В пьесах этих Островский выражает свою политическую мысль, демократические воззрения, тогда как в комедиях и драмах на современные темы ему приходится приглушать свой голос гражданина, лавируя в сфере цензурных запретов. Между тем главнейшая тема Островского — противостояние российской безгласице и самодурству — оказывается ведущей в исторических хрониках в той же мере, как в «пьесах жизни» (Добролюбов).
Разве слова атамана Дубровина в комедии «Воевода (Сои на Волге)» (1865):
…душа моя не терпит, Когда большой молодшего обидит, Подвластного гнетет и давит властный, — (д. IV, явл. 4) не выражают главной мысли всех комедий и драм Островского, посвящены ли они событиям времени Грозного, сказочному сюжету или бытию чиновной мелкоты, современной автору?
Не укладывается ли вся идейная суть театра Островского в простейшую формулу стихов:
Неправый суд царит на белом свете. В овечьем стаде волки пастухами. Кто ж застоит за бедных, беззащитных? Не мы, так кто ж? Нет власти — есть охота. Охота на беззащитных — вот что в поле наблюдения Островского в его истинно общественных комедиях. Не борьба, а травля и право не только на жизнь затравленного, но и на его совесть, отнять которую — в интересах волка — пастуха:
… не бойся, Что в виноватых правый попадется; Не виноват — укажет виноватых, Переловить, связать и запереть Всех накрепко в сторожню, там рассудим. («Воевода», пролог, явл. 4) Интерес Островского к исторической теме отнюдь не является уходом от действительности.
Совершенно напротив. В исторических разысканиях Островского (а для своих пяти исторических пьес драматург не пожалел трудов в архивах) — признак особо напряженного интереса к происходящему, к животрепещущим вопросам, возникшим в канун и после реформы 1861 года, к роли разночинной интеллигенции, народничеству, к земскому народоправству. Именно с этими современными проблемами связано внимание драматурга к исконным ресурсам русской гражданственности и народного самоутверждения. Именно этим сегодняшним интересом объясняется и выбор исторических сюжетов. Островский нисходит к таким событиям, исход которых решался снизу, усилиями народных масс, понятых и возглавленных. И характерной для политических воззрений Островского является его своеобразная интерпретация героики вождя нижегородского ополчения, Минина-Сухорука, в одноименной пьесе («Козьма Захарьич Минин-Сухорук», 1861). Акценты рассмотрения этой личности и самих событий у Островского не только не тождественны монархическому официозу, но они противостоят официозным. Островский стремился воплотить именно народные чаяния, народную волю. Именно народным избранником и выразителем народной воли видит Островский Минина, который говорит о себе:
Я к делу земскому рожден. Я вырос На площади, между народных сходок. Я рано плакал о народном горе… И московский чиновник-досмотрщик видит в Минине мятежника («…с народом шепчет, а властей ругает…»). А когда Минину напоминают о том, что он в руках этих высших властей и что его могут заставить молчать, вождь ополчения ответствует: «Не замолчу… И говорить я буду по улицам, на площади, в избе, и пробуждать, как колокол воскресный, уснувшие сердца». Нисходя к традициям русской национальной гражданственности, к идее народоправства, какою представлялась она, по народным преданиям, в пору так называемого Смутного времени, Островский мог сказать о своем отвращении к деспотическому строю, о вере в разумную силу народного волеизъявления.
Раздумия о становлении России, о национальном наследии приводят Островского, в том же русле демократических идей, к прямой постановке темы монархии, к теме реакционной роли боярства в Смутное время («Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» — 1866), к теме самодурства, термин, самим Островским утвержденный в пьесе «В чужом пиру похмелье»), взятой в историческом разрезе. Характерно, что, обратившись к эпохе Ивана Грозного («Василиса Мелентьева», 1867), Островский сосредоточил свое внимание на патологическом своеволии тирана, нанесшем необратимый ущерб национальному правосознанию. Итак, похоже на то, что историческими, глубинными промерами Островский выверяет точность типизации в «пьесах жизни», в своем непрестанном обращении к животрепещущей современности.
* * *«Я наблюдаю действительность, — сказал кинорежиссер Антониони в ответ на традиционный вопрос о его замыслах. — Мои планы и замыслы зависят от того, какая она сейчас, в каком направлении и как меняется».[22]
«Она», только она, причем — в своем необоримом движении, диктовала замыслы Островского. Именно потому драматург и создал не сумму пьес, а театр, как Антониони создает свой кинематограф. «Каждое время имеет свои идеалы, и обязанность каждого честного писателя (во имя вечной правды) разрушать идеалы прошедшего, когда они отжили, опошлились и сделались фальшивыми».[23] Так говорил Островский уже на исходе жизни.
Но это вовсе не означало, что автор «Грозы» плелся за жизнью и не опережал ее на много лет своими прозрениями.
«Пьесы жизни» Островского принадлежат к большой литературе девятнадцатого века, которая дала неустранимые из нашего сознания образы страдания человечества, окованного могуществом капитала (создания Бальзака, Диккенса, Достоевского, Толстого, Салтыкова-Щедрина). Драматург по своему мышлению, восприятию мира, Островский брал эту тему в формуле борьбы двух начал: деспотствующих и подвластных. Именно этой борьбою и определены все сюжеты драм и комедий во всем их разнообразии: посвящена ли пьеса тем, кто одержим приобретательством («Свои люди — сочтемся!», «Бешеные деньги», «Не было ни гроша, да вдруг алтын», «Волки и овцы»), или речь идет о любви («Гроза», «Бесприданница»), или — о двурушничестве циника («На всякого мудреца довольно простоты»), о низости и о благородстве духа («Лес»), о слабости воли («Пучина»), о гордости униженных («Шутники»), или о столкновении искусства и жизни («Таланты и поклонники»).
Островскому органически присуща простота, незамысловатость сюжетов. Он не сочиняет их, а, взяв из жизни, лишь подвергает критическому рассмотрению («…Драматург не изобретает сюжетов… все наши сюжеты заимствованы. Их дает жизнь, история, рассказ знакомого, порою газетная заметка…»[24]). Согласно новым течениям, наблюдаемым духовным переменам в обществе, пьесы Островского сами собой делятся на три периода, которые, условно говоря, можно назвать циклами, и каждый из них представляет собой некую этапную единицу творческого пути драматурга.
