Ночь напролет рубили телеграфные столбы, как елки в лесу, резали провода, мотали проволоку вкруг поваленных столбов, волокли на проезжую часть. «Чувствовался небывалый подъем народного сознания, – писал в своей книге Макар, – жители окрестных домов норовили притараканить последние столы и кровати, стулья и табуретки, шкафы и сундуки с барахлом – все для победы русского революционного движения в борьбе за диктатуру пролетариата».
Тьма баррикад из телег, чугунных изгородей, бочек, ящиков, кабельных барабанов, дров, мешков с песком и домашнего скарба выросла на Таганской площади, у Яузских ворот, Краснохолмского моста и Рогожской заставы.
С железнодорожных мостов на улицу сбросили несколько товарных вагонов. Доски лопнули от страшной силы удара, с ужасающим грохотом разлетевшись веером, и сквозь трухлявые клубы пыли прошли, как ростки новых побегов, бравые гужонцы с лопатами и ломами – подкрепление.
«Мы старый мир разрушим», – пел Макар, когда выковыривал ломом булыжник из мостовой.
Казалось, разрушь он эти убогие домишки, где выбитые окна заделаны тряпьем и бумагой – и в любой щели ютится по два-три семейства, смети с лица земли сточные канавы да выгребные ямы, и вся чайная пыль и свинцовый дым выветрятся из его молодого, но уставшего тела. А то, что слоняется и бранится, пьет, курит, ссорится, дерется и сквернословит, приобретет небывалые формы обличья совсем других людей, где каждый будет сиять, подобно светильнику в ночи.
Именно он, Макар Стожаров, должен переустроить мир и по этой причине сбросить свою пегую клочковатую шкуру, словно весенний волк, и мир станет свежим, молодым и красивым, как он сам.
Когда баррикады окружили завод Гужона и Курские железнодорожные мастерские, превратив район в неприступную крепость, Макар в лихо заломленной бадейке влез на вершину баррикады, возвел руки к московскому сизому утреннему небу и заорал:
– Ну что? Где околоточные, городовые, мать вашу, давай к нам!
– Пусть только сунутся, мы им пропишем ижицу, – сказал Плешаков, карманы его пальто оттопыривали маузер и увесистый запас патронов, а под крыльцом у трактира, где выступал знаменитый в округе торбанист Говорков (он играл на торбане, плясал с ним и пел, и еще там играла машина из «Жизни за царя» и «Ветерок» из «Аскольдовой могилы»), был припрятан Плешаковым мешок с бомбами, это придавало уверенности в скорой победе.
Начальники боевых дружин: от Гужона – Авдеев, от Губкина – Кузнецова – Ильин-Милюков и вся их районная рать, крепко сжимая в ладонях «бульдоги», смит-вессоны, парабеллумы, винчестеры, маузеры, кто пику, кто рукоять сабли, засели по чердакам и дворам, один мой безудержный дед возвышался, как шиш на пригорке, метателю грома главой и очами подобный, готовый к пальбе, канонаде…
Но город тихо лежал у его ног, стылые слепые дома, черные окна, ни солдат, ни драгун, ни казаков, за версту никого не видать, не слыхать, даже лай собаки.
Разведка донесла, что полиция спряталась и участки стоят пустые.
– Мы вломились туда, – Макарка рассказывал Стеше, а она записывала, записывала, – ломали там шашки городовых, рвали и жгли бумаги…
Воспользовавшись разлитой в утреннем воздухе звенящей тишиной, организаторы района Хренов от «Жукова» и Мандельштам (Одиссей) провозгласили Рогожско-Симоновскую республику, которую они давно прозревали в тумане будущего, и тут же вынесли резолюцию о прекращении платежа за квартиры и выдаче продуктов рабочим в кредит. А когда хозяин мясной лавки (мясники были хорошими кулачными бойцами) отказался выполнять постановление новой власти, к нему в лавку явился товарищ Авдеев, известный под кличкой Мишка Стессель, и как бабахнет из револьвера в потолок, чем и окоротил смутьяна.
