Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Ван Гог. Жизнь - Грегори Уайт-Смит на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Теперь ему было шестьдесят, он завершал свою выдающуюся карьеру и, по словам сестры Винсента Лис, принял племянника в своем доме только потому, что хотел сделать приятное его родителям. Иногда, направляясь на официальный прием или собираясь нанести визит кому-то из членов семьи, он брал племянника с собой, но в обычное время они питались отдельно, и по большей части дядя замечал Винсента только тогда, когда его странное поведение противоречило заведенным в доме порядкам. («Я больше не могу заниматься до поздней ночи, – писал Винсент Тео в октябре, – дядя настрого мне это запретил».) Что же касается растущей неуверенности Винсента в своих силах и в правильности поставленной цели – ничто не могло бы стать большим позором в глазах несгибаемого дяди Яна, человека, по словам семейного летописца, «не ведающего сомнений». Единственным советом, который терзаемый сомнениями племянник получил от дяди, было решительное: «Борись!»

Куда бы Винсент ни отправился за поддержкой той осенью, повсюду он встречал сдержанное снисхождение и увещевания в необходимости приложить больше усилий. Дядя Стриккер не на шутку освоился в роли советника и пастыря. Он то и дело приглашал Винсента на ужин или для беседы, принимая родственника и подопечного в своем кабинете, где на полках разместилось внушительное собрание редких книг, а на стене висел портрет Кальвина кисти Ари Шеффера. Шестидесятидвухлетний Стриккер был остроумным, обходительным человеком с грустными глазами, жесткой окладистой бородой и весьма оригинальными интересами (однажды он посвятил утро поиску фраз из Библии, где встречались слова «навоз» и «помет»). Популяризатор «новой» теологии, Стриккер тем не менее был довольно консервативен в вопросах разума и чувств, а потому остался холоден как к религиозному рвению Винсента, так и к его мучительной самокритике. Помимо прочего, Стриккер, которому Дорус передал все деньги на содержание сына, полностью контролировал финансовые дела Винсента. Этот знак отсутствия доверия, вполне, впрочем, оправданный, наверняка был болезненным уколом для самолюбия Винсента.


Контр-адмирал Йоханнес Ван Гог (дядя Ян)

Поначалу казалось, что недостаток дружеского участия Винсенту сможет восполнить общение с преподобным Мейесом из Вестеркерк. «Он очень одаренный человек, наделенный великим талантом и великой верой… он произвел на меня глубокое впечатление» – так описывал Винсент этого сорокашестилетнего проповедника. Он часто заходил к Мейесу: они беседовали об Англии или Мейес рассказывал младшему собрату о своем опыте покровительства семьям рабочих. В доме Мейеса, расположенном неподалеку от церкви, Винсент познакомился с семьей проповедника. «Они очень милые люди», – писал он Тео. Но по неизвестным причинам отношения с Мейесом скоро сошли на нет. Возможно напуганный напором Винсента, всегда неумеренного в знаках внимания к людям, восхищавшим его, Мейес начал отдаляться: сначала завуалированно, а затем и откровенно избегая его.

И все-таки нашлась одна семья, которая сумела отчасти заполнить гнетущую пустоту в жизни Винсента. У дяди Стриккера была дочь Корнелия Вос, которую в семье все называли просто Кее. Она жила с мужем и четырехлетним сыном недалеко от Вестеркерк, где часто бывал Винсент во время своих воскресных обходов. Спокойная, домашняя, ценившая книги более, чем реальность, Кее была безгранично привязана к сыну Яну и предана своему болезненному мужу Кристоффелу Восу, оставившему карьеру проповедника из-за болезни легких. Посетив их дом впервые, Винсент был, как всегда, восхищен представшей перед ним картиной счастливой семейной жизни. «Они по-настоящему любят друг друга, – писал он. – Достаточно просто взглянуть на них, вечером сидящих бок о бок в маленькой гостиной, освещенной теплым светом лампы, поближе к спальне их сына, который то и дело просыпается и зовет мать, и сразу станет понятно: вот настоящая идиллия».

Как большинство семей, вызывавших у Винсента особую симпатию, семья Кее пережила трагедию. Всего за два месяца до приезда Винсента в Амстердам умер годовалый сын Восов. Атмосфера дома была наполнена горем, которое тронуло Винсента. «Им тоже знакомы тоска, бессонные ночи, страх и горе», – писал он, подразумевая и призрак умершего младенца, и болезнь его отца. Но драма, окутывавшая Восов романтическим флером в глазах Винсента, одновременно мешала войти в их круг. С приходом зимы состояние Кристоффела ухудшилось, и несчастная семья сплотилась вокруг него. Постепенно упоминания о Восах, как и о Мейесах, исчезли из писем Винсента. Но в отличие от последних семья Вос еще сыграет в его жизни роковую роль.

В сентябре Винсента навестил Гарри Глэдвелл, и это стало для него поистине глотком свежего воздуха в сгущающейся предгрозовой атмосфере. «Как замечательно было услышать в холле голос Глэдвелла», – писал Винсент. С момента их сердечного прощания на железнодорожной станции прошел всего год. Глэдвелл по-прежнему работал в парижском отделении «Гупиль и K°». Он приехал в Гаагу по делам фирмы и по просьбе Тео продлил свою поездку, чтобы заехать в Амстердам повидать Винсента. Два дня, которые они провели вместе, пролетели незаметно: они посещали церкви и встречались с проповедниками, вели задушевные беседы и вместе читали Библию (Винсент выбрал притчу о сеятеле). Винсент призывал друга последовать его примеру и обратиться к религиозной деятельности – уйти из «Гупиль и K°» ради «любви ко Христу и бедности». Но девятнадцатилетний Глэдвелл, как оказалось, не имел желания выслушивать назидания: вскоре после отъезда он перестал отвечать на письма Винсента и через полгода окончательно исчез с его горизонта.

К зиме 1877 г. единственным спасением от одиночества стали для Винсента воспоминания о прошлом. Звездными вечерами, выгуливая дядиных собак, Винсент жадно вдыхал доносившийся с верфей запах смолы, бередивший душу напоминанием о родных сосновых лесах. «Я снова вижу все это перед собой», – писал он в ностальгическом забытьи, столь нетипичном для молодого человека двадцати четырех лет. Каждый из тех городов, где он жил прежде, теперь казался ему покинутым раем. Не только Зюндерт («Я никогда не забуду свою последнюю поездку туда»), но и Лондон, и Париж («Сколь многое было мне дорого в этих двух городах! Я часто с нежной грустью вспоминаю эти места»). И даже Гаага, где он потерпел первую из своих горьких неудач, под магическим покровом ностальгии преобразилась в город невинной и беззаботной юности.

Но более всего Винсента тянуло в Англию. Все вокруг напоминало ему о ней: каждый дождливый день, каждый росток плюща, каждая узкая средневековая улочка. Он читал английские книги и книги об Англии (такие как «Кромвель» Альфонса де Ламартина и «Англия и английская жизнь» Анри Альфонса Эскиро), английские журналы; он старался как можно чаще ходить туда, где можно было услышать английскую речь. Одним из таких мест была Английская церковь.

В те времена, когда знаменитая амстердамская терпимость разрешала исповедовать другие религии, если это делалось не слишком открыто, спрятанное в неприметном дворе в дальнем конце города здание XVII в. было оплотом католичества. Эта церковь, словно созданная фантазией Элиот, стала настоящей отдушиной для Винсента, его спасительным островком, идиллическим и совершенным, как отрадное воспоминание. «До чего умиротворенно выглядит в вечерние часы эта окруженная живой изгородью церковь в тихом Бегейнхофе, – писал он. – Она словно говорит своим видом: „In loco este dabo pacem“ – „На месте сем Я дам мир“». Здесь, в этом уголке чужой страны, притулившемся в сердце его родины, среди чужаков, говорящих на неродном ему языке, Винсент чувствовал себя своим. «Я люблю эту маленькую церковь», – писал он Тео.