Первый из этих циклов связан с 40-ми и 50-ми годами, с характерным для этого времени пробуждением общественного сознания. В пьесах Островского этой поры мы находим бескорыстных тружеников в неравной многообразной, не всегда победительной борьбе с теми, кто принадлежал к миру приобретательства, беспардонного карьеризма, силы косности («Бедная невеста», «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок» и как бы завершающая этот ряд комедия «Доходное место», 1856).
Следующий цикл комедий и драм Островского охватывает знаменательные 60-е годы, вводя в театр Островского тему протеста, революционную, демократическую мысль. Этот обширный, разнообразный и мощный по своему составу цикл комедий и драм Островского связан с литературным направлением «Современника» и имеет в лице Некрасова первого ценителя и критика. Этот цикл есть результат особо напряженной работы Островского — наблюдателя русской жизни. (В 1856 г. он странствует в верховье Волги, куда экспедиция морского ведомства командировала его в числе нескольких литераторов для изучения быта, нравов и ремесел края.) Характерно, что этот второй цикл пьес Островский начал со своих исторических раздумий, разысканий и свершений. Охват русской действительности в эту знаменательную эпоху у Островского огромен. Здесь и Москва, и Петербург, и захолустья. Здесь и помещики-баре, и именитые купцы, и бизнесмены того времени, и авантюристы, и люди искусства, всех слоев общества, и чиновная мелочь, тонущая в пучине быта. Здесь и отцы, торгующие дочерями, и мелкота, помешавшаяся на богатстве, и трагические персонажи, преданные высокой мечте, которые гибнут, не будучи в силах подчиниться рутине деспотствующих.
Третий цикл пьес Островского, обнимающий последнее пятнадцатилетие его творческой жизни (последней пьесой его является драма «Не от мира сего», 1885), есть результат наблюдений драматурга над торжествующей властью денег, проникающей во все поры организма страны; над деспотами уже не примитивного, а весьма усложненного характера, над деятелями и устроителями России, представляющими собой утонченную породу самодуров разного толка (от генерала Крутицкого до Мурова), над крупными дельцами последнего времени, каковы Кнуров или Васильков, над слиянием дворянских, барственных замашек с хваткой денежных тузов (Паратов). Тогда же пришел в творческий оборот Островского и новый вариант «безгласных», давших себя раздавить до ползания, до помахивания хвостиком, до отчаяния. Комедия «На всякого мудреца довольно простоты» явилась пьесой, по смыслу своему как бы синтезирующей действительность 70-х и 80-х годов. Комедия «Лес», в свою очередь, знаменательна для нового общественного перелома, который приносит поток пьес, казалось бы, очень разных, но тем не менее охваченных единым замыслом, который современный исследователь остроумно именует своего рода «романом», каждая «глава» которого является драмой или комедией на фоне «широкого социального ландшафта предпринимательской, капитализирующейся России 70—80-х годов».[25] Но каким бы сильным ни было тяготение Островского к циклам, к объединяющим темам, каждая пьеса его прежде всего есть произведение драматургии и создана для сцены. Так мыслил Островский-художник, так единственно и воплощал мир, хотя в центре внимания драматурга была не острота действия, а психология людей.
Островский сам подчеркивал это свое равнодушие к интригующей фабуле, именуя многие свои пьесы «картинами», что и проставлял в подзаголовках. Тем не менее переживания, психологические сдвиги, внутренняя борьба у персонажей Островского делают эти «картины» отнюдь не статичными, а напряженно воспринимаемыми зрителем, от сцены к сцене.
* * *Казалось бы, в противостоянии деспотов и «безгласных» наличествует тот классический контраст, при котором острие обличения должно быть направлено именно на самодуров, что решает и торжество ими подавленных. Однако, как мы видели, уже Грибоедов покончил с этой высокой классической схемой, введя в психологию «добродетельных» персонажей черты противоречивые. Островский на пути освобождения от классической обличительной схемы делает следующий шаг, вообще стирая грань добродетели между своими антиподами. В самом деле, как не затрудниться зрителю в выборе (по принципу чисто этическому) между Подхалюзиным и его хозяином Большовым («Свои люди — сочтемся!»), между экономкой Улитой и ее тиранкой Гурмыжской («Лес»), между Паратовым и Карандышевым («Бесприданница»). Критерий обличения у Островского — иной. Он не только сатирически разоблачает самодура, но в порядке обличения показывает раны и уродства, нанесенные деспотизмом. Его «безгласные» вызывают у зрителя сострадание, боль (Катерина, Лариса), или отвращение (Подхалюзин, Улита), или раздумье над нравственным калекой (Глумов в комедии «На всякого мудреца довольно простоты», Бессудный в пьесе «Воевода»).
Островский в своих пьесах дает огромную галерею самодуров: от титулованных правителей (Иван Грозный) до примитивных: «чего моя левая нога пожелает», тех, о ком сама Аграфена Платоновна молвила, что самодур, дескать, «никого не слушает, ты ему хоть кол на голове теши, а он все свое» («В чужом пиру похмелье»), от купцов, царящих и властвующих над семьей и приказчиками, до утонченных, столичных штучек, изящно глумящихся над близкими, вроде важного господина Кочуева («Не от мира сего»), самодурство которого выходит за пределы российского толка, оно, так сказать, вполне западное. В большинстве пьес самодур не является двигателем драматического действия, а лишь его возбудителем. «Безгласные» находятся в динамике психологического становления от сцены к сцене, тогда как деспотствующие есть некая данность, как сама жизнь и положение их в жизни. Так, в комедии «Свои люди — сочтемся!» с первых своих реплик, с первого намека на мошеннический замысел решен характер Самсона Силыча Большова, и разве что только в финале обнаруживаются его недальновидность и ханжество. Но постепенно, от диалога к диалогу, раскрывает Островский изуродованность Подхалюзина и Липочки, обнаруживает, как эти персонажи из устрашенных (Большовым) и потрафляющих превращаются сами в деспотствующих.
