Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 41. Полина. Паскуале Бруно. Капитан Поль. Приключения Джона Дэвиса - Александр Дюма на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Через несколько минут мы были на месте; несмотря на мое отвращение к такого рода удовольствиям, вскоре звук рога, быстрота езды, лай собак, крики охотников произвели на нас свое действие, и мы — Люси и я — наравне с самыми искусными наездниками помчались галопом, смеясь и одновременно дрожа. Два или три раза мы видели кабана, перебегавшего аллеи, и каждый раз собаки были к нему все ближе и ближе. Наконец зверь прислонился к большому дубу, обернулся и мужественно встретил свору собак. Это было на краю лесной прогалины, куда выходили окна павильона, так что госпожа де Люсьенн и моя мать могли видеть развязку охоты во всех подробностях.

Охотники стояли кругом в сорока или пятидесяти шагах от того места, где происходило сражение. Собаки, разгоряченные долгой погоней, бросились на кабана, почти исчезнувшего под их движущейся пестрой массой. Время от времени одна из нападавших летела вверх на высоту восьми или десяти футов от земли и с визгом падала, вся окровавленная; потом она опять бросалась и, невзирая на раны, вновь нападала на своего неприятеля. Битва продолжалась около четверти часа, и уже более десяти или двенадцати собак было смертельно ранено. Это зрелище, кровавое и ужасное, оказалось для меня мучительным, и, кажется, такое же действие оно произвело на других зрителей, потому что я услышала голос госпожи де Люсьенн: «Довольно, довольно! Прошу тебя, Поль, довольно!» Тогда Поль соскочил с лошади, держа карабин в руке, прицелился в середину своры и выстрелил.

В то же мгновение (все это происходило с быстротой молнии) стая собак отхлынула, раненый кабан бросился за ними и, прежде чем госпожа де Люсьенн успела вскрикнуть, сбил с ног Поля; тот, опрокинутый, упал, и свирепое животное, вместо того чтобы бежать, остановилось в остервенении над своим новым врагом.

Тогда последовала минута страшного молчания; госпожа де Люсьенн, бледная как смерть, протянув руки в сторону сына, шептала едва слышно: «Спасите его!.. Спасите его!..» Господин де Люсьенн, который был вооружен, взял свой карабин и хотел прицелиться в кабана, но там был Поль; стоило дрогнуть его руке — и отец убил бы сына. Судорожная дрожь овладела им; он понял свое бессилие, бросил карабин и устремился к Полю, крича: «На помощь! На помощь!» Прочие охотники последовали за ним. В то же мгновение один молодой человек соскочил с лошади, поднял ружье и закричал тем сильным и твердым голосом, которым повелевают: «Посторонись!» Охотники расступились, чтобы дать дорогу пуле — посланнице смерти. То, что я рассказываю вам, произошло менее чем за минуту.

Взоры всех остановились на охотнике и на его страшной цели. Он был тверд и спокоен, как будто перед глазами его была обычная мишень. Дуло карабина медленно поднялось, потом, когда оно достигло нужной высоты, охотник и ружье стали такими неподвижными, словно были высечены из камня. Раздался выстрел, и кабан, раненный насмерть, повалился в двух или трех шагах от Поля, а тот, освободившись от своего противника, стал на одно колено и схватил охотничий нож. Но напрасно: пуля была направлена такой верной рукой, что оказалась смертельной. Госпожа де Люсьенн вскрикнула и упала в обморок. Люси тоже начала клониться и упала бы с лошади, если бы один из доезжачих не поддержал ее; я соскочила со своей лошади и побежала к госпоже де Люсьенн. Охотники, исключая спасителя — выстрелив, он спокойно поставил карабин к стволу дерева, — окружили Поля и мертвого кабана.

Госпожа де Люсьенн пришла в чувство на руках сына и мужа. У Поля была только слегка ранена нога: так быстро случилось все рассказанное мною. Когда прошло первое волнение, госпожа де Люсьенн огляделась: она хотела выразить материнскую благодарность и искала охотника, спасшего ее сына. Господин де Люсьенн понял ее намерение и подвел к ней спасителя. Госпожа Люсьенн схватила его руку, чтобы поблагодарить, но залилась слезами и могла произнести только: “О господин де Бёзеваль!..”»


«Так это был он?» — изумился я.

«Да, это был он. Я видела его в первый раз, окруженного признательностью целого семейства, и была ослеплена волнением, испытанным мною при виде сцены, героем которой он был. Это был молодой человек ниже среднего роста, бледный, с черными глазами и светлыми волосами. На первый взгляд, ему было не более двадцати лет; но, приглядевшись, можно было заметить легкие морщины, бегущие от глаз к вискам, тогда как неприметная складка, проходившая по лбу, указывала, что в глубине его сознания или сердца постоянно присутствует мрачная мысль. Бледные и тонкие губы, прекрасные зубы и женственные руки довершали этот облик, вначале внушивший мне скорее чувство неприязни, чем симпатии: таким холодным было среди всеобщего восторга лицо этого человека, когда мать благодарила его за спасение сына.

Охота закончилась, и мы возвратились в замок. Войдя в гостиную, граф Орас де Бёзеваль извинился, что не может остаться: он дал слово обедать в Париже. Последовало возражение, что ему придется сделать пятнадцать льё за четыре часа, чтобы не опоздать. Граф отвечал, улыбаясь, что лошадь его привыкла к такой езде, и приказал своему слуге привести ее.

