— Но этот стиль противоречит его натуре, — упрямо настаивала Эва.
— А ты что, знаешь, какая у него натура?
— Тебя же я знаю, разве этого мало?
— Но я тоже не отвечаю всем требованиям, какие твое поколение предъявляет мне, — сказал я.
— Ну, это дело другое, — возразила Эва, окинув меня быстрым взглядом.
Она что, ревновала к Анне Маршалл? Возможно, сама того не сознавая.
Девушка на площадке была восхитительно беззаботна. Ну и хорошо, подумал я, отметив, что отношусь теперь к Анне Маршалл гораздо объективнее, чем раньше.
Вот она, разница в летах, ничего не поделаешь.
Быть может, Эва имела в виду, что Юсту, с грехом пополам танцующему с Анной, было бы с ней, Эвой, или ее сверстницами лучше. Возможно, сложись жизнь иначе. Но сложилась она именно так. Те двое вместе.
Манфред Юст и Анна Маршалл были необычной парой, но все скоро привыкли, что они вместе, да и что могло в этом не нравиться, хотя, уверен, относились к этому факту по-разному.
И вот кончилась эта любовь.
Как же Анна? Конечно, мы с Эвой ее поддержим.
Так мы решили в Гагре и нашли в этом утешение. Поддерживать, действовать и так преодолевать боль и печаль.
Звезды сверкали низко-низко, над самыми горами и морем.
В тот вечер, когда мы прочли извещение в газете, мы впервые, глядя на них, не испытали радости.
II
Приехали мы домой уже во второй половине дня, последнего дня августа, а вечером я отправился к Карлу Штребелову.
— Что случилось с Манфредом Юстом? — спросил я, поздоровавшись.
Карл пригласил меня сесть. А сам поднялся из-за письменного стола, выйдя при этом из освещенного круга. На столе я увидел лист бумаги — надо думать, его речь на открытие нового учебного года, которую он произнесет послезавтра. Мы сидели с ним в старомодных добротных креслах, с которыми, как ни настаивала на том его жена, он не желал расставаться. Ей хотелось приобрести новый гарнитур, стыдно ведь держать в доме такое старье, считала она. Но стыдиться ей было нечего, кресла были удобными и мягкими.
— Так ты уже слышал об этом? — удивился Карл.
— Мы прочли в газете, еще в Гагре.
— А, — сказал он, — да, конечно, вполне возможно.
— От чего он скончался? — спросил я нетерпеливо.
— Избыточная доза лекарства, — сухо ответил Карл Штребелов.
Я подумал, что ослышался.
— Лекарства?
— Да, избыточная доза. Слишком много проглотил за один прием.
— Значит, он покончил жизнь самоубийством?
— Не так громко, — попросил Карл, — дети еще не спят. Юст не оставил прощального письма. Ни строчки, ни какого-либо объяснения, которое подтверждало бы это.
— А отчего он принял лекарство? Разве он был болен? Я всегда считал, что Манфред — здоровяк. Он же не болел. Нет, быть того не может.
— Да, он был болен.
— И все-таки почему он убил себя? — спросил я. — От меня, Карл, тебе незачем скрывать причину.
— Я ничего не могу сказать тебе другого. Ничего еще не ясно.
— А если бы он оставил письмо?
— Тогда все было бы известно, — ответил он с досадой.
— Но, Карл, проведено же расследование, иначе ведь нельзя.
— Разумеется, дело расследовали. И все-таки никаких доказательств самоубийства не имеется.
— Ошибка, стало быть? Несчастный случай?
— Да, так мы и предполагаем.
Я уставился на пеструю скатерть — какие-то на ней вытканы узоры — и покачал головой.
— Но почему ты думаешь, что это самоубийство? Кстати, и еще кое-кто так думает, — сказал Штребелов.
В его вопросе слышалась горечь, подтверждавшая в моих глазах тот факт, что и он думал о самоубийстве. Внезапно я понял: он же рад, что нет тому доказательств.
— Стало быть, — сказал я, с трудом сдерживая волнение, — нам можно успокоиться — трагический случай. Перейдем к очередным делам, до этого факта нам дела нет. Несчастный случай. Увы, еще часто бывает. Весьма огорчительно.
Штребелов, надеялся я, резко одернет меня. Но он сказал только:
— Да, так я сохраню добрую память о моем коллеге Манфреде Юсте. Все мы сохраним ее. Нам не придется стыдиться, что учитель нашей школы таким образом признал свою несостоятельность. Прояви он подобного рода несостоятельность, ему не было бы никакого оправдания.
— Тем самым, стало быть, мы с этим делом покончили, — со злостью сказал я.
— Да, в главном вопросе — с этим делом покончено. Покончено.
— Но я не успокоюсь. Нет, такое объяснение меня не успокаивает. Самоубийство не доказано, но и несчастный случай тоже не доказан. Юст же наш товарищ. Два года жил и работал с нами. Что мы о нем знали? Что его угнетало? Может, мы оставили его в тяжелую минуту? Может, он попал в отчаянное положение? Может, страдал от одиночества?
— Ты-то его хорошо знал, — жестко ответил Штребелов, — кто, как не ты, мог заметить первые признаки неблагополучия, если твои догадки верны. Ты был наставником, да еще образцовым. Во всяком случае, так выглядело со стороны. Чего же ты хочешь? Задним числом займешься самобичеванием? Дешевый прием. Для меня обязательна принятая версия. Для всех в нашей школе она обязательна.
Да, удар сильный, но я не сдавался.
— Ты не вдумался глубоко в суть происшедшего, — сказал я. — О худшем варианте ты не желал думать.