Ярче, чем в других пьесах, обозначены действенные взаимоотношения самодуров с безгласными в драме «Гроза».
Неистовейшие самодуры города Калинова, пронзительный ругатель Дикой и Марфа Кабанова, столь же пронзительная, но под видом благочестия, являются на поле трагической игры уже разоблаченными в беседе Кулигина, Кудряша и Шапкина в первом же явлении первого акта. Самодуры города Калинова — это необратимая данность жизненного положения, а потому они статичны, хотя по ходу пьесы обнаруживаются их особые черты (например, злобная ревность Кабанихи к своей снохе Катерине), и в обширной портретной галерее самодуров эти — индивидуальны. Но динамика драмы определена не тем, что делают или говорят Дикой и Кабанова, а нарастанием чувства безысходности у Катерины, Тихона, Бориса. Это осознание безысходности, казалось бы, у неизменно вялого Тихона прорывается уже в финале, когда, падая на труп жены, он восклицает: «Хорошо тебе, Катя! А я-то зачем остался жить на свете да мучиться!» Тихон — тип маленького человека, по социальному положению своему новый (в сравнении с гоголевским, но так же, как тот, раздавлен), — это тип тех раздавленных деспотствующими, кому только и остается, что пить горькую. Разновидность этого же типа Островский дал в облике Бориса. Что из того, что, в отличие от Тихона, Борис, молодой человек, порядочно образованный, что он неглуп и тянется к хорошему; так же как Тихон, он напрочь лишен главного: малейшей самостоятельности. Он обуян страхом и беспомощно теряется, только подумав о том, что окажется вне власти Дикого, им распоряжающегося.
Цинизм и бесшабашность характерны для сметливых, вольнолюбивых по натуре Варвары и Кудряша. Они отделываются от властвующих с легкомыслием отчаянных, но и отчаявшихся. В обрисовке характеров Варвары и Кудряша Островский не скрыл своей тревоги за будущее этих сбитых с пути, аморальных по необходимости приспособиться и жить в известной мере — вопреки предписанному. Тип изуродованных страхом, подавленностью весьма разнообразен у Островского, и варианты его мы находим почти в каждой пьесе.
Один исковеркан непомерно задетым самолюбием, и ушибленность эта неизлечима даже любовью, счастьем (Карандышев в драме «Бесприданница»). Другой — от оскорбленного раз навсегда человеческого достоинства, от стыда за унижение (не так — за свое, как за унижение близких) делается шутом гороховым, каких немало находим в романах Достоевского. Таков в комедии «Шутники» Оброшенов. Среди подавленных и такие, кто в унижении своем сделался и сам первейшим подавителем или пустился во все тяжкие, чтобы добиться преуспевания и когда-нибудь стать на равную ногу со своими мучителями. Среди этой категории одна из фигур, наиболее удавшихся Островскому-сатирику, — Егор Глумов, сам себя перехитривший хитрец. Глумов умен, деятелен, своего рода талант. Он владеет пером и одновременно пишет проекты всеобщего в России усмирения и полицейского благоустройства для ретрограда (генерала Крутицкого) и сатирическую критику на эти проекты для либерала (сановника Городулина), для либеральной газеты; между тем, наедине с собой, Глумов предается своему дневнику, где издевается над тем и другим, над всем, что его окружает. Казалось бы, раскрытие тайны (дневник найден и предан огласке) должно бы привести Глумова к катастрофе. Ничуть не бывало; именно цинизм Глумова (воспитанный самодурами) устраивает последних как незаменимое качество.
Глумовы необходимы самодурам: они прожжены особым тавром податливости. Пример с Глумовым наглядно показывает, как сложна психологическая сатира Островского. Не менее сложным является сатирическое обличение в «Бесприданнице» и «Талантах и поклонниках». Ни Кнуров, ни Великатов отнюдь не являются злодеями, — напротив, деликатность, мягкость, если хотите, исключительная доброжелательность, присущи этим денежным тузам в отношении Ларисы и Негиной.
* * *Поэтическому мышлению Островского свойственны синтез сюжетов или жизненных наблюдений (между тем и другим Островский ставил знак равенства), в той или иной мере подчиненных требованиям сегодняшней сцены. Причем замысел свой Островский стремился осуществить не в одном поэтическом измерении, а в различных по их характеру и поэтике (стилю, жанру).
Ярким примером этого служит уже упоминавшаяся волжская тема, связанная с экспедиционной поездкой на Волгу, та «большая вещь», о которой в 1857–1858 годах идет переписка с Некрасовым. Островский обещает дать в «Современнике» «целый ряд пьес под общим заглавием «Ночи на Волге».[26] Этот «ряд» не целиком вырисовывается из писем Некрасову и сводится, видимо, к реальному осуществлению только трех пьес, некоей своеобразной трилогии: двух исторических хроник — «Минин-Сухорук» и «Воевода (Сон на Волге») — и знаменитейшей драмы «Гроза». Свой замысел, как это видно опять же по письмам к Некрасову, уже по обстоятельствам житейским, Островский перебивает сочинениями, к теме отношения не имеющими; тема берется не разом, ее составные части создаются разновременно (в конце 50-х — начале 60-х годов), но ясно, что именно она является первенствующей в творческой мысли драматурга (лишь неблагоприятные обстоятельства, возможно, что и цензурные, мешают Островскому создать свое полотно «Ночи на Волге»).
Только этот замысел занимает его воображение. Островский вводит в тему «Ночей» и волжскую действительность, и события XVII века, стремясь к многообразному воплощению главного: духовной сути русского человека, взятого в своей характернейшей великорусской стихии в сфере Приволжского края. Суть эта со всей явностью сходства воплощена и в волжском воеводе XVII века — Шалыгине, и в кондовых волжанах, в купцах Диком и Кабановой, и в Катерине, с ее высокой мечтой, уходящей к корням народных верований и сказаний, и в деятельных борцах за народную правду и право: в вожде ополчения Минине и атамане волжской вольницы Дубровине (легендарном Худояре).