Близилось время второй проверки, и, чтобы не поддаться мыслям о неизбежной неудаче, Винсенту потребовалась вся сила его воображения. Каким-то образом он даже сумел убедить себя, что и неудавшаяся попытка обратить на свою сторону Глэдвелла – не поражение, а победа и шаг в верном направлении. Винсент снова был решительно настроен следовать по стопам отца. «Как же, наверное, чудесно прожить жизнь вроде той, что прожил Па, – писал он Тео вскоре после отъезда Гарри. – Дай нам Боже стать сынами, достойными духа и сердца Господня».

Тогда же Винсент прочел роман «Приключения Телемака» Франсуа Фенелона, сюжет которого был основан на «Одиссее» Гомера, и теперь воображал себя странствующим героем, чья душа, как душа Улисса, «подобна глубокому колодцу», – примерял на себя его неудачи, грубоватые манеры, его экзальтацию, все его испытания и чудесное спасение. И он представлял себе, как, подобно Улиссу, завершит свое долгое путешествие и «вновь увидит места, к которым столько лет стремился душой».

Октябрьская проверка заставила его вернуться на землю. Мендес сообщил Стриккеру, что Винсент оказался не способен к изучению греческого языка. «Какой бы подход я ни применял, – позднее вспоминал Мендес, – что бы я ни придумывал, чтобы упростить задачу, все безрезультатно». Стриккер долго беседовал с Винсентом, который признался, что ему и в самом деле «было очень трудно», хоть он и «старался изо всех сил». Вновь тронутые искренностью Винсента, Стриккер и Дорус решили дать ему второй шанс. Следующая проверка, назначенная на январь, должна была решить его судьбу.

Винсент прекрасно понимал, что́ поставлено на кон. «Битва мне предстоит не на жизнь, а на смерть, – писал он. – Ни больше ни меньше».

Позднее Винсент будет вспоминать следующие несколько месяцев как «худшее время, которое мне довелось пережить». Холодея от ужаса при мысли о возможной неудаче и отчаянно стремясь преуспеть, Винсент метался от полной безысходности к иллюзорной надежде. Каким-то образом ему удалось удвоить усилия. Вопреки дядиному комендантскому часу, он просиживал за книгами ночи напролет, приглушая свет, выпивая невероятное количество кофе и тратя столько на трубочный табак, что Тео приходилось высылать ему деньги на церковные воскресные пожертвования. Винсент был убежден: только Бог был в силах дать «мудрость, в которой я так нуждаюсь», и он неустанно возносил к небу горячие мольбы. Поддержкой ему были строки любимых стихотворений, слова Писания, пословицы и поговорки («Ибо когда я немощен, тогда силен»; «Держу лице Мое, как кремень»; «Чему быть, того не миновать»), неистовый поток которых он извергал на Тео, хотя, конечно, главной их целью было помочь ему справиться с охватившим его смятением. «Я никогда не отчаиваюсь», – повторял он снова и снова. Но и много лет спустя его наставник Мендес вспоминал то выражение «неописуемой грусти и отчаяния», с которым Винсент являлся к нему на урок.

Прошлые неудачи преследовали его словно фурии. Он упрекал себя в том, что причиняет столько страданий себе самому и окружающим. Он жалел о позорном уходе из «Гупиль и K°» и о той губительной нерешительности, что владела им в последние годы. «Если бы только я раньше собрал все силы, – сокрушался он, – сейчас я бы уже продвинулся куда дальше». Перспектива потерпеть еще одно поражение переполняла его чувством стыда. Чтобы помочь ему оплатить обучение и проживание, родители урезали свой, и без того скромный, бюджет еще на несколько сотен гульденов. Неужели их жертва напрасна? «Деньги не растут на деревьях, – замечал Дорус. – Образование детей дорого нам обходится, особенно одного из них». В одно из своих воскресных паломничеств Винсент – вероятно, в отчаянной попытке совершить покаяние – положил на блюдо для пожертвований свои серебряные часы. «Когда я думаю обо всем этом, – писал он, – о тоске, разочаровании, боязни потерпеть поражение и вызвать скандал… Как мне хочется убежать куда-нибудь подальше!» Он молил Господа дать ему «исполнить ту работу, для которой он предназначен судьбой».

Из писем Винсента нетрудно понять, что, терзаемый угрызениями совести, он пребывает во власти мрачных мыслей. «В мире так много зла, – горько сетовал он, – и в нас самих скрыты ужасные вещи». Он рассуждал о темной стороне жизни и собственной порочной природе, которая заставляет его отлынивать от работы и поддаваться соблазнам. Он корил себя за загадочные «черные дни». Он уверял, что «познать себя – значит презирать себя», приписывая этот постулат самоненавистничества одновременно Фоме Кемпийскому и самому Христу. Мендес раскритиковал эту чересчур грубую, по его мнению, интерпретацию, но Винсент горячо парировал: «Когда мы смотрим на людей, которые преуспели больше нас, которые вообще лучше нас, мы вскоре начинаем ненавидеть собственную жизнь за то, что она не так хороша».

Столь тяжкая вина не должна остаться безнаказанной. Винсент вспомнил свой прошлый опыт умерщвления плоти и теперь ел один лишь хлеб – корку черного ржаного хлеба, – подражая примеру пророка Илии и следуя заповеди Христа из Нагорной проповеди: «Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды?» В дождь и в холод он выходил на улицу без пальто. По ночам он не давал себе уснуть, отгоняя дремоту убийственным количеством табака и кофе («пропитаться кофе – отличная идея»), и, даже ненадолго ложась спать, лишал себя покоя, подсовывая под спину трость для ходьбы.

Иногда ему удавалось выскользнуть из дома до того, как запирали двери, и в такие ночи он спал на земле в сарае неподалеку, без постели и одеяла; по словам Мендеса, которому он поведал об этом покаянном ритуале, Винсенту казалось, что он лишился права на комфорт. Зима 1877/78 г. выдалась холодная, с ветрами и бурями, но Винсент предпочитал истязать себя именно зимой, ужесточая свою кару. Когда же и это наказание казалось ему недостаточно суровым, вспоминал Мендес, Винсент брал в постель свою трость и бил себя по спине.

Непосильный груз ответственности в сочетании с одиночеством тяжело сказались на Винсенте. По свидетельству сестры, той зимой у него случился нервный срыв. Родители, братья и сестры в ужасе наблюдали за тем, как вместе с ухудшением почерка в письмах Винсента пропадает связность мысли. Его послания теперь казались родным «просто каракулями, сплошным бредом, не более». В письмах к Тео Винсент как безумный негодовал и ликовал и перескакивал с предмета на предмет. Возможно, в то время он уже начал пить, а может быть, то были ранние проявления серьезной, еще не диагностированной болезни. Голоса, все громче звучавшие в его голове, сея сомнения и не давая ему забыть о своей вине, вызывали страшную головную боль. «Когда дел и мыслей слишком много, – жаловался он, – иногда возникает чувство: где я? что я делаю? зачем всё? И тогда голова идет кругом».

Впервые в жизни Винсент задумался о самоубийстве. «На завтрак у меня был сухарь и стакан пива – так Диккенс советовал завтракать тем, кто стоит на пороге самоубийства: якобы это хороший способ хотя бы ненадолго отвлечься от задуманного», – мрачно шутил он в августе. Позже на смену черному юмору пришла одержимость кладбищами и мечты о том дне, когда «отрет Господь Бог слезы со всех лиц». Всю зиму он носил в кармане сборник надгробных речей, который зачитал буквально до дыр. Он с завистью говорил об умершем фермере из Зюндерта: «Он освободился от бремени жизни, которое мы вынуждены нести и дальше».

Даже приближение Рождества не облегчило душевного состояния Винсента. И все же, измученный переживаниями, он ждал праздника, как никогда прежде. «Приближается череда мрачных дней перед Рождеством, но за ними – Рождество, словно приветливый свет, льющийся из окон домов», – писал Винсент брату. Он не был дома с начала занятий в Амстердаме, а отца не видел со времени неудачной проверки знаний в октябре. В ожидании третьего, решающего испытания, до которого оставалось меньше месяца, он, безусловно, надеялся, что волшебство рождественских дней смягчит сердца в его пользу. «У меня не хватает слов описать, как же я жду Рождества, – говорил он Тео. – Я искренне надеюсь, что отец будет доволен моими успехами».

