Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Дрейфус... Ателье. Свободная зона - Жан-Клод Грюмбер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Арнольд. Знаешь, я прочел пьесу, всю целиком, да, да… мне она очень нравится… я тебе уже говорил и… словом… я предпочел бы сыграть Дрейфуса… ты мне навязал Эмиля Золя, Шмоля, ладно, не важно, не будем об этом больше ни думать, ни говорить, но все же надо быть справедливым: Дрейфус, как ты говоришь, — персонаж незаметный, скромный, пусть так, согласен, но его мы все-таки видим и с женой, и в моменты эмоциональные, почти любовные, и это публика любит. А что с Эмилем? Что, у него нет жены? Друзей? Может быть, у него нет семьи? Что же это за человек такой? Почему, почему же не дать ему сцену, совсем маленькую сцену, где бы он был показан дома и уже не драл бы глотку раз в жизни, вел бы себя спокойно, без напряжения, мило беседовал бы с супругой о дожде или о хорошей погоде, попивал бы с другом кофе или же играл бы на скрипке либо на аккордеоне — аккордеон публика тоже любит…

Внезапно хватается за голову.

Ой! Я же все время думаю, неужели, скажите мне, нет ни одной песенки, ни одной подтанцовочки? Ой, ой, ой… Кто же придет смотреть эту пьесу, где нет ни крошки музыки?.. Знаю, знаю, ты хочешь ввести горн и военные марши, но здесь публика не слишком-то это любит, я хотел бы сразу тебя предупредить…

Морис. Заставьте его замолчать, пожалейте меня, пусть он замолчит!

Арнольд. Разве Золя не мог бы немного спеть, вместо того чтобы целиком проговаривать эту свою штуковину: «Я обвиняю»…

Морис. Это не штуковина, эти открытое письмо господину Феликсу Фору, президенту Французской Республики, письмо восхитительное…

Арнольд (пользуясь тем, что Морис остановился, чтобы перевести дыхание). Знаю, знаю, восхитительное, восхитительное, но, поверь мне, это слишком длинно, многословно; да, конечно, часть ты уже сократил, но и сейчас еще длинно, слишком длинно; простая какая-нибудь песенка, непосредственная, которая остается в голове и которую мурлычат утром, поднимаясь с постели, не зная даже, откуда она взялась, — вот что им нужно…

Импровизирует кусочек песенки, напевая «Ио-бо-бой» и «ой-ой-ой» и пританцовывая. Потом останавливается и ждет, что скажет Морис; Морис, очень мрачный, хранит молчание и нарочито смотрит в другую сторону.

Разве нет? Согласен, что это, возможно, не самое идеальное место, но ты-то уж сумеешь найти, куда вставить одну-две песенки. Не было ни одной пьесы, в которой я играл, а сыграл я их достаточно, в которой я бы не пел хоть одной песенки или мелодии, пусть даже без слов, просто напевая ее с закрытым ртом, на фоне хора; это так мило смотрится, с закрытым ртом, публика очень любит…

Напевает с закрытым ртом «Из-за острова на стрежень».

Зина (до сих пор сидевшая неподвижно у печки, встает и вмешивается). Морис, поскольку, как видно, сегодня такой вечер, когда каждый выкладывает все, что у него накипело, мне бы тоже хотелось исторгнуть из себя то, что во мне так долго бродит…

Арнольд. Зина, перебивать других некорректно…

Зина. Кто же сможет вставить хоть слово, если тебя не прервет?

Арнольд. Зина, скажи, что ты хочешь, в сущности?

Зина. В сущности, сказать пару слов Морису, можно?

Арнольд. Ну, конечно, говори, прошу тебя. Можно подумать, что я мешаю людям говорить. С ума сойти!

Мотл (совсем тихо). Заткнись…

Зина. Морис, почему, почему для меня не нашлось роли в этой пьесе, а?

Морис. Но ты же играешь, Зина, ты играешь…

Зина. Да, прохожу два раза, вопя «Смерть евреям», отличная роль, что и говорить, как мне после этого соседям на глаза показываться?! Я уже теперь знаю, что скажет Фанни, а эта… ладно, не важно… Но мне-то лично, то, что я играю, это не роль — это в толпе, толпа! А почему бы не вывести мать Дрейфуса? Что, разве у него не было мамы?