Десять дней продержалась свободная Рогожско-Симоновская республика, фактически рай на земле! Осталось только взойти и зазеленеть над снегами Древу Жизни, о котором грезил Стожаров. И под этим страстно искомым Древом забьет источник любви, сострадания и безграничной радости, не знающей горя и печали…
Меж тем за рекой вскипала битва, грохотали пушки, трещали пулеметы. Небо над Москвой горело от пожаров. Над Пресней клубились черные тучи дыма. На Тверской и на Страстной площади, у Старых Триумфальных ворот, на Кудринской площади и на Арбате шли бои с казаками и драгунами. Дрались отчаянно. А мороз, все обледенело. Из Петербурга по Николаевской железной дороге с карательной экспедицией прибыли две тысячи солдат Семеновского полка, конно-гренадерский полк, часть гвардейской артиллерии, Ладожский полк и железнодорожный батальон.
Революционеры бросали бомбы и отстреливались из окон зданий, охваченных огнем.
– А я что, рыжий? – бормотал Макар, пробираясь переулками к центру. – Прозябать на обочине революции? Вафли сушить?!
В городе суматоха, войска палили вслепую «по площадям», учиняли побоище на большой дороге, направо и налево косили людей, часть сдавшихся бунтовщиков была зарублена уланами, все выжжено, опустошено, а наш Макар, как лосось на нерест, рвался против течения на помощь Пресне.
Около баррикад шевелились неясные силуэты, озаряемые факелами, – добровольная милиция, организованная генерал-губернатором Дубасовым, в народе именуемая «черносотенною», разбирала баррикады.
По заледенелым пустынным улицам шли солдаты, стреляя без разбору по всему, что высовывалось из окон или из-за баррикад. Чтобы не замерзнуть и для куража принимали дармовой водки на грудь.
Как наш Макар ни нарезал винты по проходным дворам и подворотням, въехал с разбегу в угарного фельдфебеля.
– Ни с места, мерзавцы! – тот заорал, уперши дуло нагана в грудь Стожарова. – Кто побежит, получит пулю в затылок!
Трещала ружейная пальба, в воздухе что-то свистело, что-то щелкало. Макар шмыгнул в ворота большого каменного дома с заколоченной наглухо булочной и заметался, пытаясь проскользнуть в какую-нибудь щель.
Во двор уже входили семеновцы. Его схватили, обыскали, нашли в голенище браунинг. Безликий солдат ткнул штыком в живот Макара, как в мешок на плацу. Упал на ледяную землю Стожаров, ударился затылком о камень, затих.
Воители ушли, волоча за собой пулемет, весело матюгаясь: несколько дней им еще бродить по чужому городу, отлавливать бунтовщиков, давать им копоти.
К утру канонада прекратилась, лишь изредка патрули, объезжая улицы, постреливали холостыми залпами, пугали народ.
В мутном предутреннем свете Макар открыл глаза и увидел над собой круглое лицо Ленина, оно висело над городом, как розовое солнце.
– Вставай, поднимайся, товарищ Стожаров, – услышал он голос Ильича в недрах своей черепной коробки. – Дела наши говенные, но мы еще увидим небо в алмазах.
Макар весь был как кусок льда, ноги его не слушались, голова болела, на животе горела рана. Он сунул руку за пазуху тужурки и вытащил из кармана пробитый насквозь портсигар.
Вот он лежит на дне сундука среди других дорогих Макару Стожарову памятных вещей: стопки удостоверений и мандатов с совещательным голосом, пропусков в Кремль, свидетельств Челябинской и Таганрогской, Мелитопольской и прочих Чрезвычайных Комиссий по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлением на право ношения огнестрельного оружия – револьвера системы парабеллум за номером «2929» – 1920, 1921, 1922 годов (револьвер вместе с шашкой Стеша успела сдать в Музей революции как раз перед самым его упразднением), германского трофейного бинокля «Busch», красно-синего граненого карандаша, подаренного Бухариным, блокнотов и дневников, куда он скрупулезно заносил события своей мятежной биографии.
Портсигар, сохранивший его молодую жизнь в те страшные декабрьские дни, когда мела без устали ледяная поземка, сметая его товарищей с лица России как красную пыль, увлекая его самого то в Сибирь на каторгу, то на западный фронт, как костяную пыль, как человеческий сор в избранном сгустке вещества, который называется земным миром, – был ему дорог больше всего.
«Погружаясь в записки Макара Макаровича, – пишет в предисловии Стеша, – автор обнаруживает, что речь идет о новом роде дневника, не документальном и бесстрастно фиксирующем каждый шаг и вздох, но художественно осмысленном, творческом воссоздании реальных событий и действительности тех лет. Умственным взором он постоянно возвращается к одним и тем же биографическим фактам и порой трактует их по-разному. И это неудивительно, поскольку…»
Далее следуют рассуждения, включающие пространные цитаты о том, что уникальные особенности представлены там и сям в неописуемом множестве, достаточно быть готовым к наплыву видимостей. Но взгляды, жесты и позы, придающие непрерывность реальности нашим грезам, не переставая взаимопроникают друг в друга, служа неоспоримой загадке существования.