В первой же сцене первого акта «Грозы» Островский дает возможность своему зрителю или читателю различить черты народной вольницы времен стародавних и в озорном Кудряше (его разговор с Кулигиным и Шапкиным), и в тех невзначай выраженных прохожим мещанским людом города Калинова народных суждениях, которые и есть «глас народа». Он и является в сознании автора тем высшим судом, который в комедии «Воевода» или драме «Минин» уже слышен не под сурдинку, а гулко, хотя и с тем же риском быть услышану теми, кто бдительно надзирает за массами, боясь народного суда.
Ритмическое решение пьес «Ночи на Волге» соответствует сюжетам: бытовому, современному и героическому. Это проза и стихи; звучный пятистопный ямб, со многими вкраплениями народного песенного стиха и скоморошьего лада. Но и проза «Грозы» местами столь ритмична (приподнятая речь Катерины, сказовый строй ее мечтаний, которыми делится она с Варварой), что стихия прозы «Грозы» объединяется с ритмической речью «Минина» и «Воеводы», тем более что лексика и фразеология в «Ночах на Волге» является почти единообразной. Народный великорусский язык с его верхневолжскими диалектизмами, речь архаическая и тонко сделанные перемежения литературной современной речи характеризуют прозу «Грозы».
Другим примером своеобразного поэтического мышления Островского, его работы в разных измерениях над одной объединяющей темой — является «Весенняя сказка. Снегурочка» и осуществленный лишь наполовину замысел «сказки-феерии» «Иван-царевич» (в 1868 году Островский написал сценарий всех шестнадцати картин, но выполнил только — семь).
«Снегурочка» (1873) явилась не вдруг, замыслом особенным, будто бы к делу не идущим, посреди «пьес жизни» последнего периода творчества Островского. Она органически связана с одной из главных тем, поднятых в том последнем цикле, который исследователь назвал «романом». Многие главы (пьесы) этого «романа» трактуют о любви, с ее высшей человеческой раскованностью, освобождением от мертвящего одиночества. Именно так Островский решает тему любви в драмах «Бесприданница», «Без вины виноватые», в пьесе «Не от мира сего» и в «Богатых невестах». (Характерно в этом смысле многолетнее душевное омертвение, заносчивая холодность у героини пьесы, Валентины Белесовой, а затем вдруг проснувшееся в ней чувство горячей любви, изменившей весь ее облик.) Тема эта как бы закреплена в абстрагированном народном образе девушки — Снегурочки, которая, полюбив, освободила себя от ледяных оков, но погибла.
Что касается незавершенной феерии об Иване-царевиче (а, согласно народной русской сказке, он непременно отождествляется с Иваном-дураком), то, по аналогии со сказкой о Снегурочке, следует искать злободневно-бытовой привод к этому замыслу среди пьес Островского 60-х годов, к концу которых и относится работа над феерией. И, думается, что здесь не без связи с комедийной трилогией о Бальзаминове, бегавшем в худенькой одежонке со своей Зацепы в департамент за сто двадцать в год, и возмечтавшем о голубом плаще и серых лошадках, и отправившемся ради того в заколдованные сады освобождать свою суженую, претерпевшем немало и, невзначай, зацепившем-таки миллион (в виде купчихи Белотеловой), как положено сказочному Иванушке-дурачку. А ведь сопоставление это сделал сам Островский в первой же пьесе трилогии о Бальзаминове («Праздничный сон до обеда») устами свахи Красавиной, которая в третьей картине говорит: «Ну, уж кавалер, нечего сказать! С налету бьет! Крикнул это, гаркнул: Сивка-бурка, вещая каурка, стань передо мной» и т. д., вплоть до того, что Иван-дурак «подскочил на все двенадцать венцов, поцеловал королевишну… а та ему именной печатью в лоб и запечатала для памяти».
Не только общий контур Бальзаминова принадлежит русской народной поэзии, но и своеобразие этого характера, его простодушие, которое неизменно располагает к нему живые сердца, даже пройдохи Красавиной, которая не только из расчета заботится о женитьбе дурачка. (Здесь кстати заметим, что, вопреки уверениям некоторых исследователей, Островский менее всего хотел воплотить в образе Бальзаминова тип «паразитирующего» хапуги.) Бальзаминов — простофиля-мечтатель. Даже, почти ухватив пресловутый миллион (который, по его понятиям, равен не то тремстам, не то полутораста тысячам), Бальзаминов не может выбраться за пределы окутавшего его воображение голубого плаща. И силы богатства представляются бедняге преследующими его по пятам каменными львами, которых он когда-то видел на воротах роскошного барского дома.
Так Островский преображает народный образ для злободневной комедии. Такого рода опыты дают Островскому возможность быть народным при любом сюжете, любой тончайшей теме, как бы далеки они ни казались от интересов широкого зрителя.
Подобно Пушкину, говорившему, что русскому языку следует учиться у просвирен, Островский всю жизнь стремился взять меткое словцо и речевой лад из живой стихии простонародного языка, благо словцо это и лад были на слуху у него с детства, проведенного в Замоскворечье. Со всею естественностью живого их существования (а не из книг) вошли в драматургию Островского и поговорка, и присловие, и обрядовый запев (масленичный, свадебный), и скоморошья погудка, и скорбный причет. Все это принадлежало жизни, которую воплощал драматург в своих комедиях и драмах, а мера, какую позволял он себе в россыпи поэтических и языковых сокровищ, определялась самою жизнью, многообразием ее. Вот почему в пьесах Островского из мещанского и купеческого быта с такой естественностью перебита истовая старорусская речь — рядскими глупостями, и коверканным говорком с «французскими» словечками, вроде: «пардон», «сувенир», «аматер» и т. п. Вот почему в языке купцов крупного размаха являются современные, торгово-промышленные термины, а барственная речь, слившись с департаментской, уже едва, едва сдобрена поместными диалектизмами, далеко не такими колоритными в сравнении, например, с речью грибоедовского Фамусова.
Между тем многообразную речь свою, язык своих пьес Островский стремился, не обедняя, заключить в жесткое русло общедоступной народности. Одним из признаков этого стремления является поговорочность заглавий, которую так любил Островский. Выразив главную мысль пьесы знакомым и понятным афоризмом, драматург добивался того, что широкий зритель сразу же оказывался увлеченным доказательством поговорки от сцены к сцене.