Внезапно бросается на Мишеля, обнимает его и сжимает в объятиях с материнской страстью, потом декламирует с лирической интонацией.

Солдат! Солдат! Мой сын хочет стать солдатом?

Поднимая глаза к небу.

Но что я такого сделала? Что я сделала?

Рыдает, потом продолжает в том же духе.

Они тебя погубят, погубят. Они никогда тебя не полюбят! Ты же еврей, еврей, понимаешь?.. Почему бы тебе не стать портным, как твой отец? Научишься делу, поработаешь немного с ним, а потом… после… будешь работать для себя… будет свое маленькое дело… будешь сам себе хозяин!.. В армии никогда, сыночек, никогда ты не будешь себе хозяин. Как бы высоко ты ни поднялся, всегда найдется кто-то, кто будет выше тебя, и этот кто-то окажется антисемитом! А твой отец? Ты подумал о своем отце? О его горе? А я? Я?.. Твоя мать?

Гладит его по голове.

Ой, мое дитя, мальчик мой, Дрейфуселе, сыночек, мой Альфред, никогда мой ребенок не станет гоем… Останься с нами, останься… Мы не слишком богаты, не очень-то счастливы, не так уж спокойно у нас, но мы свободны, свободны… И в день, когда что-то случится, погром например? Хоп, собираемся и уезжаем куда подальше, и привет честной компании, Бог вам судья… Что, мой господин, свинья в позументах, вам не нравятся евреи? На здоровье, чтоб Бог послал вам медленную смерть в ужасных страданиях, чтоб он послал вам тройной заряд дроби и чтоб наградил вас несварением желудка до конца ваших дней, а дробь пусть гуляет по всему телу, и не будет ей места, где выйти… Мы тем временем уедем, куда? А дальше, все дальше, куда-нибудь, куда глаза глядят: портные, парикмахеры, скорняки, сапожники и даже — почем знать, почему бы и нет! — специалисты по открыванию несгораемых шкафов — везде нужны; но капитан, капитан — кому нужны капитаны, в какой стране их не хватает и кому нужны еврейские капитаны? И потом, он ведь и уехать-то не может, его, видите ли, поносят как хотят, обрывают ему пуговицы, ломают его саблю, а он должен оставаться, стоять по стойке «смирно», отдавать честь и повторять: «Да, мой генерал, благодарю, мой генерал. Да здравствует Франция. Да здравствует армия. Да здравствует Папа. Да здравствуют антисемиты. Да здравствует инквизиция. Да здравствуют фараоны…» Нет, нет и нет, останься со своим отцом, останься со своей матерью, не будь ни капитаном, ни солдатом; для настоящего еврея это не профессия.

В последний раз целует Мишеля, шмыгает носом, вытирает глаза и продолжает уже спокойно, уверенная в себе и в своей правоте.

В начале пьесы необходима сцена вроде этой, Морис, чтобы люди знали, что мать, по крайней мере, не давала согласия.

Морис. Но его мать была согласна, прелесть моя!

Зина (качает головой). Это немыслимо!

Морис. Тем не менее…

3ина (прерывая его). Хорошо, допустим, что в действительной истории все происходило так, как ты говоришь, допустим, но в театре, в пьесе… никто никогда не поверит, что хорошая еврейская мать…

Морис. Зина, раз и навсегда и чтобы все было окончательно ясно: мать Альфреда Дрейфуса не была тем, что ты называешь хорошей еврейской матерью!

3ина. Как это? Тогда почему же ты заставляешь нас играть эту гадость?

Морис. Я хочу сказать, что семья Дрейфусов во Франции 1895 года — это были не такие евреи, как мы здесь сегодня, в Польше 1930 года… Они чувствовали себя такими же французами, как остальные французы; Альфреду Дрейфусу никто не мешал учиться в школе, он стал офицером с такой же легкостью, с какой мог это сделать любой француз из столь же состоятельной семьи, как семья его отца, ибо его отец вовсе не был бедным портным или бедным сапожником, это был промышленник, владелец прядильной фабрики…

Зина. Прядильной фабрики? Но разве это не текстильное дело? Я уверена, что его родители должны были плакать, когда он ввязался в это военное дерьмо…

Мотл. Я знал одного прядильщика, не слишком богатого и не слишком бедного, в общем, среднего — не так важно… Он жил в Лодзи, приходился мне кузеном, имел двух сыновей и никогда, ни за что, под страхом смерти он не согласился бы, готов дать вам любую клятву, чтобы хоть один из них стал военным, пусть даже и во французской армии.