Перед Тео и остальными братьями и сестрами Винсент делал вид, что у него все хорошо. Он уверял, что уже освоил основы латыни и греческого, и утверждал, что его занятия были «в целом стоящей вещью». Он прибыл в Эттен заранее и задержался на несколько недель после Рождества, изображая благочестивого и послушного сына. Он подолгу гулял с родителями и ходил кататься на санках с десятилетним Кором. Он посетил курсы шитья, которые вела его мать («В самом деле очень мило, – отозвался он, – прямо просится на картину»), и всюду следовал за отцом во время его рождественских визитов. В качестве последней искупительной жертвы Винсент навестил в Принсенхаге захворавшего дядю Сента.

Но ему не удалось ни обмануть, ни успокоить родителей. «Если бы только я имел основание быть хоть сколько-нибудь спокойным за будущее Винсента», – написал Дорус после того, как в январе Винсент наконец уехал. В молитвах Анна в отчаянии просила за своего заблудшего сына: «Пусть он становится все более и более нормальным человеком». «Мы по-прежнему беспокоимся за него: он всегда был и по-прежнему остается таким странным», – огорчалась она. Что же до смелых притязаний Винсента в будущем стать достойной копией своего почтенного батюшки, то на этот счет безжалостный семейный вердикт прозвучал из уст прямолинейной Лис. Она пренебрежительно назвала брата, с его религиозными потугами, kerkdraver, что в переводе с голландского означает фанатичного прихожанина, вера которого показная и поверхностная. «Когда я вижу, каким святошей он заделался, – презрительно писала она после рождественских каникул, – я очень надеюсь не стать такой же».

Рождественское фиаско не оставило Винсенту ни малейших иллюзий относительно того, что́ он услышит от отца, в начале февраля прибывшего в Амстердам для третьей, и последней, проверки. Помимо традиционной критики в адрес его асоциальных привычек и нездорового образа жизни, Дорус обвинил сына в недостатке истинной приверженности своему делу. Чтобы доказать свою правоту, на глазах Винсента он проверил несколько его учебных работ, распекая сына за многочисленные ошибки. После отъезда Дорус сообщил Тео, что, «похоже, Винсент не настроен учиться».

Выход был только один. Чтобы не навлечь на себя и свою семью нового бесчестия, Винсент должен был стать усерднее. Он «уже не ребенок», сурово заявил Дорус; он поставил себе цель, и его долг – достичь ее. Отец составил для Винсента новое, более строгое расписание занятий, а чтобы сын не отлынивал, Дорус попросил Стриккера дважды в неделю лично заниматься с племянником. И наконец, он нанес Винсенту самый болезненный удар: поскольку родителям чрезвычайно тяжело обеспечивать сына, Винсент должен найти работу и впредь справляться с этим самостоятельно.

В заключение Дорус с сыном нанесли визиты всем, кого за минувшие восемь месяцев Винсент успел разочаровать – или напугать чрезмерным вниманием: Мендесу, Стриккеру, дяде Кору и преподобному Мейесу. Проведя в Амстердаме четыре дня, Дорус уехал, по-прежнему в тревоге за будущее сына. Винсент, который всегда тяжело переживал расставания, проводил отца на вокзал и, застыв на месте, смотрел вслед поезду, пока он не скрылся из виду. Вернувшись домой, Винсент увидел книги и бумаги, по-прежнему лежавшие на столе после отцовской ревизии, увидел пустой стул, на котором недавно сидел Дорус, и разрыдался. «Я плакал, как дитя», – позже признался он брату.

Меньше чем через две недели после отъезда его отца из Амстердама Винсент Ван Гог впервые выставил для публичного обозрения свою художественную работу. Рисунок сангиной на плотной коричневой бумаге – копию подаренного Дорусу ко дню рождения – он повесил на стене в подвальном помещении воскресной школы. В классе было темно, и, чтобы рассмотреть рисунок, даже днем нужна была лампа. «Я бы хотел иногда заниматься этим, – писал Винсент, – поскольку весьма сомнительно, что мне удастся успешно сдать экзамены… А если я потерплю неудачу, мне бы хотелось оставить здесь после себя хоть какой-нибудь след».

Глава 11

«Dat Is Het»

Искусство было необходимо Винсенту: в нем он находил убежище от мира, с его помощью изменял мир. И как бы он ни уверял окружающих в своей набожности, как бы ни клялся в том, что религия – его истинная цель, она никогда не могла удовлетворить эту его потребность. Со времен монашеского затворничества в Париже в 1876 г. все его письма родителям были только о живописи. Подобно пилигриму Беньяна, скитаясь по сельским дорогам Англии, он посетил дворец Хэмптон-Корт, где хранились великолепные собрания портретов кисти Гольбейна и Рембрандта и живописи итальянских мастеров, включая Леонардо. «Какое это было удовольствие – снова увидеть картины», – признавался он Тео. В Дордрехте, когда вновь охваченный энтузиазмом Винсент твердо вознамерился следовать по стопам отца, он часто ходил в местные художественные музеи. Через несколько дней после прибытия в Амстердам он стал завсегдатаем особняка Триппенхёйс – сокровищницы голландского искусства Золотого века.

Где бы ни был Винсент, его одиночество всегда скрашивали картины. Переезжая в новую комнату, он немедленно развешивал репродукции из своей коллекции на стенах, так что на них не оставалось свободного места. Отправляясь в Амстердам, чтобы приступить к занятиям, он отважно пообещал укротить свою одержимость гравюрами. Но его хватило ненадолго: совсем скоро он стал постоянным покупателем книжных лавок и магазинов, торговавших репродукциями, – и в тех, и в других не было недостатка по пути к дому Мендеса в еврейском квартале. «У меня есть возможность дешево покупать гравюры», – объяснял он Тео. С их помощью он пытался создать в своей маленькой комнате особую атмосферу; они давали пищу для ума, служили источником новых идей. Он накупил репродукций «на римскую и греческую тематику», утверждая, что они, так же как образы евангелистов, викариев, изображения ризниц и сцен крещения, будут способствовать его занятиям. Он придумал новые благочестивые названия своим любимым гравюрам на светские темы, чтобы они лучше соответствовали его новой цели.

Увлечение религиозными сюжетами не мешало Винсенту, как и прежде, умиляться сентиментальным сценкам, которые отражали его представления о другой, лучшей реальности. А потому на стенах его комнаты идеализированные образы мучеников, Христа в Гефсиманском саду и Богоматери Скорбящей, с возведенными к небу очами, полными слез, всегда соседствовали с изображениями маленьких мальчиков, шагающих в школу, маленьких девочек, спешащих домой из церкви, стариков, продиравшихся сквозь метель, и самоотверженных матерей, вычищающих угли из семейного очага.

И пока отец и дядя Стриккер ругали Винсента за недостаточное прилежание и многочисленные ошибки, он все сильнее стремился найти прибежище в другой реальности – в мире искусства. Старая женщина, задремавшая на соседней церковной скамье, напоминала ему гравюру Рембрандта. Битву при Ватерлоо, которую он изучал на уроке истории, воплощала для него некогда виденная картина с изображением осады Лейдена. Читая книги, Винсент воображал, как их можно было бы проиллюстрировать и кто из художников лучше справился бы с такой задачей.

Для вдохновения он держал на рабочем столе портреты исторических деятелей («Во время сегодняшних занятий я положил перед собой лист из „Курса рисования“ Барга, первая часть, № 39, Анна Бретонская»). Закончив читать «Ветхозаветные легенды» Жака Коллена де Планси, Винсент принялся за другую книгу того же автора – «Легенды о художниках». Во время прогулок сюжеты для картин встречались ему теперь гораздо чаще, чем темы для проповедей («…многое здесь, в доках, так и просится на картину»). По словам Мендеса, Винсент приносил репродукции на занятия и часто задерживался после их окончания, «рассказывая о своей прошлой работе – торговле предметами искусства». Единственным новым знакомым, который упоминался в письмах из Амстердама, был клерк из галереи дяди Кора Ян Виллем Вирда. Винсент поклялся себе, что будет трудиться не покладая рук, и подчинил жизнь жестокому графику: дни напролет он занимался, а ночами мучил себя, добровольно отказываясь от комфортного сна. И все же Винсент находил время забежать в дядюшкин магазин и там погрузиться в чтение прошлых выпусков художественных журналов. «Я нашел множество старых знакомых», – признавался он брату.