Слуга его был малаец; граф Орас привез его из путешествия в Индию, где он получил значительное наследство. Малаец носил одеяние своей страны и, хотя он жил во Франции уже около трех лет, говорил только на своем родном языке, из которого граф знал лишь несколько слов и с их помощью объяснялся со слугой. Малаец исполнил приказание с удивительным проворством, и скоро из окон гостиной мы увидели двух лошадей, бивших копытами от нетерпения. Как превозносили их породу присутствующие мужчины! Это были в самом деле, насколько я могла судить, две превосходные лошади: их хотел купить принц де Конде, но граф Орас удвоил цену, предложенную его королевским высочеством, и оставил принца ни с чем.

Все провожали графа до подъезда. Госпожа де Люсьенн, казалось, не сумела за это время выразить ему всю свою признательность и сжимала его руки, умоляя возвратиться. Он обещал, бросив в мою сторону быстрый взгляд, заставивший меня, как при вспышке молнии, опустить глаза: я почему-то подумала, что этот взгляд был адресован мне.

Когда я подняла голову, граф был уже на лошади, поклонился в последний раз госпоже де Люсьенн, сделал нам общее приветствие, а Полю дружеский знак рукой, пустил лошадь галопом и через несколько секунд скрылся за поворотом дороги.

Все стояли, молча переглядываясь: в этом человеке было что-то необыкновенное, приковывавшее невольное внимание. В нем был тот могучий дух, который природа, как бы по капризу, любит иногда заключать в тела, кажущиеся слишком слабыми, чтобы выдержать такую силу. Казалось, он был создан из противоположностей. Тем, кто не знал его, он представлялся слабым, вялым, болезненным; для друзей же это был железный человек, не знающий усталости, превозмогающий всякое волнение, укрощающий любую потребность. Поль видел, как он проводил целые ночи за картами или в шумном застолье, а на другой день, когда его товарищи по пирушке или игре спали, отправлялся, не отдохнув ни часу, на охоту или на прогулку с новыми спутниками, утомлял их, как и первых, но сам не проявлял никаких признаков усталости, разве только по лицу его разливалась бледность и усиливался обычный его сухой кашель.

Не знаю отчего, я слушала эти подробности с чрезвычайным интересом; без сомнения, сцена, происшедшая при мне, хладнокровие графа, проявленное им на охоте, недавнее волнение, испытанное мной, были причиной того внимания, с которым я слушала все, что рассказывали о нем. Впрочем, самый искусный расчет не помог бы изобрести ничего лучше этого внезапного отъезда: некоторым образом он превратил замок в пустыню — так велико было впечатление, произведенное уехавшим на его обитателей.

Доложили, что обед готов. Разговор, прерванный на некоторое время, возобновился за десертом; как и до этого, центром внимания был граф. Тогда — то ли потому, что это постоянное внимание к одному показалось обидным для других, то ли действительно многие качества, приписываемые ему, были спорными, — начался небольшой спор о его странном образе жизни, о его богатстве, источника которого никто не знал, о его храбрости, которую кто-то из собеседников приписывал искусству обходиться со шпагой и пистолетом. Тогда Поль, естественно, принял на себя роль защитника того, кто спас ему жизнь. Образ жизни графа Ораса был таким же, как почти у всех молодых людей; богатство он получил в наследство после смерти дяди его матери, жившего пятнадцать лет в Индии. Что касается его храбрости, то этот предмет, по мнению Поля, вообще не был спорным, потому что граф доказал свое мужество не только на многих дуэлях, выходя из них почти всегда невредимым, но также и в других случаях. Поль рассказал тогда о многих из них, но один особенно сильно поразил меня.

Граф Орас, приехав в Гоа, не застал в живых своего двоюродного деда; но завещание было сделано в его пользу, и никто это не оспаривал, хотя двое молодых англичан, родственники покойного (мать графа была англичанка), были наследниками в такой же степени, как и он; таким образом, граф стал единственным обладателем всего состояния, оставленного умершим. Впрочем, оба англичанина были богаты и находились на службе, занимая высокие чины в британских войсках, составлявших гарнизон Бомбея. Итак, они приняли своего кузена если не с радушием, то, по крайней мере, с учтивостью, и перед отъездом графа во Францию дали в его честь прощальный обед, пригласив на него своих товарищей, офицеров полка, в котором они служили.

В то время граф был моложе четырьмя годами и с виду казался не старше восемнадцати лет, хотя ему было уже двадцать пять. Изящная фигура, бледность лица, белизна рук делали его похожим на женщину, переодевшуюся мужчиной. Поэтому при первом взгляде на него английские офицеры составили мнение о храбрости своего собеседника по его внешнему виду. Граф, со свойственной ему проницательностью, сразу понял произведенное им впечатление и, убежденный в том, что хозяева хотят посмеяться над ним, был настороже, решив не оставлять Бомбей без какого-нибудь воспоминания о себе. Садясь за стол, молодые офицеры спросили своего родственника, говорит ли он по-английски. Граф, зная этот язык так же хорошо, как свой собственный, отвечал скромно, что он не понимает на нем ни одного слова, и просил их, если они желают, чтобы он принимал участие в их разговоре, изъясняться по-французски.

Это объявление дало большую свободу собеседникам, и не подали еще первого блюда, как граф заметил, что он стал предметом беспрестанных насмешек. Однако он принимал все услышанное им весело, с улыбкой, только щеки его стали бледнее и два раза зубы его ударились о край бокала, который он подносил ко рту. За десертом с французским вином шум удвоился и разговор коснулся охоты. Тогда спросили графа, за какой дичью и каким образом он охотился во Франции. Граф, решив продолжать свою роль до конца, отвечал, что он охотился с легавыми на куропаток и зайцев в долинах, иногда с гончими на лисиц и оленей в лесах.

