не сшитое.

И рассказывает про то, что мать не разрешила шить его и какие при этом говорила слова.

— Скажи своей матери, чтобы завтра вечером спать не ложилась, а сидела и меня дожидалась!

На другой вечер ссыпал я выручку в мешок, не считая, мешок на плечо взвалил и домой. Жена с тещей сидят, дожидаются. Говорю жене:

— Постели скатерть.

Она постелила, я мешок вытряс, зазвенели монеты, покатились во все стороны, теща чуть умом не тронулась.

— Давай, — говорю, — тещенька, поработаем, денежки вместе посчитаем. Ты, — говорю, — шестилевовые монеты считай, Минка пятилевовые, а я бумажки складывать буду!

Старуха слова сказать не может. Три раза глаза терла — проверяла, не во сне ли такое привиделось, а потом взялась считать. Считали мы, считали, а как пересчитали все — сгреб я две пригоршни ассигнаций и бросил жене на колени:

— Держи, жена! Это, — говорю, — тебе, чтоб портнихе платить. А это — кидаю две пригоршни шестилевовых монет теще, — тебе, старуха, чтобы запомнила ты те времена, когда мир сбился с панталыку.

Ну, про Али я тоже не забыл. Взял его к себе в зазывалы, потому что это он мне глаза раскрыл, объяснил, что к чему, и от «Бакиша» спастись помог.

Али здорово зазывал, на совесть. Шея у него была кривая, чалма драная, но уж коли он брался за какое дело, то всю душу в него вкладывал. Только почему-то «ледяное» он выговорить не мог и кричал: «Пиво ильдяное! Ильдяное пиво-о!»

Перевод М. Михелевич.

СТРАХ

Как-то раз вызвал меня лесничий к себе, дверь поплотнее закрыл и говорит:

— Есть, Порязов, тебе одно секретное поручение: в Каракузе лесник, по всему видать, помер! Вот уж пятнадцать ден никто его в округе не видал, и в управе он тоже не показывался. Ты у нас старший объездчик, поезжай в Каракуз и лично проверь, жив он там или нет.

— Слушаюсь!

— Оружие захвати, патроны — и с богом! Район пограничный, население мусульманское, а сверх того слух идет, шайка Али Бекира опять объявилась, так что гляди в оба!

— Слушаюсь, господин лесничий!

В те времена «господин» говорили, а не «товарищ».

Наложил я в сумку провизии дня на три, вскочил на коня — и в путь. Ружья с собой не взял: ружье — его издали видать, в глаза лезет, а я наган зарядил — был у меня наган с барабаном на шесть патронов. Со ста двадцати шагов на дереве лист пробивал.

В Каракуз дорогой ехать семь часов, а я — напрямки, по тропкам, за пять проезжал, да еще успевал по сторонам глазеть, пить останавливался и прочее. Горы там высокие, лес дремучий — деревья толстенные, в три обхвата, а на скалах орлов полно — было на что поглядеть, но у меня лесник из головы не выходил — неужто его прикончили или что другое стряслось?

И всю дорогу, пока я взбирался верхом на кручу, не выходил он у меня из головы: что бы такое могло случиться? Хотя, по чести, с лесником всякое случиться может. Ведь он следит, чтоб порубки не было да потравы, а в таком деле всегда кто-нибудь может всадить пулю либо ножом пырнуть. За сколько-то лет перед тем случилось такое со средокским лесником. Он чьих-то коз застал на вырубке, снял с них колокольцы, а пастухам без колокольцев нельзя — они ведь по ним обмирают, по колокольцам этим. Вот и подстерегли лесника, огрели дубиной разок-другой, и нету человека. Из-за двух ржавых колокольцев!

На меня тоже Бурунсуз из Карамушицы и Салих Кривой ножи точили. Кривой мне потом сам признался.

«Кабы ты, — говорит, — бежать кинулся, я б тебя беспременно ножом проткнул, потому как я, — говорит, — с тридцати шагов сосновую доску могу пробить! Но ты, — говорит, — не струсил и тем жизнь свою спас».