Летом 1877 г. произошли два события, которые открыли ему возможность объединить всепоглощающие страсти его жизни: религию, семью и искусство.

Первым из них стала проповедь, которую ранним утром 10 июня Винсент слушал в церкви Аудезейдс. Проповедовал в тот день не дядя Стриккер, а более молодой, живой и подвижный человек, с лысой макушкой и пышными бакенбардами. Элизе Лорийяру было сорок семь, он представлял «молодое» поколение голландских проповедников, которые на своих условиях согласны были принять новую буржуазную культуру. Широко известный скорее благодаря своим популярным книгам, нежели ученым речам, Лорийяр выбрал в тот день для проповеди тему, которая была одновременно успокаивающе знакомой и поразительно свежей: притчу о сеятеле. «Проходил Иисус засеянными полями…» – начал Лорийяр свою речь в то утро.

Это была одна из популярных тем «природных проповедей», которые прославили Лорийяра на всю Голландию. Используя простые и яркие образы, он изображал Христа не только на лоне природы, но и сопричастным «природным процессам» (пахоте, севу и жатве), а также нераздельно связанным с ее красотой. И Дорус Ван Гог, и Чарлз Сперджен в своих проповедях рассуждали о всхожих семенах, обильно плодоносящих виноградниках и целительных солнечных лучах. Карр и Мишле видели Господа в каждом цветке на клумбе, в каждой ветви дерева. Карлейль вообще провозглашал «божественность Природы». Но Лорийяр и его единомышленники пошли дальше. По их мнению, осознание красоты природы не просто один из способов познать Бога – это единственно верный путь. И те, кто обладает способностью видеть эту красоту и воплощать ее, – писатели, музыканты, художники, – они-то и есть истинные посредники Господа.

Винсента поразило это новое для него представление об искусстве и художниках. До этого искусство всегда только служило религии: начиная с вездесущих книг эмблем, из которых дети извлекали первые уроки морали, и заканчивая репродукциями картин на религиозные сюжеты, что висели в каждой комнате Ван Гога. Лорийяр же исповедовал «религию красоты», где Господь был воплощением природы, природа – воплощением прекрасного, искусство – вероисповеданием, а художники – проповедниками. Словом, искусство и было религией. «Он произвел на меня глубокое впечатление», – писал Винсент, который снова и снова ходил слушать проповеди Лорийяра. «Он словно пишет картину, и его произведение – пример высокого и благородного искусства». Винсент сравнивал Лорийяра с такими гигантами своего пантеона, как Андерсен и Мишле: «Он чувствует как художник в истинном смысле этого слова».

Сравнения с Андерсеном и Мишле, пристрастие к которым разделял и Тео, были далеко не случайны. Еще одним важным событием лета 1877 г. стало заявление Тео о намерении стать художником.

В свои двадцать Тео не понаслышке знал, что такое депрессия. Только недавно, зимой, после третьего, и самого трагического, романа, Тео пережил экзистенциальный кризис. В мае, после того как он своим отказом прекратить отношения с возлюбленной навлек на себя страшный гнев отца, Тео не видел другого выхода, кроме как уехать из Гааги и начать новую жизнь, а заодно и новую карьеру в новом месте. Но этот план поверг обитателей Эттена в еще большее смятение. Домашний скандал – ужасная перспектива, но очередной публичный позор стал бы для семьи подлинной катастрофой. «Мы обеспокоены всем этим, страшно обеспокоены, – писал Дорус, в спешке организуя спасательную экспедицию в Гаагу, чтобы остановить Тео. – Я умоляю тебя не делать опрометчивых шагов… Умоляю тебя ничего не предпринимать, не поговорив со мной».

Винсент уже знал о намерении брата уйти из «Гупиль и K°». Возможно, Тео сообщил ему об этом в марте, еще прежде, чем о возобновлении его романа стало известно родителям. Нет сомнений, что тогда же Тео и объявил ему о своем решении стать художником. В восторге от того, что брат собирается отвергнуть фирму, которая в свое время отвергла его самого, Винсент горячо поддержал Тео. Он отправил брату экземпляр «Легенд о художниках», а в письмах без устали пел дифирамбы «жизни и творчеству» тех, кого братья особенно любили, – Бретона, Милле, Рембрандта.

По пути в Амстердам в середине мая Винсент остановился в Гааге, где они с Тео нанесли визит своему родственнику Антону Мауве, знаменитому и процветающему художнику.

В последнее время Тео довольно часто виделся с Мауве, навещая его в городском доме или в студии, расположенной в Схевенингене, на побережье Северного моря. Обаятельный и светский Мауве недавно обзавелся семьей и вел комфортную жизнь преуспевающего буржуа, являя заразительный пример успешной художественной карьеры, которому Тео, конечно, не прочь был бы последовать. Приезд Винсента заставил Тео решиться, и вскоре после того, как старший брат отправился обратно в Амстердам, младший сообщил родителям о своем намерении уйти из «Гупиль и K°». Винсент ликовал: брат готов порвать с традициями и ступить на новую тропу – так же, как недавно ступил он сам. Эта мысль буквально заставляла его трепетать. «Мое прошлое снова оживает теперь, когда я думаю о твоем будущем», – писал он брату.

Винсент представлял, как вот-вот в жизнь претворится виде́ние, посетившее его по пути в Рейсвейк, – два брата, связанные общими чувствами, мыслями и надеждами на будущее. Теперь Винсент даже смелее, чем Лорийяр, провозглашал родственность профессий художника и проповедника; жизнь и творчество таких художников, как Милле и Рембрандт, казалось ему, – это то же самое, что «работа и жизнь Па». Он приписывал новому призванию Тео ту же преображающую силу, которой обладало выбранное им религиозное призвание. «Когда я вижу картину Рейсдала или ван Гойена, – писал он, – я снова и снова вспоминаю слова „нас огорчают, а мы всегда радуемся“».

Но сам Тео отнюдь не разделял эйфории брата. И всего через несколько дней после своего судьбоносного заявления он поспешил в Эттен, чтобы взять свои слова обратно (он даже не стал дожидаться приезда отца). То ли из-за недостатка уверенности в своем решении, то ли от избытка ответственности Тео в конце концов почел за благо остаться в «Гупиль и K°». Он только попросил перевести его в другой филиал – парижский или лондонский, но Дорус и тут сумел переубедить сына. Дядя Сент посоветовал амбициозному и талантливому племяннику не портить себе будущее необдуманными поступками. Сент рекомендовал Тео «приложить все силы к тому, чтобы стать незаменимым для фирмы». Одновременно польщенный и пристыженный, Тео сделал вид, что ничего не произошло. Впрочем, подобные бунтарские всплески в жизни Тео случатся еще не раз.

Винсенту было гораздо трудней смириться с происшедшим. Вдохновленный идеями Лорийяра и мечтой об идеальном братском союзе, он продолжал поощрять художественные стремления Тео еще долгое время после того, как тот отказался от них. Всю оставшуюся жизнь Винсент будет поддразнивать брата и мучить себя образами их несостоявшегося товарищества, которым он дал себя увлечь на несколько дней летом 1877 г.

Одержимый этой заманчивой картиной и направляемый Лорийяром, Винсент продолжал находить новые связи между искусством и религией, все теснее сплетая их в единое целое. Их общим истоком была Природа, но, помимо этого, и религия, и искусство использовали тот же вокабуляр романтической образности: от звездных небес до взоров, полных слез. Для Винсента эти образы были связаны теперь не просто с несчастной любовью, но с любовью Господа. У них был один источник, и он «глубоко в наших сердцах», – писал Винсент; источник, который невозможно охватить умом и достать рукой. И искусство, и религия обещали обновление – через революцию или апокалипсис; они предлагали «нечто в духе Воскресения и Жизни».