«О! — смеясь, сказал один из собеседников. — Вы охотитесь на зайцев, лисиц и оленей? А мы здесь охотимся на тигров».

«Каким же образом?» — спросил граф с самым простодушным видом.

«Каким образом? — отвечал другой. — Мы садимся на слонов и берем невольников: одни из них, вооруженные пиками и топорами, закрывают нас от зверя, другие заряжают ружья, а мы из них стреляем».

«Это, очевидно, прекрасное удовольствие», — отвечал граф.

«Очень жаль, — сказал один из молодых людей, — что вы уезжаете, милый кузен… Мы могли бы доставить вам это удовольствие».

«В самом деле? — заметил Орас. — Мне очень жаль упустить подобный случай; впрочем, если не нужно долго ждать, я остаюсь».

«Это чудесно! — ответил первый собеседник. — В трех льё отсюда, в болоте, идущем вдоль гор и простирающемся от Сурата, живет тигрица с тигрятами. Индийцы, у которых она похитила овец, только вчера уведомили нас об этом; мы хотели подождать, пока тигрята подрастут, чтобы охотиться по всем правилам, но теперь, имея прекрасный случай угодить вам, мы сократим назначенный срок на две недели».

«Чрезвычайно признателен вам, — сказал, кланяясь, граф, — но действительно ли есть тигрица или только так думают?»

«Нет никакого сомнения».

«И знают точно, в какой стороне ее логово?»

«Это легко увидеть, взойдя на гору, откуда открывается болото; следы ее можно заметить по изломанному тростнику: они все идут от одной точки, как лучи от звезды».

«Хорошо! — сказал граф, наполнив свой бокал и встав, как будто предлагая здравицу. — За того, кто решится убить тигрицу в ее логове, на глазах ее тигрят, один, пешком и без другого оружия, кроме этого кинжала!»

При этих словах он выхватил из-за пояса невольника малайский кинжал и положил его на стол.

«Вы сумасшедший?» — спросил один из офицеров.

«Нет, господа, я не сумасшедший, — сказал граф с горечью, смешанной с презрением, — и в доказательство повторю свой тост. Слушайте же хорошенько, чтобы тот, кто захочет принять его условия, знал, к чему обязывает себя, осушив свой стакан: за здоровье того, говорю я, кто решится убить тигрицу в ее логове, на глазах ее тигрят, один, пешком и без другого оружия, кроме этого кинжала!»

Наступила минута молчания, в течение которой граф попеременно смотрел в лицо своим собеседникам, ожидая ответа; но глаза всех были опущены.

«Никто не отвечает? — сказал он с улыбкой. — Никто не смеет принять моей здравицы… У вас не хватает духа отвечать мне?.. Так пойду я, и, если не пойду — вы скажете, что я трус, как теперь я говорю вам, что вы трусы!»

Сказав это, граф осушил бокал, спокойно поставил его на стол и направился к двери.

«До завтра, господа», — сказал он и вышел.

На другой день в шесть часов утра, когда он был готов к этой ужасной охоте, вчерашние сотрапезники вошли к нему в комнату. Они пришли, умоляя его отказаться от предприятия, следствием которого была бы верная смерть. Но граф не хотел ничего слышать. Они признались сначала, что накануне были виноваты перед ним и что вели себя как молодые безумцы. Граф поблагодарил за извинения, но отказался принять их. Тогда они предложили ему драться с одним из них, если он считает себя настолько обиженным, чтобы требовать удовлетворения. Граф отвечал с насмешкой, что религиозные правила запрещают ему проливать кровь своего ближнего и он берет назад произнесенные им обидные слова; но от этой охоты ничто на свете не заставит его отказаться. Сказав это, он предложил офицерам сесть на лошадей и проводить его, предупредив, что, если им неугодно почтить его своим обществом, он все равно пойдет охотиться на тигрицу один. Это решение было произнесено голосом таким твердым и казалось таким неколебимым, что они не решились более уговаривать графа и, сев на лошадей, поехали к восточным воротам города, где была назначена встреча.

Кавалькада ехала в молчании. Каждый из офицеров имел двуствольное ружье или карабин. Один граф был без оружия; изящный костюм его походил на тот, в каком молодые светские люди совершают утренние прогулки в Булонском лесу. Офицеры смотрели друг на друга с удивлением и не могли поверить, что он сохранит это хладнокровие до конца.

Подъехав к болоту, офицеры попытались еще раз отсоветовать графу идти дальше. В это время, как бы помогая им убеждать его, в нескольких сотнях шагов от них раздалось рычание зверя; испуганные лошади начали бить копытами и ржать.

«Вы видите, господа, — сказал граф, — теперь уже поздно: мы замечены; животное знает, что мы здесь, и, покидая Индию — я, очевидно, никогда больше ее не увижу, — я не хочу оставить ложное мнение о себе даже у тигра. Вперед, господа!»

И граф пришпорил свою лошадь, чтобы подняться на гору, с высоты которой виднелся тростник, где было логово тигрицы.

Подъехав к подошве горы, они снова услышали рычание, но на этот раз оно было так сильно и близко, что одна из лошадей бросилась в сторону и едва не выбила всадника из седла; другие, с пеной у рта, с раздувшимися ноздрями и испуганными глазами, тряслись и дрожали, как будто их окатили холодной водой. Тогда офицеры сошли с лошадей, передали их слугам, а граф начал подниматься на возвышенность, откуда он хотел осмотреть местность.