Среди этакого народа лес стеречь — дело непростое, тем более у них за спиной был Али Бекир, родом болгарин из Драмских сел, но веры мусульманской. Он ходил через границу, угонял мулов с нашей стороны и сбывал на греческой. Вместе с ним еще трое орудовали. Акцизного из-за коня прикончили, а пастуха одного — за то, что отказался барашка им зажарить. С той поры у всех браконьеров и порубщиков Али Бекир не сходил с языка, с его именем вставали и спать ложились, его именем грозились и запугивали. Я, сказать по правде, не Али Бекира опасался, я о другом думал: в такие времена кого хочешь можно пристукнуть — хоть лесника, хоть полевого сторожа, — все спишут на Али Бекира.

Конь у меня был сильный — к полудню я уже добрался до Холодного ключа. Оттуда дорога петлями шла книзу — все вниз да вниз, где через кустарник и сливовые рощи, где по камням да скалам, и так до самого Каракуза.

Каракуз тогда не село было, а так, несколько выселков небольших, раскиданных по соседним горушкам. Поодаль, у реки — деревянная мечеть с минаретом, народ сходился туда по пятницам поклоны бить. Ни старосты, ни сборщика налогов у них не было. Помощник старосты жил на ближних выселках, но он, оказалось, поехал на гумно молотить, так что волей-неволей пришлось мне к мулле идти.

Мулла дома был: сидит в тенечке под ивами, чалму снял — жарко, чувяки с ног скинул, сидит, чинит вьючное седло. Молодой ли, старый — не понять, борода обкромсана ножницами. «Хош гелдин!» — «Хош булдук!» — поздоровались мы. Он меня сесть пригласил, коню моему сенца кинул, а я стал обиняком дознаваться про лесника — случаем не видал ли?

— Я, — мулла говорит, — дней пятнадцать уж на гумне молочу и никого не видал. Сегодня пришел домой, потому похороны у меня.

Человек у них один помер на соседних выселках, Метко по имени.

— А ты, — мулла спрашивает, — по какому делу сюда?

Я говорю, так, мол, просто объезд совершаю.

— Твое счастье, — говорит мулла, — что ты меня застал, переночуешь у меня в медресе, а утречком, как рассветет, поезжай куда тебе надо.

Медресе ихнее показалось мне вроде сарая — приземистое, глиной обмазанное, в одной комнате, попросторнее, школа, в другой, поменьше, мулла живет. В комнатушке этой кровать была — на двух козлах доски положены, козьими кошмами застланы, а поверх них шкуры козлиные, штук пять-шесть. Еще там стол стоял, стул и жаровня. Пол подметен, чисто, на стенах ни одного клопиного следа. Ночь вполне переспать можно. Мулла показал, как запирать дверь, какой кошмой укрыться и какую под себя стелить, потом вынул из-за пояса карманные часы с двумя крышками — огромнющие, с солонку величиной, — глянул и скорей на минарет голосить… Ну, поголосил он там, что положено, попел ихние молитвы, а как кончил, обернулся к домам на ближнем бугре да как заорет:

— Э-эй, Расим! Гяур у меня тут. Принеси ему еды какой!

Пока мулла кричал да голосил, показалась похоронная процессия — одни мужики, ни одной бабы. Несут покойника, завернутого в кусок рядна, а старик с длинной бородой идет позади и выкрикивает: «Аллах, аллах! Аллах, аллах!»

Вошли они в мечеть вместе с муллой, а я стреножил своего коня и пустил пастись. Вдруг слышу топот: бегут по кладбищу люди, мчатся врассыпную, кто куда, руки за шею закинуты, бегут не оглядываются, будто за ними сама смерть гонится по пятам. Увидал я, что и мулла тоже с ними, и вспомнил, что слыхал от людей про этот чудной мусульманский обычай: когда покойника опустят в могилу и первый ком земли бросят, надо разбегаться и назад не глядеть.