В своей «Записке» обустройстве русского национального театра в Москве Островский говорит, что «драматические представления делаются насущной потребностью… низших классов», что «драматическая поэзия ближе к народу, чем все другие отрасли литературы», что она развивает «народное самопознание»,[27] которого и для самого себя так искал и жаждал Островский. Он писал: «Для того чтобы быть народным писателем, мало одной любви к родине… надобно еще знать хорошо свой народ, сойтись с ним покороче, сродниться. Самая лучшая школа для художественного таланта есть изучение своей народности, а воспроизведение ее в художественных формах — самое лучшее поприще для творческой деятельности».[28]
И. Медведева
А. Грибоедов
Горе от ума
Комедия в четырех действиях, в стихах
{1}
Действующие:
Павел Афанасьевич Фамусов, управляющий в казенном месте.
Софья Павловна, дочь его.
Лизанька, служанка.
Алексей Степанович Молчалин, секретарь Фамусова, живущий у него в доме.
Александр Андреевич Чацкий.
Полковник Скалозуб, Сергей Сергеевич.
Наталья Дмитриевна, молодая дама, Платон Михайлович, муж ее — Горичи.
Князь Тугоуховский и княгиня, жена его, с шестью дочерями.
Графиня-бабушка, Графиня-внучка — Хрюмины.
Антон Антонович Загорецкий.
Старуха Хлёстова, свояченица Фамусова.
г. No.
г. Do.
Репетилов.
Петрушка и несколько говорящих слуг.
Множество гостей всякого разбора и их лакеев при разъезде.
Официанты Фамусова.
Действие в Москве в доме Фамусова.
Действие I
Явление 1
Гостиная, в ней большие часы, справа дверь в спальню Софьи, откудова слышно фортопияно с флейтою, которые потом умолкают. Лизанька среди комнаты спит, свесившись с кресел. Утро, чуть день брезжится.
Лизанька (вдруг просыпается, встает с кресел, оглядывается) Светает!.. Ах! как скоро ночь минула! Вчера просилась спать — отказ. «Ждем друга». — Нужен глаз да глаз, Не спи, покудова не скатишься со стула. Теперь вот только что вздремнула, Уж день!.. сказать им… (Стучится к Софии.) Господа, Эй! Софья Павловна, беда. Зашла беседа ваша за ночь. Вы глухи? — Алексей Степаныч! Сударыня!.. — И страх их не берет! (Отходит от дверей.) Ну, гость неприглашенный, Быть может, батюшка войдет! Прошу служить у барышни влюбленной! (Опять к дверям.) Да расходитесь. Утро. — Что-с? Голос Софии Который час? Лизанька Все в доме поднялось. София (из своей комнаты) Который час? Лизанька Седьмой, осьмой, девятый. София (оттуда же) Неправда. Лизанька (прочь от дверей) Ах! амур проклятый! И слышат, не хотят понять, Ну что бы ставни им отнять? Переведу часы, хоть знаю: будет гонка, Заставлю их играть. (Лезет на стул, передвигает стрелку, часы бьют и играют.) Явление 2
Лиза и Фамусов.
Лиза Ах! барин! Фамусов Барин, да. (Останавливает часовую музыку) Ведь экая шалунья ты, девчонка. Не мог придумать я, что это за беда! То флейта слышится, то будто фортопьяно; Для Софьи слишком было б рано?.. Лиза Нет, сударь, я… лишь невзначай… Фамусов Вот то-то невзначай, за вами примечай; Так, верно, с умыслом. (Жмется к ней и заигрывает.) Ой! зелье, баловница.{2} Лиза Вы баловник, к лицу ль вам эти лица! Фамусов Скромна, а ничего кроме Проказ и ветру на уме. Лиза Пустите, ветреники сами, Опомнитесь, вы старики… Фамусов Почти. Лиза Ну, кто придет, куда мы с вами? Фамусов Кому сюда прийти? Ведь Софья спит? Лиза Сейчас започивала. Фамусов Сейчас! А ночь? Лиза Ночь целую читала. Фамусов Вишь, прихоти какие завелись! Лиза Все по-французски, вслух, читает запершись. Фамусов Скажи-ка, что глаза ей портить не годится, И в чтеньи прок-та не велик: Ей сна нет от французских книг, А мне от русских больно спится. Лиза Что встанет, доложусь, Извольте же идти, разбудите, боюсь. Фамусов Чего будить? Сама часы заводишь, На весь квартал симфонию гремишь. Лиза (как можно громче) Да полноте-с! Фамусов (зажимает ей рот) Помилуй, как кричишь. С ума ты сходишь? Лиза Боюсь, чтобы не вышло из того… Фамусов Чего? Лиза Пора, сударь, вам знать, вы не ребенок; У девушек сон утренний так тонок; Чуть дверью скрипнешь, чуть шепнешь: Все слышат… Фамусов Все ты лжешь. Голос Софии Эй, Лиза! Фамусов (торопливо) Тс! (Крадется вон из комнаты на цыпочках.) Лиза (одна) Ушел… Ах! от господ подалей; У них беды́ себе на всякий час готовь, Минуй нас пуще всех печалей И барский гнев, и барская любовь. Явление 3
Лиза, София со свечкою, за ней Молчалин.
София Что, Лиза, на тебя напало? Шумишь… Лиза Конечно, вам расстаться тяжело? До света запершись, и кажется все мало? София Ах, в самом деле рассвело! (Тушит свечу.) И свет и грусть. Как быстры ночи! Лиза Тужите, знай, со стороны нет мочи, Сюда ваш батюшка зашел, я обмерла; Вертелась перед ним, не помню что врала; Ну что же стали вы? поклон, сударь, отвесьте. Подите, сердце не на месте; Смотрите на часы, взгляните-ка в окно: Валит народ по улицам давно; А в доме стук, ходьба, метут и убирают. София Счастливые часов не наблюдают. Лиза Не наблюдайте, ваша власть; А что в ответ за вас, конечно, мне попасть. София (Молчалину) Идите; целый день еще потерпим скуку. Лиза Бог с вами-с; прочь возьмите руку. (Разводит их, Молчалин в дверях сталкивается с Фамусовым.) Явление 4
София, Лиза, Молчалин, Фамусов.