Морис. Я не желаю говорить о родителях Дрейфуса или о семействе Золя, я хочу показать, как в высокоцивилизованной стране, где евреи чувствовали себя в безопасности, как там в один прекрасный день в результате незначительной юридической ошибки могла развернуться антисемитская кампания такой силы, что она разделила всю страну на два враждебных лагеря, заставила забыть о здравом смысле и о правосудии.

Арнольд (аплодируя). Превосходно!.. Ты в самом деле хочешь об этом рассказать?

Морис. Во всяком случае сделать попытку…

Арнольд. Потрясающе! Но тогда лучший способ это сделать — это собрать небольшое собрание, такую конференцию, можно с буфетом, можно без буфета, можно с оркестром, можно без оркестра, ты приходишь, рассказываешь свою историю, просто так, как ты это только что проделал, без всякого там кривляния, без всякого шума… Ты займешь их здесь в течение получаса, ведь не меньше? Ну, от силы часа, а потом можно потанцевать, кто захочет; или старики что-нибудь интересное расскажут. Почему бы и нет, мы не дикари. А потом все довольные разойдутся по домам! Но такая штуковина, как твоя пьеса, — без музыки, с письмами, бумагами-шмумагами, церемониями, приказами, отказами, процессами, регрессами, Золя-Шмоля, Матье, Альфредами, Пекарами, Генрихами, Мемрихами и прочими, я не знаю кем… тьфу!

Плюет.

Никто в этом ничего не поймет, никто не поверит и все будут недовольны!.. Попробуй, выйди на улицу в нашем районе и спроси, слышал ли кто-нибудь о еврейском капитане, у которого во Франции тридцать пять лет тому назад были неприятности, и тот, кто не уписается от смеха, тебе ответит: «Так ему и надо, плевать на него, еврею не место в мундире капитана французской армии». И они бросят тебя и пойдут домой заниматься своими делами и будут правы! Вот так!

Морис. А если я скажу им, что в пятидесяти километрах отсюда некие польские националисты избили неких польских евреев и сожгли их дома, предварительно разграбив, желая несколько очистить эту землю, которую мы загрязняем самим своим присутствием, они бы тоже смеялись и вернулись бы к себе домой, утешая себя тем, что здесь, мол, с нами ничего подобного случиться не может, ибо мы свое место знаем? Так вот — нет, у нас нет своего места, до тех пор, пока ненависть будет жить в человеческом сердце, не будет у нас своего места! Почему Золя защищал Дрейфуса? Он не был с ним знаком, он никогда его не видел. Он даже не был евреем!.. Во имя справедливости? Ради собственной славы? Нет и нет, он боролся против глупости, против ненависти, против предрассудков, что он делал и прежде, каждый день, работая над своими книгами. До тех пор, пока люди все не будут вести себя так, как Золя, до тех пор, пока каждый с королевским безразличием будет плевать на то, что происходит с другими, все будет плохо… повсюду… не только с евреями. Надо, чтобы все люди любили и уважали друг друга, — вот что скажет им Золя в моей пьесе… Любовь! Любовь!

Зина (напевает). Любовь, всегда любовь…

Морис. Да!

Арнольд. Пиф-паф!

Морис (он больше не владеет собой и кричит, как безумный). Да, сударь, и, если тебе это не нравится, мы обойдемся без тебя…

Арнольд. Ша, ша, ша… Морис, ты нервничаешь, ты волнуешься; безусловно, мне это нравится, ты написал прекрасную пьесу, да, да, ты хочешь о чем-то сказать, прекрасно, да, да… но они поймут, что они могут и чего они тоже хотят, только когда они будут здесь, будут сидеть перед нами. Если они придут… Кстати, лет десять тому назад я играл в труппе Бломского, в Варшаве, одну пьесу, по правде говоря, плохую пьесу, даже названия ее теперь не припомню… и надо вам сказать, играл страшного мерзавца, порочного, злого, ограниченного и всякое такое…

Мотл. В общем, характерную роль!..