Покончив с похоронами, мулла заглянул ко мне попрощаться. Показал, на какой горушке его родные выселки, и ушел.

— Нынче же, — говорит, — пошлю кого-нибудь из наших в лес поискать лесника, а ты ложись себе спокойно и спи. Завтра приду пораньше, горячего качамака тебе принесу!

Ушел мулла, а вскорости явился ко мне помак, борода всклокоченная, в руках медный котелок и узелок с едой. Я догадался, что это Расим, которого мулла давеча с минарета кликал. Положил он еду на стол и пошел к двери.

— Посиди со мной, — говорю ему. — Тебя как звать?

А он мычит — язык у него отрезанный. Я подумал — утром спрошу муллу, кто и за что ему язык отрезал, да до утра такие дела сотворились, что я своего-то языка, почитай, лишился, а про Расимов язык начисто позабыл.

Немой ушел, и остался я один. Дома, на горушках раскиданные, видать-то видать, но даже в самые близкие пальни из карабина — пуля не долетит. И никого рядом, ни единой души, не с кем словом перекинуться, цигарку выкурить.

Вошел я в дом, но там дух показался мне больно тяжелый, попробовал окно отворить, но оно гвоздями оказалось заколоченное, так что вместо окна распахнул я дверь, а сам вышел на свежий воздух. Костер разложил, сидел, грелся да ужинал, пока совсем не смерклось. Тут из мечети кто-то крикнул: «У-ху-ху-у-ху!» Это, значит, совы заухали, и филин тоже голос подал. Не хватало только волкам завыть, чтоб уж совсем было как в дремучем лесу. «Ступай-ка ты, Георгий, в дом, — сказал я себе, — да спать ложись, а то завтра, кто его знает, что тебя ждет!» Загасил я костер и пошел в дом. Зажег спичку, чтоб оглядеться, дверь подпер толстой палкой, котелок с молоком на стол поставил, а поскольку прикрыть его было нечем, то взял я Коран, накрыл им котелок и лег спать, как был, в одежде. Только ремень да фуражку снял, а наган под подушку сунул.

Ну, как говорится, успокоился малость и потихоньку, полегоньку уснул. Сколько я проспал, не скажу, но слышу сквозь сон: что-то будто рвется. Бумага вроде! Проснулся я, но лежу — не шелохнусь. «Может, мышь?» — думаю. Прислушался — нет, не мышь! Это из книги лист за листом выдирают! Сунулся я за наганом, доски подо мной скрипнули и — звяк! — котелок с молоком на пол кувырнулся. А потом водворилась мертвая тишина. Только чье-то дыхание слышится. «Может, это мое же дыхание, как эхо, от стены отскакивает?» — мелькнуло у меня в голове. Затаил дыхание — нет, все равно кто-то дышит. Вот дела! Чую я — волосы у меня дыбом встают. Нащупал наган и, только когда положил палец на спуск, чуток приободрился. И так про себя решил: «Ежели человек какой — уложу на месте!» Но тут же вспомнил, что окно гвоздями заколочено, дверь на запоре, да еще палкой подперта, мухе и той не залететь. А может, кто-нибудь еще раньше под кровать залез? Притаился там, дожидаясь, покуда я засну? Тут я как гаркну:

— Стой! Стрелять буду!

Как я на ноги вскочил, как из нагана палить стал — убей не помню, но после третьего выстрела опамятовался и соображаю: стою я на кровати, в руке наган. Опустился я тут на колени и, не выпуская нагана, дотянулся до коробка со спичками. Прижал коробок коленом, чиркнул спичкой, осмотрелся: дверь палкой подперта, окно закрыто, в комнате — никого, а на полу Коран и котелок из-под молока.