Фамусов Что за оказия! Молчалин, ты, брат? Молчалин Я-с. Фамусов Зачем же здесь? и в этот час? И Софья!.. Здравствуй, Софья, что ты Так рано поднялась! а? для какой заботы? И как вас бог не в пору вместе свел? София Он только что теперь вошел. Молчалин Сейчас с прогулки. Фамусов Друг, нельзя ли для прогулок Подальше выбрать закоулок? А ты, сударыня, чуть из постели прыг, С мужчиной! с молодым! — Занятье для девицы! Всю ночь читает небылицы, И вот плоды от этих книг! А все Кузнецкий мост, и вечные французы, Оттуда моды к нам, и авторы, и музы{3}: Губители карманов и сердец! Когда избавит нас творец От шляпок их! чепцов! и шпилек! и булавок! И книжных и бисквитных лавок!.. София Позвольте, батюшка, кружится голова; Я от испуги дух перевожу едва; Изволили вбежать вы так проворно, Смешалась я… Фамусов Благодарю покорно, Я скоро к ним вбежал! Я помешал! я испужал! Я, Софья Павловна, расстроен сам, день целый Нет отдыха, мечусь как словно угорелый. По должности, по службе хлопотня, Тот пристает, другой, всем дело до меня! Но ждал ли новых я хлопот? чтоб был обманут… София (сквозь слезы) Кем, батюшка? Фамусов Вот попрекать мне станут, Что без толку всегда журю. Не плачь, я дело говорю: Уж об твоем ли не радели Об воспитаньи! с колыбели! Мать умерла: умел я принанять В мадам Розье вторую мать. Старушку-золото в надзор к тебе приставил: Умна была, нрав тихий, редких правил. Одно не к чести служит ей: За лишних в год пятьсот рублей Сманить себя другими допустила. Да не в мадаме сила. Не надобно иного образца, Когда в глазах пример отца. Смотри ты на меня: не хвастаю сложеньем, Однако бодр и свеж, и дожил до седин; Свободен, вдов, себе я господин… Монашеским известен поведеньем!.. Лиза Осмелюсь я, сударь… Фамусов Молчать! Ужасный век! Не знаешь, что начать! Все умудрились не по летам. А пуще дочери, да сами добряки, Дались нам эти языки! Берем же побродяг, и в дом, и по билетам,{4} Чтоб наших дочерей всему учить, всему — И танцам! и пенью́! и нежностям! и вздохам! Как будто в жены их готовим скоморохам. Ты, посетитель, что? ты здесь, сударь, к чему? Безродного пригрел и ввел в мое семейство, Дал чин асессора и взял в секретари{5}; В Москву переведен через мое содейство; И будь не я, коптел бы ты в Твери. София Я гнева вашего никак не растолкую. Он в доме здесь живет, великая напасть! Шел в комнату, попал в другую. Фамусов Попал или хотел попасть? Да вместе вы зачем? Нельзя, чтобы случайно. София Вот в чем однако случай весь: Как давиче вы с Лизой были здесь, Перепугал меня ваш голос чрезвычайно, И бросилась сюда я со всех ног… Фамусов Пожалуй, на меня всю суматоху сложит. Не в пору голос мой наделал им тревог! София По смутном сне безделица тревожит. Сказать вам сон: поймете вы тогда. Фамусов Что за история? София Вам рассказать? Фамусов Ну да. (Садится.) София Позвольте… видите ль… сначала Цветистый луг; и я искала Траву Какую-то, не вспомню наяву. Вдруг милый человек, один из тех, кого мы Увидим — будто век знакомы, Явился тут со мной; и вкрадчив, и умен, Но робок… Знаете, кто в бедности рожден… Фамусов Ах! матушка, не довершай удара! Кто беден, тот тебе не пара. София Потом пропало все: луга и небеса. — Мы в темной комнате. Для довершенья чуда Раскрылся пол — и вы оттуда Бледны, как смерть, и дыбом волоса! Тут с громом распахнули двери Какие-то не люди и не звери{6} Нас врознь — и мучили сидевшего со мной. Он будто мне дороже всех сокровищ, Хочу к нему — вы тащите с собой: Нас провожают стон, рев, хохот, свист чудовищ! Он вслед кричит!.. — Проснулась. — Кто-то говорит… Ваш голос был; что, думаю, так рано? Бегу сюда — и вас обоих нахожу. Фамусов Да, дурен сон; как погляжу. Тут все есть, коли нет обмана: И черти, и любовь, и страхи, и цветы. Ну, сударь мой, а ты? Молчалин Я слышал голос ваш. Фамусов Забавно. Дался им голос мой, и как себе исправно Всем слышится, и всех сзывает до зари! На голос мой спешил, зачем же? — говори. Молчалин С бумагами-с. Фамусов Да! их недоставало. Помилуйте, что это вдруг припало Усердье к письменным делам! (Встает.) Ну, Сонюшка, тебе покой я дам: Бывают странны сны, а наяву страннее; Искала ты себе травы, На друга набрела скорее; Повыкинь вздор из головы; Где чудеса, там мало складу. — Поди-ка, ляг, усни опять. (Молчалину.) Идем бумаги разбирать. Молчалин Я только нес их для докладу, Что в ход нельзя пустить без справок, без иных, Противуречья есть, и многое не дельно. Фамусов Боюсь, сударь, я одного смертельно, Чтоб множество не накоплялось их; Дай волю вам, оно бы и засело; А у меня, что дело, что не дело, Обычай мой такой: Подписано, так с плеч долой. (Уходит с Молчалиным, в дверях пропускает его вперед.) Явление 5
София, Лиза.