Подобно понятию божественности у Карлейля, и религия, и искусство пребывали в каждой крупице здешнего мира, а не в совершенстве мира иного: в дряхлой рабочей кляче, терпеливо ожидающей следующей ноши; в изгибах корявых ветвей или в потрепанной паре походных сапог. Все это «благородно и прекрасно, – утверждал Винсент, – своей особенной, некрасивой красотой». Искусство и религия говорят на одном языке. И выражается это не только в символике солнца и сеятеля; их объединяет общий характер выражения – «простота души и бесхитростность разума», которые, по мнению Винсента, были присущи и Книге Царей, и сочинениям Мишле. Этот язык не нужно изучать долгие годы, он понятен каждому, потому что «обладает красноречием, завоевывающим сердца, ибо идет от сердца».

Но главное, и искусству, и религии присуще то, что для Винсента было важнее всего, – способность нести утешение, дарить свет миру, обращать страдания в покой, обиды в радость. Он заявлял, что великое искусство способно спасти человека от уныния, дать ему духовную пищу. Читая Библию или сказку Андерсена, любуясь солнечным светом, пробивающимся сквозь листву деревьев, Винсент ощущал присутствие этой благодатной силы и заливался слезами. Когда он ощущал ее (не сознанием, а чувством, всем своим существом), он немедленно ее узнавал: «Dat is het, – восклицал он. – Вот оно!»

Несколькими годами раньше Тео в разговоре с Винсентом привел эти слова Мауве, которые относились исключительно к искусству: «Вот оно!» – эврика художника, сумевшего схватить на холсте невыразимую сущность предмета, добиться правдивости изображения. Но теперь оно стало для Винсента универсальным понятием, применимым ко всему, что намекало на этот новый для него загадочный союз искусства и религии. «Ты сможешь найти это повсюду, – утверждал Винсент. – Мир полон этим». Он находил это в старых домах, окружавших маленький сквер за Остеркерк, – уголок смиренной настойчивости в ожидании своего художника. Он находил это в проповеди на смерть ребенка. И где бы он ни обнаружил это: на картине, в проповеди, оно неизменно дарило ему чувство радости и утешения. Оно озаряло светом человеческое существование, подобно искусству, и, подобно религии, придавало жизни смысл перед лицом неизбежного страдания и неминуемой смерти. Проповедники и художники с одинаковым успехом способны быть проводниками этой утешительной силы, утверждал Винсент. Нужно только «без остатка отдавать своей работе сердце, разум и душу». Конечно, его отец также нес в себе это. Но в сотворенном Винсентом союзе искусства и религии этим обладал и дядя Сент, в котором ему чудилось «что-то бесконечно очаровательное и, я бы даже сказал, что-то доброе и духовное».

Он находил это и в повседневной жизни. «Случается, что обычные, повседневные вещи производят на нас невероятное впечатление, – писал он, – наполняются глубоким смыслом и заставляют нас взглянуть на все иначе». Маленькая девочка, которую он увидел на цветочном базаре, вязавшая что-то, пока ее крестьянин-отец продавал горшки, излучала это: такая простая в своем маленьком черном чепчике, из-под которого смотрела пара живых, улыбающихся глаз. В другой раз Винсент разглядел это и в фигуре старого церковного сторожа в Остеркерк, который напомнил ему ксилографию Альфреда Ретеля «Смерть-товарищ». Таких людей, по его мнению, объединяло одно – «душа»; под этим Винсент понимал некую печать жизненных тягот, несчастье или печаль (связанные, например, с бедностью или старостью), которые делали их бесконечно далекими от бездушного блеска, будь то салонная живопись или благополучная паства в церкви. Всегда болезненно воспринимавший собственную грубоватую внешность, Винсент видел во внешнем уродстве знак духовности. «С большей охотой я буду смотреть на неказистых женщин Милле или Израэлса, – писал Винсент брату, пересказывая недавний спор с дядей Кором по поводу соблазнительной ню Жерома, – ибо что, собственно, значит красивое тело?»

В воображении Винсента это воплощалось в образе ангела: после долгих лет, проведенных за чтением Библии, ангельское присутствие в его жизни было для него несомненным. «Приятно думать, что сейчас, как и в стародавние времена, ангел всегда неподалеку от тех, кто в печали», – писал он Тео в разгар его весеннего кризиса. В письме, отправленном брату из Англии вскоре после возвращения из Эттена, Винсент клялся, что во время проповеди «лицо отца стало подобно ангельскому лику». В Амстердаме он читал и перечитывал историю Илии: как ангел коснулся его, спящего посреди пустыни. Винсент писал Тео об ангеле, который сказал Павлу «не бойся!», и об ангеле, который явился Христу в Гефсиманском саду и «дал Ему сил пережить времена, когда душа Его скорбела смертельно». Он приобрел в свою коллекцию гравюру с картины Рембрандта «Ангел, покидающий семейство Товии» – драматичное изображение момента, когда архангел Рафаил, вернувший зрение слепому Товии и открывшийся ему, возносится в небо в потоке света и вихре развевающихся одежд.

Ангелы, по мнению Винсента, – это Христовы посланники, Его гонцы, приносящие людям поддержку и утешение, вечно парящие «неподалеку от нас – неподалеку от тех, чье сердце разбито и дух угнетен». Вопреки скепсису современного ему мира, вопреки все большей популярности идеи вселенной без Бога, вопреки собственным отчаянным и смелым попыткам сотворить некое всеобъемлющее это в противовес требовательной вере отца, Винсент цеплялся за существование ангелов – посланников Всевышнего, за архаичный образ Божественного воплощения. До конца его жизни ангелы неизменно «парили неподалеку», даря его иллюзорной надеждой на примирение с Отцом, отвергнутым и отвергающим. В лечебнице для душевнобольных в Сен-Реми, помимо множества сеятелей, кипарисов и звездных ночей, Винсент создал лучезарный портрет архангела Рафаила.

В Амстердаме Винсент начал экспериментировать, формулируя новые идеи. «Счастлив человек, наставляемый Истиной, – не подменяющими ее знаками и словами, а самой Истиной, как она есть». Как и прежде, он пополнял свою коллекцию репродукций, переписывал фрагменты тронувших его текстов и записывал примеры проявлений этого, встреченные во время прогулок, то есть использовал средство, которым владел лучше всего, – слова. Теперь это уже была не просто «словесная живопись», которой всегда были полны его письма Тео; теперь он пытался не только ухватить образ, но целиком воссоздать памятный момент: все частицы пережитого, пронизанные глубоким значением, пронизанные этим. Новое мироощущение выразилось в декабрьском описании верфи за окнами дядюшкиного дома.

Спускаются сумерки… Короткий ряд тополей – их стройные силуэты и тонкие ветви так изящно выделяются на фоне серого вечернего неба… Чуть дальше – небольшой сад, обнесенный оградой из розовых кустов; во дворе видны черные фигуры рабочих и небольшая собака… Вдали виднеются мачты кораблей… то тут, тот там зажигаются огни. В этот самый момент звучит колокол, и поток рабочих устремляется к воротам.

Очевидно, такого рода сочинения казались Винсенту чем-то новым и значимым. В том же месяце он собрал «кое-что из написанного» и отнес в книжную лавку – заказать переплет.

Винсент еще раньше освоил искусство синтеза слов и изображений, которое, по его мнению, было способом достичь «совершенного выражения». Поля репродукций из его коллекции были сплошь испещрены строками из Библии, псалмов и стихотворений. Но стремление запечатлеть это – «глубинное значение и новый ракурс» – придавало его синтетическим образам, так же как и словесным картинам, значительность куда более серьезных творческих поисков.