Смотрел я, пока спичка не погасла, и глазам своим не верил. Потом снова лег, но наган так в руке и держу. Думал было встать, за дверь выйти, но слабость такая одолела — ноги и руки как отнялись! Сердце тук-тук… ну сейчас из груди выпрыгнет. Спины, ног не чувствую. Вот оно, значит, как бывает, когда страх берет — просто смерть! Явись в ту минуту Али Бекир, я б ему от радости на шею бросился, как брата родного расцеловал, а там он меня хоть зарежь или повесь — мне все одно. Но никакого Али Бекира не было, а стул скрипнул, и кто-то на него залез. Пол неровный был и стул зашатался — то одной ножкой обопрется, то другой, будто на нем кто качается. Хотел я крикнуть, но горло так перехватило — ни крику, ни шепоту. «Может, это мне снится», — думаю. Но ведь есть же все-таки разница — когда сон, а когда явь. Какой там сон, когда зубами лязгаешь, а за ушами холодная испарина. Ты небось спросишь, что мне тогда в голову лезло. Да уж чего только не лезло! И духи разные, и чудища, а главное — покойник тот, уж не встал ли он из могилы, чтобы удушить меня. Только те три патрона, что в нагане у меня оставались, чуток подбавляли смелости, хотя много ли проку от патронов в таком деле?

Сколько этот стул качался, не скажу, только вдруг он перестал качаться, и в сей же момент — звяк-звяк-звяк — полетела с полки посуда. И такой меня взял страх, что все три патрона сами собой вылетели из нагана друг за дружкой. После пальбы тихо стало, и слышу я в тишине: возится кто-то, шуршит. Ну, думаю, совсем я свихнулся! Заткнул уши — проверить, может, это у меня в голове шумит? Шум прекратился. Значит, впрямь шуршит — этак ровно, таинственно и, скажу по чести, жутко! Бросил я наган, обеими руками в кошму вцепился, глаза зажмурил, сжался в комок, чтобы не слыхать и не видать, когда ОНО на меня навалится.

Сколько я так пролежал, не помню, но показалось мне — вечность целую. И все это время шуршать не переставало. А знаешь ты, каково это, когда возле тебя возится что-то, шуршит, а ты ведать не ведаешь, что это такое есть? Мне на моем веку с медведем схватываться доводилось, руку он мне прокусил, вон он, шрам, из ружья брюхо мне продырявливали — акты я на одного браконьера составил, а он принуждал меня эти акты порвать, в войну я невзорвавшуюся гранату поднял да назад кинул и опять же со страху не обмирал, а тут, богом клянусь, чувствую — душа с телом расстается! Не для красного словца говорится такое — впрямь цепенеешь весь, сердце останавливается, все, конец! И пришел бы тут конец на самом деле, кабы в ту самую минуту не прокукарекал петух! Чей это петух был — муллы моего или еще чей, не скажу, кукареканье откуда-то издалека донеслось, будто из-под земли, и тогда я малость — ну самую малость — в себя пришел. А все равно лежу, не шелохнусь, жду, чтоб рассвело. За первым петухом второй голос подал и третий, далеко они были, но я слушал их, и было мне это кукареканье как райское пенье.

Петухи поют — друг перед дружкой стараются, и тут дошло до меня, что уж совсем рассвело. Сбросил я кошму, и первое, что увидал — посуда с полки впрямь на пол скинута! Приподнялся я в кровати, и еще в глаза мне бросилось — куча зерна на полу, вот этакой высоты. Окно целехонькое, гвоздями заколочено, дверь заперта, а зерна — с кроватью вровень и стол тоже засыпан до половины. Копнул я — да, зерно! Самое что ни на есть настоящее. В комнате светло уже, все ясно видать.