В самом деле, с вершины горы по изломанному тростнику граф заметил следы страшного зверя, с которым он шел сражаться: дорожки шириной примерно в два фута были проложены в высокой траве, и каждая из них, как говорили ему офицеры, шла к одному месту, где растения были вытоптаны и образовалась прогалина. Рычание, раздавшееся оттуда, рассеяло все сомнения: граф узнал, где ему следует искать своего врага.

Тогда старший из офицеров опять подошел к нему; но граф, поняв его намерение, холодно сделал знак рукой, что все уговоры бесполезны. Потом он застегнул свой редингот, попросил у одного из своих родственников шелковый шарф, которым тот был опоясан, обернул им левую руку, сделал знак малайцу подать ему кинжал, привязал его к руке влажным фуляровым платком, а затем, положив шляпу на землю и грациозно поправив волосы, пошел кратчайшим путем к тростнику и через минуту скрылся в нем, оставив испуганных офицеров, все еще не веривших в подобную отвагу.

Медленно и осторожно шел он по выбранной дорожке, такой прямой, что у него не было необходимости сворачивать ни вправо, ни влево. Пройдя около двухсот шагов, граф услышал глухое ворчание и понял, что зверь стоит на страже и если не видит, то уже учуял его; он остановился на одну секунду и, как только шум прекратился, вновь пошел. Пройдя шагов пятьдесят, он опять остановился; ему показалось, что если он еще и не пришел к логову, то должен быть очень близко к нему, потому что достиг уже прогалины, усеянной костями; на некоторых из них еще было окровавленное мясо. Он осмотрелся вокруг себя и в норе четырех или пяти футов глубиной увидел тигрицу, полулежащую, с разинутой пастью, с устремленными на него глазами; тигрята играли под ее брюхом, как котята.

Он один мог сказать, что происходило в его душе при этом зрелище, но его душа — это бездна, поглощающая все чувства бесследно. Некоторое время тигрица и человек неподвижно смотрели друг на друга. Наконец граф, решив, что она, вероятно боясь оставить своих детенышей, не идет к нему, сам пошел к ней.

Он подошел к тигрице на расстояние четырех шагов и, увидев, что она сделала движение, чтобы встать, бросился на нее. Офицеры, услышав вдруг рев и крик, заметили движение в тростнике; через несколько секунд наступила тишина: все кончилось.

Они подождали еще с минуту — не вернется ли граф. Но граф не возвращался. Тогда им стало стыдно, что они оставили его одного, и решили хотя бы найти его тело, раз уж не спасли ему жизнь. Они ободрились и пошли в болото, время от времени останавливаясь и прислушиваясь, но все было тихо, и можно было продолжать путь. Наконец придя к прогалине, они нашли зверя и человека лежащими один на другом: тигрица была мертва, а граф — без чувств. Тигрята же, слишком слабые, чтобы есть мясо, лизали кровь.

Тигрица получила семнадцать ударов кинжалом, а граф только две раны: хищница разорвала ему зубами левую руку, а когтями ободрала грудь.

Офицеры оттащили труп тигрицы и подняли графа; человек и животное были внесены в Бомбей лежащими друг возле друга на одних носилках. Что же касается тигрят, то малайский невольник связал их своим перкалевым тюрбаном и они повисли по обеим сторонам его седла.

Поднявшись через две недели, граф увидел около своей постели шкуру тигрицы с жемчужными зубами, рубиновыми глазами и золотыми когтями. Это был подарок офицеров того полка, в котором служили его кузены.

VIII

Эти рассказы произвели на меня глубокое впечатление. Храбрость в мужчине — самое великое обольщение для женщины. Причиной тому — и слабость нашего пола, и то, что мы всегда нуждаемся в опоре. Таким образом, несмотря на все, что можно было сказать не в пользу графа Ораса, в уме моем осталась только память об этих двух охотах, одну из которых я наблюдала сама. Однако я не могла без ужаса подумать о его страшном хладнокровии, которому Поль обязан был жизнью. Сколько ужасной борьбы произошло в этом сердце, прежде чем воля обуздала до такой степени его биение; какой продолжительный пожар должен был пожирать эту душу, прежде чем пламя ее превратилось в пепел и лава сделалась льдом!

Большое несчастье нашего времени — стремление к романтическому и презрение к обыкновенному. Чем больше общество утрачивает поэтичность, тем сильнее деятельное воображение требует чего-то необычайного, что с каждым днем исчезает из нашей жизни, находя убежище лишь в театре или в романах; отсюда тот завораживающий интерес, какой вызывают у окружающих необычные характеры. Итак, вы не удивитесь, что образ графа Ораса, представший таким ослепительным воображению молодой девушки, оставил глубокий след в ее душе, ведь в ее жизни до сих пор не происходило еще никаких особенных событий. Поэтому, когда через несколько дней после сцены, о которой я только что рассказала, мы увидели на большой аллее нашего замка двух всадников и когда доложили о господине Поле де Люсьенне и господине графе Орасе де Бёзевале, первый раз в жизни сердце мое забилось лишь от звучания имени, в глазах потемнело и я встала с намерением бежать. Матушка меня удержала, и в это время они вошли.

Не помню, о чем мы сначала говорили, но, вероятно, я должна была показаться очень робкой и неловкой, поскольку, подняв глаза, увидела, что граф Орас смотрит на меня со странным выражением, которого мне никогда не забыть; однако постепенно я освободилась от своей скованности, пришла в себя и тогда смогла слушать и смотреть на него, как слушала и смотрела на Поля.