Описывая в письме брату прогулку в сумерках по берегу реки Эй, Винсент попытался выразить – положив начало череде подобных попыток – утешение, которое он находил в созерцании ночного неба. Отметив сверкающую луну и глубокую тишину кругом, он вплел в повествование поэзию («Когда земные звуки умолкают, глас Господа под звездами звучит»), литературу (диккенсовские «благословенные сумерки») и слова Писания («…где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них»). Винсент вспоминал рисунок Рембрандта «Христос в доме Марфы и Марии», виденный им некогда в Кабинете гравюр и рисунков Британского музея, и вечернее небо над головой казалось ему декорацией к той библейской сцене: «Фигура Господа, исполненная величия, ясно выделяется на фоне окна, сквозь которое лучится сумеречный свет». Для Винсента обещание искупления, утешительная Истина, которой были напоены лунный свет и звездное небо, и было то самое заветное это. «Надеюсь, что никогда не забуду тот рисунок и то, что он, казалось, говорил мне: „Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни“… О таких вещах сумеречный свет говорит тем, кто имеет уши, чтобы услышать, и сердце, чтобы понять».

Теперь, когда Винсент во всем пытался разглядеть это, иначе он воспринимал и портреты. «Беспокойное, мрачное выражение» голландского адмирала XVII в. со старой гравюры напоминало ему о его религиозном герое Оливере Кромвеле. Лицо Анны Бретонской было «благородно и вызывало в памяти море и изрезанные бухтами берега». А то вдруг ему вспомнился портрет юноши из времен Французской революции, много лет висевший у него на стене. Теперь за отстраненным выражением Винсент видел страсть и невзгоды собственного религиозного возмужания. («Он не может поверить, что выжил после стольких катастроф».) Привычно синтезируя образы, Винсент дополнил портрет юноши сочинениями Мишле, Карлейля и Диккенса, а заодно и всем прочим, что когда-либо читал о революции, с удовлетворением признав, что все это «составляет достойное и прекрасное целое».

Но ни один из синтетических портретов, «написанных» им в ту зиму, не обладал большей выразительностью, чем тот, моделью для которого был он сам. Просматривая старые номера художественных журналов из дядиной книжной лавки, он увидел гравюру Франсуа Жозефа Эме де Лемюда под названием «Чашка кофе», которую затем так описывал в письме к Тео: «Молодой человек с довольно жесткими и резкими чертами и серьезным выражением выглядит точно так, как если бы он размышлял над пассажем из „Подражания Христу“ или обдумывал некое нелегкое, но достойное дело… посильное лишь страждущему душой».

Этот откровенный автопортрет Винсент снабдил пророческой ремаркой: «Таковое дело отнюдь не самое плохое; ведь то, что создано в печали, живет в веках».

В какой-то момент Винсент зашел еще дальше. Вместо того чтобы подбирать словесные описания к изображениям, созданным другими, он начал сам создавать рисунки, вдохновленные любимыми текстами. Перейти эту черту ему не составило труда. В детстве Винсент много рисовал – рисунки предназначались в подарок членам семьи или служили цели зафиксировать окружающий мир. После отъезда из дома рисунки стали способом поделиться с родными и друзьями подробностями его новой жизни – показать его комнату, дом, церковь. Каждый раз после переезда родителей Винсент непременно рисовал их новый дом. Покидая прежнее место жительства, Винсент обязательно делал памятные рисунки – иллюстрации к его воспоминаниям.

Первые рисунки, созданные летом 1877 г., не отличались от его прежних опытов. Только место, которое он хотел показать семье, нельзя было найти на карте. «На прошлой неделе я добрался до 23-й главы Бытия, – писал он Тео о своих успехах в изучении Библии, – в которой Авраам похоронил Сару в пещере Махпела; прочтя ее, я сразу же сделал небольшой набросок – как я представляю себе это место». В письмо был вложен рисунок – всего 7,3 × 15,5 см, но на нем уместился целый мир. Мельчайшими штрихами тонкого пера в центре Винсент изобразил вход в темную пещеру, над входом – камень с миниатюрной надписью. Справа убегала вдаль заросшая сорняками тропинка и, уменьшаясь к горизонту, росли в ряд три узловатых искривленных дерева; слева над полем вдалеке кружили птицы. Рядом с камнем над входом в пещеру Винсент изобразил небольшой куст, каждая его веточка обозначена линией толщиной с волос. Куст усеян цветами, нарисованными так уверенно, что не остается сомнений: Винсент изобразил хорошо знакомое растение.

Проповеди Лорийяра сделали свое дело: его отношение к собственным рисункам изменилось. Теперь это не просто напоминание о том или ином месте, воображаемом или реальном, – это способ выразить себя. «То, что я рисую, я вижу очень ясно, – писал Винсент. – В них [в рисунках] я могу передать свое воодушевление. Я обрел голос». «Обретенный голос» он немедленно опробовал, попытавшись представить библейский образ, которым всегда был одержим, – скитающегося христоподобного Илии. «Сегодня утром я нарисовал Илию, идущего через пустыню под грозовым небом», – докладывал он Тео.


Пещера Махпела. Перо, чернила. Май 1877. 7,3 × 15,5 см

Поиски способа абсолютного самовыражения привели Винсента к новому увлечению, также связанному с воображаемым пейзажем, – к созданию географических карт. География, географические карты с детства пленяли воображение Винсента, который рос в крохотном городке, расположенном на обочине оживленного трансконтинентального пути; один его дядя присылал сюда письма с курортов Южной Франции и вершин Швейцарских Альп, а другой в то же самое время исследовал экзотические уголки планеты, вроде Борнео и Явы. Эти детские впечатления на всю жизнь сделали Винсента благодарным слушателем псевдорелигиозных или фантастических повествований о далеких планетах и неведомых мирах; всю жизнь, любуясь ночным небом, он видел карту бесконечности.

В Амстердаме, выкраивая время в своем напряженном учебном графике (вполне возможно, необходимость изучить географию Греции, Малой Азии и Италии и дала ему первый импульс), Винсент создавал карты, не жалея сил, как это было ему свойственно, если он загорался новой идеей. Все немногие свободные деньги он тратил на «грошовые» карты и при каждом удобном случае ходил к Стриккеру, преподобному Мейесу, Мендесу и в книжную лавку дяди Кора полюбоваться роскошными атласами раскрашенных вручную карт. Он копировал произведения прославленных немецких картографов столетия Шпрунера и Штилера, славившиеся панорамным форматом, выразительной топографией и филигранными надписями. Он называл их «работой подлинных художников».

В Голландии, где исследовать мир и изображать его всегда считалось равно почетными занятиями, никогда не делалось особенного различия между созданием географических карт и картин. Карта на картине «Аллегория живописи» художника Золотого века Яна Вермеера настолько точна, что могла бы использоваться в навигации. Среди репродукций на стене комнаты Винсента стали появляться географические карты; брату Тео он рекомендовал последовать его примеру. Как и гравюры, карты он тоже включил в свои синтетические образы. Изучая ту или иную страну, он создавал ее детальную карту, а затем копировал на тот же лист длинные отрывки любимых текстов, по его мнению, удачно дополнявших карту. Так, карту Нормандии Винсент «дополнил» страницей из Мишле. На обороте карты Франции он поместил список всего, что только смог припомнить на тему Французской революции. Карту пути, пройденного апостолом Павлом по Малой Азии, он украсил отрывками из посланий святого. Учеба оставляла ему все меньше времени и сил, но Винсент методично трудился над каждой картой, копируя ее снова и снова до тех пор, пока не доводил до совершенства, чтобы, глядя на нее, можно было сказать: «Да, это сделано с чувством и любовью».

Той зимой его больше всего занимала идея создания карты Святой земли. С этой целью Винсент взял у дяди Стриккера книгу по географии Палестины. На листе бумаги размером без малого метр на полтора он тщательно обозначил все города, реки, горы, долины и оазисы канувшего в прошлое мира. С помощью штриховки он придал изображению объем и сделал отмывку цветом. В углу он поместил план Иерусалима, с зубчатыми стенами и цитаделью, Масличной горой и Голгофой – главными ориентирами последних трех лет его жизни. Все это было нарисовано усердно и бесхитростно. «Сделано с любовью и благоговением», – объяснял он.

Карта, которую Винсент планировал преподнести в подарок отцу в феврале 1878 г., когда тот в третий раз наведался с инспекцией в Амстердам, была готова предстать в качестве доказательства сыновнего рвения или смиренной просьбы проявить еще немного терпения. Но впоследствии, мучительно пересказывая брату события тех дней, Винсент ни разу не упомянул, что подарил отцу карту. Спустя десять дней он принес выполненную сангиной копию карты в темный подвальный класс воскресной школы в небольшой часовне близ еврейского квартала. Там он ее и повесил, написав Тео: «Я думаю, та небольшая комната – подходящее место». «Пусть это лишь слабый огонек… но для меня главное – поддерживать его».