Арнольд. Да, я был недурен, сумел, слава Богу, с ней справиться… Так вот, этот самый мерзавец все время лупил свою жену, что бы она ни сказала. И как-то раз выходит его сосед и спрашивает: «Янкеле, почему ты бьешь свою жену?» — а мерзавец отвечает: «Разве она не моя жена?» Так вот, дети мои, на этой фразе я сорвал аплодисменты, она произвела настоящий фурор… единственная фраза, которая вызвала аплодисменты в этой вонючей пьесе, название которой я даже не могу вспомнить. Вот так…

Зина. Что ты хочешь сказать своим «вот так»?

Мотл. В самом деле, что?

Арнольд. Люди понимают лишь то, что хотят понять, то, что их устраивает, и ничего другого!..

3ина. В Варшаве, возможно, но не здесь!..

Арнольд. Здесь тоже, здесь тоже, везде!

Зина. Нет, сударь! Нет! Не надо! Не везде! Не здесь!

Арнольд. Да, сударыня! Да! Везде! Дураки и мерзавцы есть везде!

Морис (швыряет внезапно свой текст между Зиной и Арнольдом и кричит). Вы перестанете драть глотку?

Всеобщее смущение, молчание. Тогда он продолжает более спокойным тоном.

Репетиция окончена.

Мотл подбирает брошенный Морисом текст. Морис берет его и цедит сквозь зубы.

Всего хорошего!

Уходит.

Сцена вторая

Залман на корточках перед печкой, он разжигает огонь. Входит Мишель.

3алман. Ты уже здесь?

Мишель (подходит и греется у печки). «Лучше прийти на четверть часа раньше, чем хотя бы на одну минуту позже».

3алман. Ах вот как! Есть такая поговорка?

Пауза.

Однажды, много лет назад, я был тогда еще молодым и красивым… ну, скажем, был тогда еще молодым… моя мать мне сказала: «Ступай-ка ты к дяде в Броды, там ты, может быть, станешь ученым или еще кем-нибудь! И Господь однажды в своем ослеплении, может, и тебе назначит хорошую судьбу, хотя ты и бандит, проходимец и тупица». Мой дядя в Бродах был вроде раввина, он хорошо зарабатывал, у него были ученики, он, кроме того, продавал билетики со счастьем и еще кое-чем занимался, словом — концы с концами сводил… Ну, я распрощался со всеми, что я буду спорить? Ступай в Броды? Пойду в Броды… Но вместо того, чтобы идти туда обычным путем, я решил где взять напрямик, где срезать угол, шел то там, то здесь, день все вверх, день — все вниз, я тянул, тянул, а время шло… Однажды, много позднее, когда у меня уже начала пробиваться борода, я встретил неподалеку от Бродов какого-то безумного старика с растрепанной бородой, он бежал, как угорелый, будто за ним гнался дьявол!.. Это был мой дядя из Бродов! Я ему говорю: «Куда бежишь ты, дядя, в твоем возрасте, один, под дождем?» Шел дождь… Он узнает меня и начинает плакать и благодарить Господа за то, что он до этого времени задержал меня в дороге: всех его учеников насильно завербовали в армию. Броды принадлежали уже не Польше, а Российской империи, царю, и царские солдаты явились и силой взяли всех мужчин, которые имели растительность на лице и кое-что в штанах и могли стоять хотя бы на одной ноге. Он же убежал, опасаясь, как бы демоны не опомнились и не прихватили также и его, несмотря на его преклонный возраст, седые волосы, расширение вен и ревматизм. С тех пор я всегда и везде опаздываю!..

Мишель. В 1895 году тебе было сколько лет?

Залман. Сколько мне было лет в 1895 году? По правде говоря, в вопросе о возрасте трудно быть точным даже в пределах нескольких лет. Мой отец не торопился записывать своих детей, он ждал, пока их будет побольше, чтобы не ездить несколько раз… А потом, так много их помирало в младенчестве. Словом, с точностью до одной ездки скажем, что в 1895 году мне было между двадцатью пятью и тридцатью, лет двадцать восемь, для ровного счета.

Мишель. Гм!.. Гм!.. двадцать восемь… В то время ты слышал какие-нибудь разговоры о капитане Дрейфусе?

3алман. О ком?