Лиза Ну вот у праздника! ну вот вам и потеха! Однако нет, теперь уж не до смеха; В глазах темно, и замерла душа; Грех не беда, молва не хороша. София Что мне молва? Кто хочет, так и судит, Да батюшка задуматься принудит: Брюзглив, неугомонен, скор, Таков всегда, а с этих пор… Ты можешь посудить… Лиза Сужу-с не по рассказам; Запрет он вас; — добро еще со мной; А то, помилуй бог, как разом Меня, Молчалина и всех с двора долой. София Подумаешь, как счастье своенравно! Бывает хуже, с рук сойдет; Когда ж печальное ничто на ум нейдет, Забылись музыкой, и время шло так плавно; Судьба нас будто берегла; Ни беспокойства, ни сомненья… А горе ждет из-за угла. Лиза Вот то-то-с, моего вы глупого сужденья Не жалуете никогда: Ан вот беда. На что вам лучшего пророка? Твердила я: в любви не будет в этой прока Ни во веки веков. Как все московские, ваш батюшка таков: Желал бы зятя он с звездами да с чинами, А при звездах не все богаты, между нами; Ну, разумеется, к тому б И деньги, чтоб пожить, чтоб мог давать он балы; Вот, например, полковник Скалозуб: И золотой мешок, и метит в генералы. София Куда как мил! и весело мне страх Выслушивать о фрунте и рядах; Он слова умного не выговорил сроду, — Мне все равно, что за него, что в воду. Лиза Да-с, так сказать, речист, а больно не хитер; Но будь военный, будь он статский, Кто так чувствителен, и весел, и остер, Как Александр Андреич Чацкий! Не для того, чтоб вас смутить; Давно прошло, не воротить, А помнится… София Что помнится? Он славно Пересмеять умеет всех; Болтает, шутит, мне забавно; Делить со всяким можно смех. Лиза И только? будто бы? — Слезами обливался, Я помню, бедный он, как с вами расставался. — «Что, сударь, плачете? живите-ка смеясь. — А он в ответ: «Недаром, Лиза, плачу: Кому известно, что найду я воротясь? И сколько, может быть, утрачу!» Бедняжка будто знал, что года через три… София Послушай, вольности ты лишней не бери. Я очень ветрено, быть может, поступила, И знаю, и винюсь; но где же изменила? Кому? чтоб укорять неверностью могли. Да, с Чацким, правда, мы воспитаны, росли; Привычка вместе быть день каждый неразлучно Связала детскою нас дружбой; но потом Он съехал, уж у нас ему казалось скучно, И редко посещал наш дом; Потом опять прикинулся влюбленным, Взыскательным и огорченным!!. Остер, умен, красноречив,{7} В друзьях особенно счастлив, Вот об себе задумал он высоко… Охота странствовать напала на него, Ах! если любит кто кого, Зачем ума искать и ездить так далеко? Лиза Где носится? в каких краях? Лечился, говорят, на кислых он водах,{8} Не от болезни, чай, от скуки, — повольнее. София И, верно, счастлив там, где люди посмешнее. Кого люблю я, не таков: Молчалин за других себя забыть готов, Враг дерзости, — всегда застенчиво, несмело, Ночь целую с кем можно так провесть! Сидим, а на дворе давно уж побелело, Как думаешь? чем заняты? Лиза Бог весть, Сударыня, мое ли это дело? София Возьмет он руку, к сердцу жмет, Из глубины души вздохнет, Ни слова вольного, и так вся ночь проходит, Рука с рукой, и глаз с меня не сводит. — Смеешься! можно ли! чем повод подала Тебе я к хохоту такому? Лиза Мне-с?.. ваша тетушка на ум теперь пришла, Как молодой француз сбежал у ней из дому, Голубушка! хотела схоронить Свою досаду, не сумела: Забыла волосы чернить, И через три дни поседела. (Продолжает хохотать.) София (с огорчением) Вот так же обо мне потом заговорят. Лиза Простите, право, как бог свят, Хотела я, чтоб этот смех дурацкий Вас несколько развеселить помог. Явление 6
София, Лиза, слуга, за ним Чацкий.
Слуга К вам Александр Андреич Чацкий. (Уходит.) Явление 7
София, Лиза, Чацкий.
Чацкий Чуть свет уж на ногах! и я у ваших ног. (С жаром целует руку.) Ну поцелуйте же, не ждали? говорите! Что ж, ради? Нет? В лицо мне посмотрите. Удивлены? и только? вот прием! Как будто не прошло недели; Как будто бы вчера вдвоем Мы мочи нет друг другу надоели; Ни на волос любви! куда как хороши! И между тем, не вспомнюсь, без души, Я сорок пять часов, глаз мигом не прищуря, Верст больше седьмисот пронесся,{9} — ветер, буря; И растерялся весь, и падал сколько раз — И вот за подвиги награда! София Ах! Чацкий, я вам очень рада. Чацкий Вы ради? в добрый час. Однако искренно кто ж радуется этак? Мне кажется, так напоследок Людей и лошадей знобя, Я только тешил сам себя. Лиза Вот, сударь, если бы вы были за дверями, Ей-богу, нет пяти минут, Как поминали вас мы тут. Сударыня, скажите сами. — София Всегда, не только что теперь. — Не можете мне сделать вы упрека. Кто промелькнет, отворит дверь, Проездом, случаем, из чужа, из далека — С вопросом я, хоть будь моряк: Не повстречал ли где в почтовой вас карете? Чацкий Положимте, что так. Блажен, кто верует, тепло ему на свете! — Ах! боже мой! ужли я здесь опять, В Москве! у вас! да как же вас узнать! Где время то? где возраст тот невинный,{10} Когда, бывало, в вечер длинный Мы с вами явимся, исчезнем тут и там, Играем и шумим по стульям и столам. А тут ваш батюшка с мадамой, за пикетом{11}; Мы в темном уголке, и кажется, что в этом! Вы помните? вздрогнем, что скрипнет столик, дверь… София Ребячество! Чацкий Да-с, а теперь, В семнадцать лет вы расцвели прелестно, Неподражаемо, и это вам известно, И потому скромны, не смотрите на свет. Не влюблены ли вы? прошу мне дать ответ, Без думы, полноте смущаться. София Да хоть кого смутят Вопросы быстрые и любопытный взгляд… Чацкий Помилуйте, не вам, чему же удивляться? Что нового покажет мне Москва? Вчера был бал, а завтра будет два. Тот сватался — успел, а тот дал промах. Все тот же толк, и те ж стихи в альбомах{12}. София Гоненье на Москву. Что значит видеть свет! Где ж лучше? Чацкий Где нас нет. Ну что ваш батюшка? все Английского клоба Старинный, верный член до гроба?