После мучительной встречи с отцом Винсент окончательно понял, что никогда не добьется успеха в учебе. «Весьма сомнительно, что мне удастся успешно сдать экзамены», – с горечью признавался он в письмах Тео. Но просто сдаться Винсент не мог. И несмотря на свои бесконечные призывы к Тео не отказываться от творческой стези и все более изощренные попытки ощутить в себе заветное это, не задумывался он и о том, чтобы самому стать художником. Он вновь поклялся достичь успеха и попытался обнадежить себя и других иллюзорными обещаниями. «Я должен постараться, – говорил он. – Мне ничего не остается, кроме как снова взяться за работу, ведь очевидно, что это – мой долг, чего бы мне это ни стоило».

И тут вдруг перед Винсентом открылся новый путь. 17 февраля, всего через несколько дней после отъезда отца, Винсент нарушил свой обычный воскресный маршрут и отправился в Валсе Керк (Французскую церковь). В тот день с ее высокой кафедры выступал заезжий пастор из окрестностей Лиона. Проповеди, подобной этой, Винсенту слышать еще не доводилось.

Та же промышленная революция, что принесла одним невероятное богатство, как это произошло с дядей Сентом, повергла сотни и тысячи других людей в невообразимую бедность. В Лионе, крупнейшем во Франции центре ткацкой промышленности, рабочие, как нигде, страдали от жесточайшей эксплуатации и нечеловеческих условий жизни; здесь процветало использование детского труда и неудержимо распространялись болезни. Эта пандемия страдания, послужившая поводом к вспышке недовольства со стороны рабочих (и прежде бастовавших во Франции чаще, чем в других регионах), и была темой проповеди, которая тем утром звучала в стенах Валсе Керк. «Его проповедь составляли, главным образом, истории из жизни фабричных рабочих», – вспоминал Винсент позднее.

Горячий отклик вызвали у него не только трогающие душу образы, которые всегда казались Винсенту живее реальности, но и сам оратор – немного нелепый, очень серьезный иностранец, с трудом подбирающий слова. «Заметно было, как трудно, даже мучительно ему говорить, – рассказывал Винсент Тео, – тем не менее он говорил очень трогательно, поскольку его слова шли от сердца. Только такие слова способны трогать сердца».

Пример французского проповедника чрезвычайно воодушевил Винсента. В его историях о христианской поддержке нуждающихся рабочих Лиона Винсент узрел новую модель для воплощения давней мечты стать «истинным христианином»: он будет «творить добро». Буквально на следующий день из его писем исчезают любые упоминания учебных занятий. Нет больше и бесконечных философских размышлений, цитат из Писания, нравоучений и риторики. «Лучше сказать меньше слов, но пусть они будут наполнены смыслом», – писал он, укоряя себя за прежнее многословие. Ценность и польза его уроков теперь казались ему сомнительными, о чем он немедленно сообщил своему наставнику: «Мендес, неужели Вы действительно думаете, что эти мучения необходимы всякому, кто стремится к тому, к чему стремлюсь я?» Альтернативу проповедям и зубрежке он видел в неустанном труде, который, по его мнению, и есть высшее выражение духовности; он превозносил превосходство «природной мудрости» крестьян над книжными знаниями. Теперь Винсента, еще недавно стремившегося стать ученым пастором, подобно отцу, вдохновляла идея стать тружеником во имя Господа. «Труженики, ваша жизнь полна страдания, – писал он Тео, цитируя французскую евангелическую брошюру. – Блаженны труженики!»

Зимой 1878 г. письма Винсента превратились в апофеоз «простых людей», как он называл их, ссылаясь по памяти на слова апостола Павла из Второго послания к Коринфянам: «Бог, утешающий простых людей…» Собственно говоря, идея была не нова. В детстве Винсент, разумеется, редко видел настоящих крестьян и не слышал, чтобы их жизнь обсуждалась в домашнем кругу. Он почти не встречался с мелкими фермерами, которых по долгу службы навещал отец, уж подавно – с безземельными крестьянами, которым в иерархии Анны Ван Гог отводилось место у подножия социальной лестницы. С представителями же зарождающегося класса рабочих, которых в Брабанте было немного по причине слаборазвитой промышленности, Винсент и вовсе никогда не сталкивался. У Винсента не было реального опыта, который он мог бы противопоставить представлению родителей о крестьянах как о народе «грубом, диком, похотливом, скупом и агрессивном». Нечего ему было противопоставить и новому, романтизированному викторианскому образу крестьянина, который иронично сформулировала Джордж Элиот: «Беззаботные пахари… весело выезжающие в поле на работу; беззаботные пастухи, стыдливо милующиеся с пастушками в кустах терновника; беззаботные селяне, танцующие в ажурной тени». Как истинного отпрыска буржуазии, Винсента ничуть не смущала противоречивость подобных штампов – благородный фермер, рабочая скотина, фривольные пасторальные сценки, – а потому благонравные образы молящихся крестьян в его воображении спокойно уживались с игривыми описаниями соблазнительных селянок, при этом об ужасном положении реальных крестьян он попросту не задумывался.

Правда, однажды в приступе религиозного энтузиазма Винсент проникся сочувствием к жизни низших слоев общества – во время визита в Англию, преимущественно под влиянием романов Элиот «Сайлес Марнер» и «Адам Бид». Но праведный пыл быстро угас, уступив место страстному желанию следовать путем отца. Не далее как год назад, прошлым летом, его единственным требованием к будущему приходу была «живописная местность». Но той зимой в его письмах стали проявляться идеи, которые выходили далеко за пределы романтической идеализации, присущей репродукциям на стене его комнаты, или деревенского уклада жизни пасторского дома с его приусадебным хозяйством, или даже сочувственного сельского реализма Элиот. Теперь крестьяне и рабочие больше не казались ему воплощением романтической сентиментальности или религиозного благочестия: они были примером для подражания. «Достойная цель – постараться стать такими, как они», – провозгласил Винсент. Несмотря на изнурительный труд и безнадежность существования, они не отступают от веры, они смиренно и с достоинством несут свой крест и тихо умирают, как тот старый фермер в Зюндерте, уповая на то, что Господь простит им их прегрешения. Словом, с ними было то самое оно.

Новое увлечение идеей благословенного труда вызвало к жизни поток новых образов. Портные, бочары, лесорубы и землекопы изрядно потеснили на его стене крестины и благодарственные молитвы. Работы Жана Франсуа Милле, святого покровителя всех крестьянских художников, вернулись на «Святую землю», в воображаемый пантеон Винсента. Картины Милле обладают «душой», утверждал Винсент. Трудолюбие и скромность его персонажей были свидетельством «богатства духа», которое делает человека прекрасным. Dat is het. Вот оно!

Это выходило уже далеко за рамки художественных и нравственных достоинств картины, или попыток совместить мастерство и божественное вдохновение, или благородной миссии спасать людей от уныния и давать им духовную пищу. Неугомонному Винсенту оно представлялось теперь образом жизни – призванием более возвышенным, чем у отца (служение Богу) и у брата (служение Красоте), требованием посвятить себя всего, без остатка, праведному труду. «Должно быть, отрадно умирать с сознанием, что ты занимался праведным трудом, – писал Винсент, – и знать, что память о тебе не умрет, а сам ты станешь примером для тех, кто придет после тебя».

Безусловно, подобный идеал был чрезвычайно труднодостижим для неловкого и замкнутого молодого человека, который, по собственному признанию, порой чувствовал себя среди людей как Робинзон Крузо. Тем не менее Винсент энергично устремился к новой цели. Для начала он встретился с постоянным священником Валсе Керк – швейцарцем Фердинаном Анри Ганьебеном, которого в консервативном религиозном сообществе Амстердама считали радикалом. Ганьебен поддержал Винсента. «Позабудь о себе и без лишних раздумий посвяти себя работе», – советовал он. Схожее напутствие Винсент получил в уединенной Английской церкви, где по воскресеньям он проводил все больше и больше времени, по мере того как таяла его преданность учебе, а заодно и собственной Церкви. Местный священник Уильям Макфарлейн представил Винсента другому амстердамскому проповеднику, англичанину по имени Огаст Чарлз Адлер. Его миссией было обращение иудеев в христианство.