Я увидела то же бесстрастное лицо, тот же неподвижный и испытующий взгляд, что произвел на меня такое сильное впечатление; услышала приятный голос, скорее женский, нежели мужской, как и его руки и ноги; впрочем, когда граф воодушевлялся, голос этот приобретал такую силу, о которой никто не подозревал, услышав его впервые. Поль, как признательный друг, перевел разговор на предмет, наиболее выигрышный для графа: он заговорил о его путешествиях. Граф с минуту не решался принять эту тему, лестную для его самолюбия. Казалось, он боится увлечься разговором, подменив своим «я» банальные слова, какие произносятся при первых встречах; но вскоре воспоминания об увиденных им местах и яркой жизни диких стран взяли верх над однообразным существованием цивилизованных народов: граф опять очутился среди пышной растительности Индии и чудесных видов Мальдив. Он рассказал нам о своих плаваниях по Бенгальскому заливу, о сражениях с малайскими пиратами; увлекшись блестящей картиной этой одухотворенной жизни, когда каждый час приносит впечатления уму и сердцу, он представил нашему мысленному взору во всей полноте эту первобытную жизнь, когда человек, свободный и сильный, будучи по своей воле рабом или царем, не имел других уз, кроме своей прихоти, других границ, кроме горизонта, когда, задохнувшись на земле, он распускал паруса своих кораблей, как орел крылья, и наслаждался пустынностью и безграничностью океана. Потом граф вдруг переключился на наше прозябающее общество, где все так бедно — и преступление, и добродетель; где все поддельно — и лицо, и душа; где мы — рабы, заключенные в оковы закона, пленники, скованные приличиями, имеем для каждого часа дня маленькие обязанности и должны исполнять их, для каждого утреннего часа — форму платья и цвет перчаток; нарушителей этих правил ждет осмеяние, а это страшнее смерти, потому что смешное во Франции пятнает имя хуже грязи или крови.

Не стану говорить вам, сколько красноречия, горького, насмешливого и едкого, по поводу нашего общества излил в этот вечер граф. Это был поистине — до богохульств включительно — один из персонажей поэтов, Манфред или Карл Моор, одна из мятежных душ, бунтующих против глупых и пустых требований нашего общества; это был гений в борьбе с миром: скованный его законами, приличиями и привычками, он тащил их на себе, как лев уносит жалкие сети, расставленные для лисицы или волка.

Слушая эту страшную философию, я будто читала Байрона или Гёте: та же энергия мысли, усиленная мощью выражения. Его лицо, такое бесстрастное, сбросив свою ледяную маску, одушевилось пламенем сердца, а глаза метали молнии. Его голос, такой приятный, поражал то яркими, то мрачными оттенками. Потом вдруг энтузиазм и горесть, надежда и презрение, поэзия и проза — все это растворилось в одной улыбке, какой я никогда не видела, — эта улыбка выражала больше отчаяния и презрения, чем самые горестные рыдания.

Визит продолжался не более часа. Когда Поль с графом вышли, мы с матушкой молча посмотрели друг на друга. Я почувствовала в своем сердце огромное облегчение: присутствие этого человека тяготило меня, как Маргариту — присутствие Мефистофеля. Впечатление, которое он произвел на меня, было так очевидно, что мать принялась защищать его, тогда как я и не думала на него нападать. Давно уже ей говорили о графе: в свете о нем, как о всех ярких личностях, ходили самые противоположные суждения. Впрочем, мать смотрела на него с совершенно другой точки зрения, чем я: все эти софизмы, столь отважно расточаемые графом, казались ей не чем иным, как игрой ума, родом злословия, направленного против целого общества, как всякий день злословят о каждом из нас. Матушка не ставила графа ни столь высоко, ни столь низко, как в глубине души думала о нем я; эта разница во мнениях, по поводу которой мне не хотелось спорить, побудила меня сделать вид, что граф меня больше не интересует. Через десять минут я сказала, что у меня немного болит голова, и пошла в парк. Но и там ничто не могло отвлечь мой ум от овладевшей им мысли: я не сделала еще и ста шагов, как должна была сознаться самой себе, что не хотела ничего слышать о графе, чтобы иметь возможность думать о нем. Это убеждение напугало меня; я не была влюблена в графа, поэтому сердце мое, когда возвестили о его приезде, забилось скорее от страха, чем от радости; впрочем, я и не боялась его, или, рассуждая здраво, не должна была бояться, потому что он не мог иметь влияния на мою судьбу. Я видела его один раз случайно, в другой раз он нанес визит вежливости, и, может быть, я больше не увижу этого любителя приключений и путешествий: он может покинуть Францию в любую минуту, и тогда появление его в моей жизни станет лишь призрачным видением, и ничем более; две недели, месяц, год пройдут — и я его забуду. Услышав колокольчик, возвестивший обед и заставший меня за этими мыслями, я вздрогнула от неожиданности — мне показалось, что он звонит слишком рано: часы прошли как минуты.