Сполз я кое-как с кровати и вдруг за кучей зерна вижу, кого б ты думал? Сидит возле перевернутого котелка зверь какой-то серый, на щенка смахивает, капли молока о морды слизывает, на меня глядит. Я тоже минуту-другую глядел на него, пока уразумел наконец, что барсук это, будь он трижды проклят! Сидит, смотрит на меня, облизывается, усы от молока белые — вот кто, значит, посуду с полки смахнул и на стуле качался! Взяла меня злость, схватил я палку, которой дверь подпирал, и замахнулся на него, но он, видать, смекнул, что его ждет, и шмыгнул под кровать. Я нагнулся, думал — поймаю, но увидал только, как его хвост юркнул в дыру в стене и — нет барсука, след простыл! Выскочил я с палкой за дверь и чуть на муллу не налетел — стоит, улыбается, в одной руке барашек освежеванный, в другой — баклага.

— Ты куда это с палкой?

— Да барсук здесь… Я ему покажу!

— Стой! — схватил меня мулла за рукав. — Не надо! Это хозяин здешний, господин объездчик… Он каждую ночь пролезает в дыру, как домой к себе приходит… Дом-то, — говорит, — столько же его, сколько мой. Я ему каждый вечер молока оставляю и — вишь беда какая — забыл тебе сказать, чтобы ты отлил ему в миску молока. И он бы поел, и ты б из-за него страху не натерпелся!

Так и подмывало меня размахнуться да дать этому мулле по башке палкой, но я удержался.

— Ну, ладно, — говорю, — ладно, барсук — здешний хозяин, а вот откуда эта куча зерна взялась? — Растворяю дверь и показываю ему.

— Вай, вай, вай! — запричитал мулла. — Как же это приключилось?

— Это ты мне скажи, — говорю, — как? Вы ведь с барсуком хозяева этой медресе, будь она неладна! Ну, говори!

Мулла подошел к зерну, взял горсточку.

— Да ведь, — это говорит, — моя рожь! С пшеницей перемешанная!.. Вон они, зерна пшеничные.

— Где ты ее держишь, рожь эту?

— На чердаке!

Глянул я вверх; потолок дощатый, из сосновых досок, беленных известкой, а посередке дырочка небольшая, ну, мизинец просунуть. И тут только меня осенило: когда я ночью палил из нагана, не глядя, одна пуля пробила потолок, и рожь с чердака протекла в комнату, точно вода… Вот он, шорох-то, из-за которого я чуть не рехнулся.

Как разъяснилось все, такая на меня слабость напала, что как сел я у реки под ивами, так часа два или три сидел, с места не сходил. Тошнота подступать начала, во рту пересохло, горечь какая-то, нижняя губа треснула, и кровь потекла, точно из раны. Мулла испугался, как бы я не помер, водой меня побрызгал, полынной настойки дал, на углях шептал, пока я в себя не пришел. Но потом я еще месяц-полтора ходил как после самой что ни на есть тяжелой болезни. Одно время бредил, говорил во сне и уж думал, вовсе ума лишусь, но, слава тебе господи, все прошло и быльем поросло и одно только осталось — петухи. Петух для меня теперь — заместо господа бога. Потому я и держу их по десятку и никому не даю пальцем тронуть. Все мне чудится, что если переведутся петухи и некому будет кукарекать, ночь прогонять, то и заре никогда не загореться.

Соседи сколько раз спрашивали:

— На кой тебе эти петухи?

— Для песен. Больно поют хорошо. Неужто не понимаете, какая это красота — кукареканье петушиное? Соловей рядом с ним гроша ломаного не стоит!

— Да что уж такого хорошего в этом кукареканье? — дивятся соседи.

— Вам покойник дышал когда в лицо? Нет, не дышал! Съездите, — говорю, — в Каракуз, пускай он на вас подышит, а как вернетесь, тогда и потолкуем про петушиное кукареканье. Потому, чтобы дело какое уразуметь, надо на него не с одного боку взглянуть, а со всех сторон!

Взять, к примеру, брата моего двоюродного, хмурый человек, вечно сычом смотрит, а намедни встречаю — сияет, улыбается, рот до ушей.

— Уж не в лотерею ли выиграл? — спрашиваю.



Поделиться книгой:



Регистрация