Заканчивается страница словами романса, который она записала впопыхах, простым карандашом, услышав по радио на кухне:
А на обороте:
Баклажан тушить
в масле подс.
мин. 15
+ петрушка, чеснок,
сметана или майонез.
Кабачок нарез.
+ перчик (1), помид.
лук (обжарить)
+ помид.
+ кубики кабачка.
Все это сплавлено в единую текстуру. И завершается финальным аккордом:
– Знаешь, какая девичья фамилия была у моей Маруси? – спрашивал меня Ботик. –
От нее пахло лимоном и ванилью, в кондитерской на Задуновской у нас продавалось такое лимонное печенье. Стоило ей отойти от меня хоть на шаг, я всюду искал этот запах, нюх у меня обострился, а зрение стало сферическим, похоже, я возвращался в мир животных и дальше – по какому-то сияющему туннелю катился к началу мира, к божественной сердцевине нашего с ней существа.
Мы изнемогали от любви. В теле у меня гудело электричество, ты, наверно, знаешь это чувство, когда электрические токи движутся в твоих венах, подобно крови. Филя говорил, я в темноте светился зеленым светом, как гнилой пень. От меня током било. Я мог бы летать и сквозь стены проходить. А сам ночи напролет, идиот, простаивал под ее окнами. Она тоже не ложилась, маячила до рассвета у темного окна, хотя оба мы валились с ног от усталости.
– Ты моя первая и последняя любовь, – я говорил ей, – любовь до гроба.
– Хорошо, – она отвечала голосом, от которого у меня дрожь пробегала по телу и волосы ерошились на голове.
Я качался как маятник между отчаянием и надеждой, непреодолимым соблазном и диким трепетом перед Небесной Марусей. Я не торопил ее, ждал, когда она окончит гимназию. Стоял у двери женской витебской гимназии и ждал – в прямом смысле, как часовой «с ружьем».
Филя мне говорил:
– Борька, надо тебе чем-нибудь заняться! Хватит ночами жечь керосин. Я буду учить тебя лепить глиняные миски, – и поставил меня перед гончарным кругом.
А теперь представь: крутится гончарный круг, у отца выходят обыкновенные горшки, а под моей рукой рождаются кувшины несусветной красоты в виде торса женщины, причем вот именно моей Маруси. Ее талия, грудь, бедра, плечи и живот, ее округлые теплые мягкие ягодицы, мои руки обвивали ее стан, сплетались с ее руками, сливались в нестерпимом блаженстве, и если к этому сосуду, к его полураскрывшемуся розовому горлу приложишь ухо – там слышались бормотанье, шепоты и стоны, словно из раковины морской.
Ой, Филя ругал меня, бил даже, пытался опустить на грешную землю.
Только тогда притих, когда у него в один миг раскупили мои кувшины и стали еще просить.
Но мать, Ларочка, покойница, никак не желала смириться с тем, что ее дорогое опекаемое дитя гибнет от любви и страсть ему затмевает разум. На меня штаны не налезали, а натянешь с грехом пополам – они трещали и расползались по швам.
Дора Блюмкина по просьбе Ларочки сшила для меня просторную рубаху до колен, так все только еще больше обращали внимание. Идешь, а впереди палка, как будто скачешь на деревянном коне.
Все ей говорили:
– Да ты жени его!
– Так он несовершеннолетний!
– Тогда отведи его к проститутке, Эльке-распутнице, раз ему так приспичило.
– Или к Маггиду, – сказал благочестивый Эзра – хламовщик, он всегда всех поражал своим здравым суждением. – Маггид приведет его в чувство с помощью особых таинств и заклинаний. Не к эскулапу же его вести, в конце концов! Впрочем, – сказал он Ларочке, – я имею некоторое медицинское образование – я был массажистом в женской бане.
– Так это как раз то, что нужно! – обрадовалась Лара.
– Что ж, в таком случае я тебе дам драгоценный совет, – задумчиво проговорил Эзра. – Мой дедушка был старый еврей. Когда он умирал, он сказал: «Я тебе открою секрет ото всех болезней, в том числе от любви, и ты проживешь долго и умрешь здоровым: «три капли воды на стакан водки, и тщательно размешать!» Это были его последние слова, – печально закончил Эзра.