Когда я вернулась в гостиную, мать передала мне приглашение графини М.: она осталась на лето в Париже и давала по случаю дня рождения своей дочери большой вечер, наполовину музыкальный, наполовину танцевальный. Мать, всегда внимательная ко мне, хотела, прежде чем ответить, посоветоваться со мной. Я тотчас согласилась: это было прекрасное средство отвлечься от мыслей, овладевших мною., В самом деле, нам оставалось только три дня, и этого времени едва достаточно было для приготовлений к балу, потому-то я и надеялась, что воспоминание о графе исчезнет или, по крайней мере, отдалится во время столь важных хлопот, связанных с подготовкой туалета. Со своей стороны, я сделала все, чтобы добиться этого результата; говорила об этом приеме с жаром, какого матушка никогда не видела во мне; просила возвратиться в тот же вечер в Париж под предлогом, что нам осталось мало времени, чтобы заказать платья и цветы, но на самом деле оттого, что перемена места могла — пожалуй, я так думала — помочь мне в борьбе с моими воспоминаниями. Мать, с ее обычной добротой, согласилась на все мои фантазии, и после обеда мы отправились в город.

Я не ошиблась. Приготовления к праздничному вечеру, веселая девичья беззаботность, еще не покинувшая меня, ожидание бала в такое время, когда их бывает так мало, отвлекли мое внимание от безрассудных страхов и на время затмили призрак, преследовавший меня. Наконец, желанный день наступил: я провела его в какой-то лихорадке, чем очень удивляла матушку; но она была счастлива, видя мою радость. Бедная мать!

Когда пробило десять часов, я уже за двадцать минут до этого была готова, и не знаю, как это случилось: всегда такая медлительная, в тот вечер я ожидала свою мать. Но вот мы отправились. Почти все наше зимнее общество возвратилось, подобно нам, в Париж ради этого праздника. Я встретила там своих подруг по пансиону, своих постоянных бальных кавалеров и чувствовала то веселое, живое удовольствие, которое испытывает на балу совсем молодая девушка и которое уже через год-два начинает меркнуть.

В танцевальном зале была ужасная теснота. По окончании кадрили графиня М. взяла меня за руку и повела из духоты бальной залы в комнаты, где играли в карты. Это было любопытное зрелище: все художественные, литературные и политические знаменитости нашего времени были там. Я знала уже многих из них, но некоторые были мне неизвестны. Госпожа М. с очаровательной любезностью называла мне их, сопровождая каждое имя замечаниями, которым часто завидовали остроумные журналисты. Войдя в один зал, я вдруг содрогнулась, сказав невольно: «Граф Орас!»

«Да, это граф Орас, — отозвалась госпожа М., улыбаясь. — Вы его знаете?»

«Мы встретили его у госпожи де Люсьенн в деревне».

«Ах, да, — сказала графиня, — я слышала об охоте и о происшествии, случившемся с молодым господином де Люсьенном».

В эту минуту граф поднял глаза и заметил нас. Что-то вроде улыбки мелькнуло на его губах.

«Господа! — сказал он своим партнерам. — Позволите ли покинуть вас? Я постараюсь найти вам вместо себя четвертого партнера».

«Вот прекрасно! — сказал Поль. — Ты выиграл у нас четыре тысячи франков и теперь пришлешь вместо себя такого, кто поставит десять луидоров… Нет! Нет!»

Граф, готовый уже встать, опять сел. После сдачи он сделал ставку; один из игроков удержал ее и открыл свою игру. Тогда граф бросил свои карты, не показывая их, сказал: «Я проиграл», отодвинул золото и банковские билеты, лежавшие перед ним в виде выигрыша, и опять встал.

«Могу ли я теперь оставить вас?» — спросил он Поля.

«Нет еще, друг мой, — возразил Поль, подняв карты графа и смотря на его игру, — у тебя пять бубен, а у твоего противника только четыре пики».

«Сударыня, — сказал граф, глядя в нашу сторону и обращаясь к хозяйке, — я знаю, что мадемуазель Эжени будет собирать сегодня для бедных. Позволите ли мне первому предложить свой вклад?»

При этих словах он взял корзинку с рукоделием, стоявшую на геридоне подле игорного стола, положил в нее восемь тысяч франков, лежавшие перед ним, и подал графине.

«Но я не знаю, должна ли я принять, — отвечала госпожа М., — такую значительную сумму?»

«Я предлагаю ее, — возразил, улыбаясь, граф Орас, — не от себя одного; большая часть ее принадлежит этим господам, и их-то должна благодарить мадемуазель Эжени от имени тех, кому она покровительствует».

Сказав это, он пошел в танцевальный зал, а корзинка, наполненная золотом и банковскими билетами, осталась в руках графини.

«Одно из его чудачеств, — сказала мне госпожа М. — Он увидел женщину, ему хочется с ней танцевать, и вот цена, которую он платит за это удовольствие. Однако надо спрятать эту корзинку. Позвольте мне проводить вас в танцевальный зал».

Едва я присела рядом с матушкой, как граф подошел ко мне и пригласил танцевать.

Мне тотчас вспомнились слова графини. Я почувствовала, что краснею, поняла, что не смогу выговорить ни слова, и молча протянула ему свою бальную книжку, куда уже были внесены имена шести кавалеров. Он перевернул листок и, как будто не желая видеть свое имя рядом с другими, написал его на верху страницы, добавив: «На седьмую кадриль». Потом возвратил мне книжку, сказав несколько слов, но из-за смущения я не расслышала их; граф, отойдя, прислонился к дверному косяку. Я была почти готова просить матушку уехать и дрожала так сильно, что, казалось, не могла удержаться на ногах. К счастью, в это время раздался летучий и блестящий аккорд. Танцы были прерваны. Сам Лист сел за фортепьяно.

Он играл «Приглашение к вальсу» Вебера.