Мишель. О капитане Дрейфусе, еврее, который был капитаном во Франции и у которого в то время были большие неприятности…

Залман. Да… да… вполне вероятно… ну и что?

Мишель. Ничего. Морис написал пьесу о нем, мы будем ее играть, попытаемся, по крайней мере…

Залман. Такую старую историю?

Мишель. Морис хочет показать, что, даже будучи капитаном, еврей не может избавиться от неприятностей.

3алман. И чтобы сказать об этом, он написал пьесу? Он что, сумасшедший?

Мишель. Он также хочет сказать, что пока люди не полюбят друг друга, всегда может случиться дело Дрейфуса, погром и другие мерзости в этом же роде…

Залман. А с чего бы это люди стали любить друг друга?

Пауза.

Дело Дрейфуса… да… да… о нем много говорили, а потом прошло время, пришли к нам собственные несчастья, собственные заботы, я в это время жил в Кракове, да, до 1902 года жил в Кракове. Не будучи капитанами, мы все равно свою порцию получили сполна, и, поверь, нам было не до Франции, и мы позабыли о капитане и всех их скверных историях.

Входит Морис, он останется стоять у двери. Ни Мишель, ни Залман его не замечают.

Мишель. Но что бы ты мог сказать об этом капитане?

Залман. Я? Ничего… Заметь, в конце, когда они его помиловали, мы здорово напились, в то время любой повод был хорош и желудок у меня был железный, сегодня он словно заржавел, старость!.. что поделать… Была одна история, история вроде той, что приключилась с твоим Дрейфусом… История с генералом, которого однажды лишили звания; он натворил глупостей, его судили, содрали с него все нашивки… Он перенес это спокойно, даже улыбался; возвращаясь к себе домой, он проходил мимо одного солдата, простого солдата, стоявшего в карауле у казармы, и солдат этот не заметил, что на генерале нет больше нашивок, и приветствовал его, как полагается приветствовать генерала, и тогда генерал неожиданно расплакался.

Смеется.

Да, расплакался, как будто всей своей кожей вдруг почувствовал, что он больше не генерал, и все из-за этого простого солдата, который принял его за настоящего генерала.

Морис (кидается к Мишелю). Вот, вот, это то что надо… Понял теперь, теперь тебе понятно?

Залман. Он что, взбесился? Нельзя так пугать людей, я уж думал, что пришел мне конец, а я не успел и пожалеть о прожитой жизни!..

Морис (Мишелю). Во время церемонии, в момент, когда с него срывают знаки отличия, он еще капитан, и все эти люди во фрунте, эта музыка, самый этот ритуал, его атмосфера, этот помпезный приговор, все это еще — армия, его армия, и даже потом, без нашивок, без шпаги, он — еще солдат, в кругу других солдат. И вот тогда он слышит из толпы за решеткой крики: «Еврей, грязный еврей… Смерть, смерть евреям», — потом то же самое повторяют журналисты, за ними — солдаты и, наконец, офицеры, его бывшие товарищи, заорут все разом, а некоторые будут еще и подходить, чтобы плюнуть ему в лицо. И вот только тогда все внутри у него оборвется, все рухнет, все погибнет — честь, звание, родина, — все полетит в тартарары, и он уже перестанет представлять себе, кто он, где находится, и начнет падать, падать, стремительно нестись вниз… Сломанная сабля, сорванные эполеты и вырванные пуговицы — это ерунда, душу ранят голоса людей… Понимаешь?

Мишель. Возможно, но что мне это даст?

Морис (не обращая внимания на его вопрос, продолжает в крайнем возбуждении). Он больше не капитан, не солдат, не француз, он больше никто, армия его отторгла, отшатнулась от него, как от чумного. Он — такой же человек, как ты, как я, он не понимает, кто и за что его судит. Виновен!.. Одинокий, растерянный, поруганный, обманутый, да, обманутый, понятно тебе?

Входят Арнольд и его дочь Мириам.

Арнольд (прерывая Мориса почти непроизвольно). Привет, дети мои, смирно! вольно! Продолжай, Морис, не обращай на нас внимания, мы просто так зашли на минутку. Пой, пташечка, пой: «Обманутый, обманутый, обманутый»… да будет с вами мир, братья мои, и да не падут никогда воши на ваши головы!..

Залману, который сидит у печки.



Поделиться книгой:



Регистрация