– Царствие небесное, – перекрестилась Ларочка. – Пусть покоится с миром.
И безнадежно покосилась на мои оттопыренные штаны.
Стожарова арестовали за Калитниковским кладбищем, где на вольном воздухе под сенью громадной старой черемухи собрались члены Московской организации РСДРП Рогожского района.
Лягушки квакают, раздувают пузыри щек, по лугу бродит лошадь, щиплет весеннюю траву, на дне оврага журчит ручей. В ожидании докладчика он прилег под черемухой, и ее неохватный шершавый ствол представился ему осью мира на окраине Вселенной. Макару почудилось, что корнями и кроной она обнимает весь мир, а вершиной упирается в небеса, и по этому дереву можно проникнуть в иные пределы.
Листьев не было на ней, вся в кипени цветов! Черемуховый аромат ему так задурманил голову, что в мечтах своих он уподобился герою, победившему змея из преисподней. Вдруг начался какой-то переполох, Макар почуял опасность, но и тут не выпал из сновиденья, а просто забрался, опять же в грезах, на вершину чудесного дерева, откуда его подхватил и унес орел!
Дальше он ничего не помнил, очухался в каталажке.
С той поры до самых последних дней Макар на дух не переносил запаха черемухи. И одному ему данной волей исключил ее из списка в кандидаты на звание Мирового Дерева. «Дуб, сосна, кипарис, ясень, эвкалипт, сейшельская пальма – пожалуйста, – говорил Стожаров. – Только не черемуха!»
О неразрешенном сборище в овраге 11 мая 1909 года Охранное отделение было заранее осведомлено, означенного числа чины полиции установили наблюдение и теплым вечерком в сыроватой ложбине, поросшей мать-и-мачехой и островками синих подснежников, под зазвонистые трели соловьев изобличили сходку из шестнадцати заговорщиков.
– Четвертого мая 1909 года у Стожарова был произведен обыск, при котором, – блеклым голосом бесцветным монотонно докладывал на суде товарищ прокурора Судебной палаты И.К.Меркулов, – в занимаемой им комнате обнаружены преступные прокламации, газета и брошюры социал-демократического направления. На возникшем по сему поводу формальном дознании при производстве осмотра указанных предметов было установлено, что в числе отобранного при обыске у Стожарова оказалось следующее…
Меркулов съел свору собак по части обвинительных актов, да и с артикуляцией у него паршиво, поэтому судьи, присяжные и публика сидели со скучающими минами, защитник подпер ладонью курчавую голову, кажется, собрался вздремнуть. Прокурор Дулетов тоже витал в облаках, едва прислушиваясь к Меркулову, а тот бухтит под нос, будто ручеек журчит.
– …Шестьдесят шесть экземпляров отпечатанного в типографии Московского комитета социал-демократической рабочей партии воззвания, – ровно, тускло, безучастно докладывал товарищ прокурора, – …начинающегося словами: «Товарищи! – Внезапно голос его окреп. – Двадцать лет прошло с того времени, как пролетариат на международном съезде в Париже установил свой мировой праздник, Первое мая…» – Меркулов выпрямился, в его фигуре, сжатых губах, сиплом тембре появилась не свойственная ему твердость, даже несгибаемость, – …оканчивающегося вот какими возгласами: «Да здравствует международная социал-демократия! – с огоньком, едри его в качель, великолепно артикулируя, воскликнул Меркулов. – Долой империализм! Долой самодержавие…»
Он весь съежился и немного постоял, раскрыв рот, выпучив глаза, пытаясь вернуться к привычному для него казенному ощущению.
– Что с вами, Игнатий Константинович? – как можно мягче спросил прокурор Дулетов, хотя, будь его воля, он дал бы Меркулову хорошего пинка.
– Сам не знаю, – откликнулся товарищ прокурора и с потерянным видом оглядел зал. Взгляд его упал на подсудимого Макара Стожарова – тот сидел на скамье, понурив голову, но глаза из-подо лба, как буравчики, сверлили Меркулова, а в образовавшиеся дырочки будто залетали горячие огоньки, вжжих, вжжих! И потрескивали, словно сосновые полешки.