{13} Ваш дядюшка отпрыгал ли свой век? А этот, как его, он турок или грек? Тот черномазенький, на ножках журавлиных, Не знаю как его зовут, Куда ни сунься: тут, как тут, В столовых и в гостиных. А трое из бульварных лиц{14}, Которые с полвека молодятся? Родных мильон у них, и с помощью сестриц Со всей Европой породнятся. А наше солнышко? наш клад? На лбу написано: Театр и Маскерад{15}; Дом зеленью раскрашен в виде рощи, Сам толст, его артисты тощи. На бале, помните, открыли мы вдвоем За ширмами, в одной из комнат посекретней, Был спрятан человек и щелкал соловьем, Певец зимой погоды летней. А тот чахоточный, родня вам, книгам враг{16}, В ученый комитет который поселился И с криком требовал присяг, Чтоб грамоте никто не знал и не учился? Опять увидеть их мне суждено судьбой! Жить с ними надоест, и в ком не сыщешь пятен? Когда ж постранствуешь, воротишься домой, И дым Отечества нам сладок и приятен!{17} София Вот вас бы с тетушкою свесть, Чтоб всех знакомых перечесть. Чацкий А тетушка? все девушкой, Минервой?{18} Все фрейлиной Екатерины Первой? Воспитанниц и мосек полон дом? Ах! к воспитанью перейдем. Что нынче, так же, как издревле, Хлопочут набирать учителей полки, Числом поболее, ценою подешевле? Не то чтобы в науке далеки; В России, под великим штрафом, Нам каждого признать велят Историком и географом! Наш ментор, помните колпак его, халат, Перст указательный, все признаки ученья Как наши робкие тревожили умы, Как с ранних пор привыкли верить мы, Что нам без немцев нет спасенья!{19} — А Гильоме, француз, подбитый ветерком?{20} Он не женат еще? София На ком? Чацкий Хоть на какой-нибудь княгине, Пульхерии Андревне, например? София Танцмейстер! можно ли! Чацкий Что ж? он и кавалер. От нас потребуют с именьем быть и в чине, А Гильоме!.. — Здесь нынче тон каков На съездах, на больших, по праздникам приходским? Господствует еще смешенье языков: Французского с нижегородским{21}? София Смесь языков? Чацкий Да, двух, без этого нельзя ж. Лиза Но мудрено из них один скроить, как ваш. Чацкий По крайней мере, не надутый. Вот новости! — я пользуюсь минутой, Свиданьем с вами оживлен, И говорлив; а разве нет времен, Что я Молчалина глупее? Где он, кстати? Еще ли не сломил безмолвия печати? Бывало, песенок где новеньких тетрадь Увидит, пристает: пожалуйте списать. А впрочем, он дойдет до степеней известных, Ведь нынче любят бессловесных{22}. София (в сторону) Не человек, змея! (Громко и принужденно.) Хочу у вас спросить: Случалось ли, чтоб вы, смеясь? или в печали? Ошибкою? добро о ком-нибудь сказали? Хоть не теперь, а в детстве, может быть. Чацкий Когда все мягко так? и нежно, и незрело? На что же так давно? вот доброе вам дело: Звонками только что гремя{23} И день и ночь по снеговой пустыне, Спешу к вам голову сломя. И как вас нахожу? в каком-то строгом чине! Вот полчаса холодности терплю! Лицо святейшей богомолки!.. И все-таки я вас без памяти люблю. — Минутное молчание.
Послушайте, ужли слова мои все колки? И клонятся к чьему-нибудь вреду? Но если так: ум с сердцем не в ладу. Я в чудаках иному чуду Раз посмеюсь, потом забуду: Велите ж мне в огонь: пойду как на обед. София Да, хорошо — сгорите, если ж нет? Явление 8
София, Лиза, Чацкий, Фамусов.
Фамусов Вот и другой! София Ах, батюшка, сон в руку. (Уходит.) Фамусов (ей вслед вполголоса) Проклятый сон. Явление 9
Фамусов, Чацкий (смотрит на дверь, в которую София вышла).
Фамусов Ну выкинул ты штуку! Три года не писал двух слов! И грянул вдруг, как с облаков. (Обнимаются.) Здорово, друг, здорово, брат, здорово. Рассказывай, чай, у тебя готово Собранье важное вестей? Садись-ка, объяви скорей. (Садятся) Чацкий (рассеянно) Как Софья Павловна у вас похорошела! Фамусов Вам людям молодым, другого нету дела, Как замечать девичьи красоты: Сказала что-то вскользь, а ты, Я чай, надеждами занесся, заколдован. Чацкий Ах! нет, надеждами я мало избалован. Фамусов «Сон в руку» мне она изволила шепнуть. Вот ты задумал … Чацкий Я? — Ничуть. Фамусов О ком ей снилось? что такое? Чацкий Я не отгадчик снов. Фамусов Не верь ей, все пустое. Чацкий Я верю собственным глазам; Век не встречал, подписку дам. Чтоб было ей хоть несколько подобно! Фамусов Он все свое. Да расскажи подробно, Где был? скитался столько лет!{24} Откудова теперь? Чацкий Теперь мне до того ли! Хотел объехать целый свет, И не объехал сотой доли. (Встает поспешно.) Простите; я спешил скорее видеть вас, Не заезжал домой. Прощайте! Через час Явлюсь, подробности малейшей не забуду; Вам первым, вы потом рассказывайте всюду. (В дверях.) Как хороша! (Уходит.) Явление 10
Фамусов (один) Который же из двух? «Ах! батюшка, сон в руку!» И говорит мне это вслух! Ну, виноват! Какого ж дал я крюку! Молчалин давиче в сомненье ввел меня. Теперь… да в полмя из огня: Тот нищий, этот франт-приятель; Отъявлен мотом, сорванцом; Что за комиссия, создатель, Быть взрослой дочери отцом! (Уходит.) Действие второе