Сорокадвухлетний Адлер, сам крещеный еврей, недавно прибыл в Амстердам под эгидой радикального ответвления Англиканской церкви – Британского общества по распространению Евангелия среди евреев. Амстердам, с его огромной еврейской общиной, большинство представителей которой принадлежали к беднейшим слоям населения, долгое время оставался одним из главных центров «борьбы с еврейским невежеством и темнотой» в Европе, согласно определению одного источника. Несмотря на ожесточенное, а иногда и агрессивное сопротивление со стороны местного раввината, на улице Барндестег, на краю еврейского квартала, Общество построило свою миссионерскую церковь Зионскапел. Раз в год подводились итоги миссионерской работы – показателем эффективности служило количество вновь обращенных евреев.

17 февраля 1878 г. Винсент начал преподавать в воскресной школе, расположенной в цокольном этаже Зионскапел. Неизвестно, насколько Винсент был вовлечен в деятельность миссии: переписка с Тео становилась все менее регулярной и откровенной. Возможно, Винсент сопровождал Адлера, частенько обходившего с проповедями густонаселенные еврейские кварталы, либо присоединялся к церковной группе разносчиков Библии, которые настойчиво стучали в каждую дверь. Адлер, разделявший увлечение Винсента сочинениями Элиот, посоветовал ему прочитать ее роман «Ромола», о жизни Савонаролы, проповедника, смутьяна и подстрекателя. Винсент восхищался этим здоровенным, лысым, похожим на медведя англичанином и, уж конечно, поделился с ним своей мечтой посвятить себя бедным и страждущим; преподавание в воскресной школе он считал «слабым огоньком», освещающим путь к воплощению заветной мечты. «Адлер не тот человек, чтобы позволить ему угаснуть», – писал Винсент брату.

Следующие несколько недель Винсент был страстно увлечен миссионерской деятельностью Зионскапел. Он пытался наставить на путь истинный всех и каждого: от дальних родственников, которых иногда заходил проведать, до прихожан римско-католических церквей. К началу марта в запале нового увлечения он уже готов был бросить учебу и стать катехизатором – простым учителем Закона Божия. Перед ним открывалась прекрасная и достойная жизнь: дарить утешение людям, составлять пояснительные тексты к гравюрам и рисовать карты – одним словом, жить так, чтобы и о его работе когда-то сказали: «Вот оно!» Но родители Винсента пришли в ужас от его затеи. «Катехизатор! – причитал Дорус. – Этим себе на хлеб не заработаешь». А главное – какой позор! Катехизаторы стояли на низшей ступени церковной иерархии и в обществе занимали самое скромное положение; за ничтожное жалованье они уныло втолковывали детям раз и навсегда затверженные истины. Годы усилий и треволнений, тысячи гульденов, бессонные ночи, утомительные поездки, унизительные просьбы – ради чего все это? Ради того, чтобы Винсент стал катехизатором? Впрочем, эти новости нельзя было назвать совсем уж неожиданными. В феврале, проинспектировав успеваемость сына, Дорус остался им недоволен и вернулся домой в большом расстройстве. А вскоре от Винсента пришло «странное, вздорное письмо», в котором, возможно впервые, промелькнуло ужасное слово «катехизатор». Затем последовало письмо от дяди Яна, обеспокоенного учебой Винсента. В какой-то момент и дядя Стриккер, видевший Винсента регулярно, присоединил свой голос к хору встревоженных родственников.

«Для нас это настоящая пытка», – писал Дорус Тео. Сравниться с этим, по мнению Анны, могло только известие о кончине одного из членов семьи. «Он хочет получить такую работу в церкви, для которой не нужно было бы учиться! – в ужасе писала она. – Это не сулит ничего хорошего его – и нашей – чести». В случившемся они винили новое окружение Винсента – «ультраортодоксальных» клерикалов, каковыми, по мнению родителей Винсента, являлись Адлер, Ганьебен или Макфарлейн: под влиянием их радикальных идей сын «снова совершает в своей работе ошибки – больше, чем прежде». Но в первую очередь они винили самого Винсента. «Человеческие ошибки и их печальные последствия тесно связаны, – писал Дорус. – Он сам лишает себя радости жизни». Родители заламывали руки от отчаяния. «Мы сделали все, что могли, чтобы вывести его на достойный путь! – говорили они. – А он будто нарочно сам создает себе трудности».

30 марта – в свой день рождения – Винсент не написал родителям, и эта новая оплошность стала последней каплей в чаше их терпения. В строгом письме Дорус потребовал, чтобы сын уволился из воскресной школы Адлера. В длинном ответном послании Винсент жалобно протестовал, но Дорус был непреклонен, возвещая «опасность, которую сулит твое желание посвятить всего себя вещам малозначимым, пренебрегая главным». Спор, казалось, грозил вылиться в открытое противостояние. «Что ж, теперь нам остается только сидеть и ждать, – с усталой покорностью писал Дорус. – Это очень похоже на затишье перед бурей».

В начале апреля в попытке вернуть в семью мир Тео отправился в Амстердам, чтобы увидеться с братом. Тео был хорошо осведомлен о происходящем – Дорус и Анна в красках живописали ему свои страдания. Но отношения между братьями уже не имели прежней целительной силы. События предыдущего лета оставили горький привкус. Несмотря на постоянные декларации братской преданности, любви, Винсент так и не простил Тео решения остаться в фирме и забыть о карьере художника. Не слишком способствовали доверительным отношениям между братьями и частые встречи Тео с отцом в последние месяцы. Винсент имел повод сомневаться в безусловной преданности брата.

В середине марта новости о переводе Тео в парижское отделение «Гупиль и K°», казалось, подтвердили параноидальные подозрения Винсента. После прошлогоднего мятежа Тео подал заявление на должность в одном из заграничных филиалов компании. Он даже выучил английский язык на тот случай, если его отправят в Лондон. Однако столицей империи Гупиля по-прежнему оставался Париж, где к тому же проходила Всемирная выставка 1878 г. – феерия искусства, науки и техники со всех пяти континентов. «Это поистине уникальный шанс окинуть взглядом огромный мир, который тебя окружает», – с гордостью писал Дорус сыну. Для Винсента же Париж оставался местом самой болезненной из неудач, семейного позора, смыть который ему никак не удавалось. А теперь еще Тео отправлялся в Париж, чтобы «унаследовать» его бывшую должность, – это ли не сокрушительное доказательство пренебрежения не только советами Винсента, не только их братским союзом, но и самим заветным этим?

Мало ему было этой новости, мало было обиды, терзаний и угрызений совести, так до него еще дошли вести о ликовании в Эттене; было от чего прийти в отчаяние. «Дорогой Тео, оставайся и дальше гордостью и радостью для родителей, на которых так часто обрушиваются потрясения», – писали Дорус и Анна. «В это непростое время ты для нас – как луч солнечного света».

Не прошло и двух недель, как Тео приехал к Винсенту в роли посредника-миротворца. Но судя по всему, братья сильно поссорились; ссора продолжилась в последующей переписке: Винсент пытался оставить за собой последнее слово против, казалось бы неоспоримого, доказательства успеха его брата. Он обличал легкую и поверхностную жизнь Тео. Он высмеивал окружавшее брата «изысканное общество» и благополучие его жизни. Он называл его «ограниченным и чересчур осмотрительным», порицая за отказ от всего настоящего, что приводит к плачевному результату – невозможности «естественной», а также «подлинной», «внутренней» жизни. Он сравнивал гладкий путь своего брата к успеху с каменистой тропой, которой шел сам, и говорил о грядущей парижской жизни Тео со зловещим предостережением: «Какой бы румяной ни была заря, существует еще и мрак полночи, и обжигающий, тяжкий полуденный зной».



Поделиться книгой:



Регистрация