Товарищ прокурора нахохлился, крепкой ладонью короткопалой отмахнулся от огоньков и продолжил, виновато поглядывая из-за бумаг на прокурора, как можно более буднично:
– В этом воззвании, конфискованном у крестьянина Владимирской губернии, Переяславского уезда, Федорцевской волости, деревни Федорцева, Макара Макарова Стожарова говорится, что в текущем году с величайшей силой прокатится клич, в котором пролетариат выразит свою борьбу против классового господства капиталистов, стремления к такому строю… – голос его взвихрился, налился соками и завибрировал, – где не будет больше господства и подчинения! Ибо все, кто нуждается в кровле и хлебе насущном, получат в изобилии прямо из источника космического существования, – он испуганно глянул на присяжных, те окаменели, – …но только в том случае, – коллапсировал помощник прокурора, – если мировая армия рабочих и крестьян осознает, что краткий период их собственной жизни – лишь только мгновенная вспышка бездонной жизни вселенной. А все великие эпохи и миры – лишь пузырьки, лопающиеся на ее поверхности.
Игнатия Константиновича бросило в жар, он скинул сюртук, заложил большие пальцы рук за вырезы жилета и вскричал:
– Но у российского пролетариата есть особенные основания отметить великий, я повторяю, ВЕЛИКИЙ ДЕНЬ ПЕРВОГО МАЯ (Пресвятая Богородица, – забормотал Меркулов, – спаси и помилуй, что я такое несу?) Поскольку варварство, – декларировал он с нарастающим торжеством и накалом, – которое создается новейшим капитализмом, соединяется у нас (я извиняюсь, конечно, – еле успел он ввернуть), – с истинно русским варварством!
Уж ни от кого не могло укрыться – ни от свидетелей, ни от судей, – что сердце Меркулова вспыхнуло жаждой свободы, стремлением уберечь народные массы от жестокого порабощения, чем товарищ прокурора, человек немолодой, с обвислыми седыми усами, весьма и весьма потертый калач, ужасно разогорчил всю Московскую судебную палату.
Меркулов и сам не мог взять в толк, что с ним такое творится. Он в панике слушал себя со стороны, попутно соображая, какие необратимые последствия может иметь для него это проклятое судебное разбирательство.
– Вспомним тех, – словно в чаду, разразился он новой вольнолюбивой тирадой, грузным туловищем устремившись вперед, – кто не пал духом в трудное время, кто в военных судах, судебных палатах и прочих застенках гордо принял вызов и не отрекся от пролетариата…
– Эк его пробрало! – чуть ли не присвистнул один из присяжных заседателей.
Зрители в зале суда зашумели, засмеялись.
– Во прокуроры чешут, как по писаному! – крикнул кто-то из рабочих от Фишера. Народу много набилось в зал – зрители стояли у двери и в проходе.
– Держись, Стожарыч, вам, рыжим, всегда во всем фортуна! – кричали знакомые Макару.
– Начальник-то – наш человек!..
Дарья Андреевна, мать Макара, в первом ряду, в платочке, молилась не умолкая Николаю Угоднику, Царице Небесной, Никите Столпнику, хотя ей было и невдомек – чем уж там всех смешил товарищ прокурора.
Дулетов недовольно постучал костяшками по столу, призывая к тишине и порядку.
– Игнатий Константинович, – сказал он. – К чему такая экзальтация?
Меркулов утер холодные капли со лба и прошептал:
– Ваше благородие, мне кажется, подсудимый меня гипнотизирует.
Оба они уставились на Макара, с виду злосчастного и бесталанного, но сам он почему-то сиял и лучился, как блин на сковородке.
– А вы не смотрите на него, – молвил после паузы прокурор. – Подсудимый, давайте посерьезней. Вас ожидает суровое наказание, и нечего тут, понимаете… проказничать.
Меркулов призвал на помощь все мужество свое, всю ненависть к ниспровергателям основ законоположения, но только еще пристальнее вперился в Макара, в его светло-голубые, шельмоватые глаза.
Неведомая сила распирала Игнатия Константиновича изнутри. Он пылко бросал в лицо присяжным заседателям цитаты из конфискованных брошюр, а заодно и другие какие-то странные вещи, которые всплывали в его сознании, словно глубоководные рыбы из маракотовых бездн, под свист и улюлюканье в зале.
В голове у Меркулова окончательно затуманилось, помрачилось. Шестое чувство подсказывало, мол, пора закругляться, да и господин прокурор уже щемил его и понукал. Вкатить рыжему черту окаянному статью сто вторую и припечатать пунктом первым, чтоб он сгорел за буграми!