Никогда искусный артист не достигал такого совершенства в исполнении или, может быть, никогда я не находилась в таком состоянии, когда душа так расположена к этой музыке, такой страстной и такой грустной; мне казалось, я слышу в первый раз, как умоляет, стонет и негодует страдающая душа, которую автор «Фрейшютца» растворил во вздохах своей мелодии. Все, что может выразить музыка, этот язык ангелов: надежду, горесть, грусть — все это было выражено в вариациях, импровизированных вдохновением артиста и следовавших за мотивом, словно объясняя основную тему. Я сама часто играла эту блестящую фантазию и удивлялась теперь, слыша ее воспроизведение мастером и находя в ней такое, чего прежде не подозревала. Что было причиной — удивительный талант музыканта или новое состояние моей души? Руки виртуоза, скользившие по клавишам, сумели отыскать в мелодии незаметные другим драгоценные россыпи чувств или мое сердце получило такое сильное потрясение, что дремавшие чувства пробудились в нем? Во всяком случае, действие было волшебным; звуки клубились в воздухе подобно туману и наполняли меня мелодией. В эту минуту я подняла глаза; взгляд графа был устремлен на меня; я быстро опустила голову, но было поздно: я не видела его глаз, но чувствовала взгляд, смущавший меня; кровь бросилась мне в лицо, и невольная дрожь охватила меня. Вскоре Лист встал; я услышала голоса людей, теснившихся вокруг него с восторженными приветствиями; я думала, что в этой суете граф покинул свое место, и в самом деле, осмелившись поднять голову, не увидела уже его у двери; я перевела дыхание, однако опасалась искать его глазами, ибо боялась опять встретить его взгляд и предпочитала не знать, здесь ли он.

Через минуту тишина восстановилась. Новый исполнитель сел за фортепьяно; я услышала предостерегающее «Тише!» в соседних залах и решила, что любопытство присутствующих сильно возбуждено, однако не смела поднять глаза. Резкий аккорд пробежал по клавишам, за ним последовала медленная и печальная прелюдия, потом проникновенный звучный и сильный голос запел такие слова на мелодию Шуберта:

«Я все изучил: философию, право и медицину; изучил сердце человека; посетил недра земли; придавал уму своему крылья орла, чтобы витать под облаками. И к чему привело меня это долгое изучение? К сомнению и унынию. Правда, у меня уже нет ни мечты, ни недоумения, я не боюсь ни Бога, ни Сатаны; но я купил эти выгоды ценой всех радостей жизни».

С первого же слова я узнала голос графа Ораса. Вы легко поймете, какое необычайное впечатление должны были произвести на меня эти слова Фауста в устах того, кто пел их. Впрочем, он подействовал одинаково на всех. Минутное глубокое молчание воцарилось за последней нотой; она улетела, жалобная, как скорбящая душа; потом со всех сторон раздались бешеные рукоплескания. Я осмелилась тогда взглянуть на графа. Для всех, может быть, лицо его было спокойно и бесстрастно; но для меня легкий изгиб его губ ясно указывал на то лихорадочное волнение, что вспыхнуло в нем во время посещения нашего замка. Госпожа М. пошла к нему, чтобы поздравить его; тогда он принял улыбающийся и беззаботный вид, который светские приличия требуют от самых озабоченных умов. Граф Орас предложил ей руку и сделался таким же, как и все; по манере, с которой он смотрел на нее, я заключила, что он делает ей комплименты относительно ее туалета. Продолжая говорить с ней, он бросил на меня быстрый взгляд, повстречавшийся с моим; я едва не вскрикнула, ибо оказалась в какой-то степени захваченной врасплох. Без сомнения, он увидел мое состояние и сжалился, потому что увлек госпожу М. в соседний зал и исчез вместе с ней. В ту же минуту музыканты дали знак к кадрили; первый из моих кавалеров бросился ко мне; я взяла машинально его руку, и он повел меня куда ему было угодно: я танцевала. Вот все, что могу вспомнить. Потом следовали еще две или три кадрили, и за это время я немного успокоилась; наконец танцы остановились, чтобы опять дать место музыке.

Госпожа М. подошла ко мне; она просила меня принять участие в дуэте из первого акта «Дон Жуана». Я сначала отказалась, чувствуя, что, помимо естественной робости, не смогу в эту минуту пропеть хотя бы одну ноту. Матушка заметила наш спор и, движимая материнским самолюбием, подошла, чтобы присоединиться к графине, обещавшей аккомпанировать. Я боялась, что, продолжая противиться, позволю матушке догадаться о моем состоянии; я так часто пела этот дуэт, что не нашла основательного предлога отказаться и должна была уступить. Графиня М. взяла меня за руку, подвела к фортепьяно и сама села за него; я стала за ее стулом, опустив глаза и не смея взглянуть вокруг себя, чтобы не встретить опять взора, следовавшего за мной повсюду. По другую сторону от графини стал молодой человек; я осмелилась поднять глаза на своего партнера — дрожь пробежала по моему телу: это был граф Орас, это он должен был петь партию Дон Жуана.

Вы поймете, как велико было мое волнение, но отказываться было поздно: все глаза были устремлены на нас. Госпожа М. уже играла прелюдию. Граф начал; мне казалось, что другой голос, другой человек пел, и когда он произнес: «La ci darem la mano»[1], я вздрогнула, надеясь, что ошиблась; мне казалось невероятным, что могучий голос, заставлявший нас дрожать от мелодии Шуберта, мог приобрести интонации живости, такой тонкой и грациозной. С первой фразы шум рукоплесканий пробежал по всему залу. Правда, когда в свою очередь, дрожа, я запела: «Vorrei е non vorrei mi trema un poco il cor»[2], в голосе моем было такое выражение страха, что раздались продолжительные рукоплескания, сменившиеся глубокой тишиной: нас хотели слушать дальше. Я не могу выразить, сколько было любви в голосе графа, когда он начал: «Vieni, mio bel diletto»[3], и сколько обольщения и обещаний в этой фразе: «1о cangiero tua sorte»[4]; все это было так близко мне; этот дуэт, казалось, так хорошо выражал состояние моего сердца, что я почти готова была лишиться чувств, произнося: «Presto non so piu forte»[5]. Здесь музыка переменилась, и вместо жалобы кокетки Церлины прозвучал крик самой глубокой скорби. В эту минуту я почувствовала, что граф приблизился ко мне и что рука его дотронулась до моей руки; в глазах моих потемнело, и я схватилась за стул графини М., сильно сжав пальцы; благодаря этой опоре я могла еще держаться на ногах; но когда мы начали вместе «Andiam, andiam mio bene»[6] и я почувствовала его дыхание на своих волосах и плечах, дрожь пробежала по моим жилам; когда я произнесла слово amor[7] — все силы мои истощились и я упала без чувств…

Матушка бросилась ко мне, но она опоздала бы, если бы графиня М. не подхватила меня. Обморок мой был приписан духоте; меня перенесли в соседнюю комнату; соль, которую давали мне нюхать, отворенное окно, несколько капель воды, брызнутых в лицо, привели меня в чувство. Госпожа М. настаивала, чтобы я вернулась в залу; но я ничего не хотела слушать. Мать, обеспокоенная моим обмороком, была на этот раз согласна со мной; она велела подать карету, и мы вернулись домой.

Я тотчас удалилась в свою комнату. Снимая перчатку, я уронила бумажку, очевидно вложенную в нее во время моего обморока; я подняла ее и прочла слова, написанные карандашом:

«Вы меня любите!.. Благодарю, благодарю!»


IX

Я провела ужасную ночь, ночь рыданий и слез. Вы, мужчины, не понимаете и никогда не поймете мучений молодой девушки, воспитанной под присмотром матери; девушки, чье сердце чисто, как зеркало, еще не замутненное ничьим дыханием, чьи уста ни разу не произнесли слова «любовь», — и вдруг она, как бедная, беззащитная птичка, оказывается во власти более могущественной, чем ее сопротивление, чувствует такую сильную, увлекающую ее руку, что не может ей противостоять, слышит голос, говорящий ей: «Вы меня любите», прежде чем сама она произносит: «Я люблю вас».

О! Клянусь вам, не понимаю, как я не лишилась ума в продолжение этой ночи: я считала себя погибшей. Я повторяла шепотом и беспрестанно: «Я люблю его!.. Я люблю его!» — и это с ужасом столь глубоким, что и теперь еще не знаю, не была ли я во власти чувства, противоположного тому, которое, как я думала, овладело мной. Однако возможно, что все волнения, испытываемые мною, были доказательствами любви, поскольку граф, а от него ни одно из них не ускользнуло, толковал их таким образом. Что касается меня, то подобные ощущения я испытывала в первый раз. Мне говорили, что не нужно бояться или ненавидеть тех, кто не сделал нам зла; я не могла тогда ни ненавидеть, ни бояться графа, и если чувство, которое я питала к нему, не было ни ненавистью, ни страхом, — оно должно было быть любовью.

На другой день утром, в ту самую минуту, когда мы садились завтракать, матушке и мне принесли визитные карточки графа Ораса де Бёзеваля. Он прислал узнать о моем здоровье и спросить, не имело ли мое нездоровье каких-нибудь последствий. Это столь раннее посещение показалось моей матери простым доказательством учтивости. Граф пел со мною в то время, когда случился обморок, и это обстоятельство извиняло его поспешность. Моя матушка тогда только заметила, что я выглядела утомленной и больной; сначала она встревожилась, но я успокоила ее, сказав, что чувствую себя неплохо и деревенский воздух излечит меня окончательно, если ей угодно возвратиться в замок. Мать всегда соглашалась со мной; она приказала заложить коляску, и около двух часов мы отправились туда.

Я бежала из Парижа с такой же поспешностью, с какой четыре дня назад бежала из деревни, ибо моей первой мыслью, когда я увидела визитные карточки графа, было опасение, что, едва наступит час, когда можно наносить визиты, он появится лично. Я хотела бежать, чтобы не видеть его больше. Я была уверена: после того, что он обо мне подумал, после получения его записки я умру от стыда, если увижусь с ним. Все эти мысли, проносившиеся в моей голове, бросили меня в жар, и матушка решила, что в закрытом экипаже слишком душно. Она велела кучеру остановиться, и слуга откинул верх коляски. Стояли последние дни сентября, приятнейшие дни года. Листья на некоторых деревьях начинали краснеть. Есть что-то весеннее в осени, и последние ароматы года похожи иногда на его первые запахи. Воздух, природа, беспрестанный, печальный и неопределенный шум леса — все это успокоило меня, как вдруг на повороте дороги я заметила мужчину, ехавшего верхом. Он был еще далеко от нас, однако я схватила матушку за руку с намерением просить ее возвратиться в Париж, потому что узнала графа, но вовремя одумалась. Как могла я объяснить эту перемену настроения, которая показалась бы беспричинным капризом? И я собралась с духом.

Всадник ехал шагом, и скоро мы поравнялись с ним. Это был, как я сказала, граф.



Поделиться книгой:



Регистрация