— Так-то ты меня знаешь, — с горечью ответил Карл. — Я думал о нем, все взвешивал. Ночи напролет не находил покоя. Теперь принята определенная версия, о которой я тебе сказал. К счастью, и это я хочу подчеркнуть, все объясняется именно так.
Мы помолчали. Я бы охотно глотнул сейчас чего-нибудь, шнапса или водки.
— Тебя я понимаю, — сказал Карл, — я уже почти месяц мучаюсь. Для тебя же извещение в газете было громом среди ясного неба. И никаких объяснений. А теперь ты их получил, но таких объяснений ты не ждал. Похоронили его в Берлине. Так хотел его отец.
И этому ты тоже рад, подумал я. Здесь, в Л., нет его могилы. Ничто не будет напоминать нам о Манфреде Юсте. Мало кто его знал, да и те скоро о нем забудут, все смягчится временем, все отдалится. Жизнь продолжается. И нет больше с нами пестрой пичуги.
Возможно, я несправедлив к Карлу. Но в голове у меня все перемешалось, мне даже казалось, что я заболеваю.
Карл хотел дать мне свою речь, в которой, разумеется, говорилось и о смерти Юста. Скорее всего, он хотел, чтобы я прочел ее, обратив внимание на абзац о Юсте. Но я сказал, что сейчас не сумею определить свое мнение, ему это должно быть понятно. Он ничего не ответил, но не проводил меня до садовой калитки, как обычно. Да мне и не нужно было. Может, он только потому не пошел со мной, что уличный фонарь потух. Помню, Карл как-то жаловался на «куриную слепоту». Однако не так уж было темно в тот вечер, всходила полная луна, а небо едва-едва затянула легкая дымка.
Я не пошел сразу домой, не в силах был. Мне хотелось привести в порядок чувства и мысли.
Юст покончил с собой. Самое простое объяснение его внезапной смерти. Но отчего же, отчего?
А если это все-таки несчастный случай? Каких только удивительных случайностей не бывает в жизни, счастливых, и что говорить, несчастливых совпадений. Каких только историй не наслушаешься… Неужели и правда не осталось прощального письма?
Тут у меня вспыхнуло подозрение, я даже резко замедлил шаг, дышать стало тяжело, словно мне не хватало воздуха. Мысленно я представил себе Штребелова — вот он сидит в кресле, непоколебимо решив придерживаться версии, что это, к счастью, был несчастный случай. К счастью! Да разве не чудовищно произносить эти слова в связи со смертью Юста?
Все помыслы Карла Штребелова направлены на то, чтобы репутация школы и ее учителей не была запятнана. Ни единым пятнышком. Прощальное письмо Юста все изменило бы. Это была бы правда, а не удобное, к счастью, объяснение происшедшего. Но зачем что-то менять? — могут меня спросить. Кому от этого польза? Юст умер. Тут ничего не изменить. Зачем было ему отягощать совесть живущих своим решением, отвечать за которое он больше не может и не должен? Другие должны теперь держать ответ. Карл Штребелов, я, Анна Маршалл. Та женщина в П. с детьми, которую он оставил, или она его оставила, кто в этом разберется.
Если именно по этим причинам нет письма, если его сожгли в пепельнице?
Но это было бы поистине черным делом.
Я вновь вызвал в памяти Карла Штребелова, еще раз напряженно вслушивался в его ответы, его аргументы.
Нет, Карл не тот человек, кто уничтожил бы письмо, последнее живое слово ушедшего из жизни, чтобы отделаться от возникающих затруднений. До чего же я себя взвинтил! Подобные действия начисто противоречат принципам Карла Штребелова.
Нет никакого письма Юста к Штребелову, к коллективу школы, ко мне. Да, и ко мне нет ни единой строчки.
Я пошел медленнее. Несчастный случай, цепь неблагоприятных обстоятельств, как считают, а потому не может и быть никакого прощания, даже со мной, хоть я полагал, что Юст мой друг. Стало быть, я не обманулся и могу не сомневаться в его дружбе.
Стало быть, я становлюсь на позиции Карла Штребелова, и мне представляется, что трагическая случайность, приведшая к смерти Юста, прекрасно все объясняет, позволяет мне грустить и бессильно досадовать на тот факт, что человека и до сей поры еще постигают несчастные случаи и катастрофы.
Ну что ж, Кеене, отправляйся домой, расскажи все именно так, а не иначе Эве, уверенно настаивай на том, что речь идет о трагическом стечении обстоятельств, не дай зародиться сомнениям ни у Эвы, ни у твоих коллег, тем более у твоих учеников, у которых тоже возникнут вопросы.
Я уговаривал себя всю дорогу и подошел уже к самому дому. Но внезапно мое смятение улеглось, я успокоился, понял, что не годится так распускаться. С подобными мыслями я ни себе, ни другим не смогу смотреть в глаза.
Мне хотелось, чтобы у нас в памяти остался четкий образ Манфреда Юста, и воспоминания о нем, наверняка весьма противоречивые, не должны омрачаться фальшью. Версией, хоть и удобной, я довольствоваться не имею права.
Значит, верно то чувство, которое час назад пробудилось у меня, когда я сидел в кресле напротив Карла Штребелова?
Я усомнился в его версии. Речь идет не о частностях, речь идет о принципиальном вопросе — что есть жизнь и как относится к ней человек. Наша позиция, наши взгляды — вот что мы обсуждали, и не вообще, не теоретически, а вполне конкретно, в связи со смертью Юста.
Самое дорогое у человека — это жизнь…
Эти слова были программными, они выражали нашу точку зрения. Их мы понимали… Кто это — мы?
Мне нужно разузнать до тонкости, как могло случиться, что наш Манфред Юст добровольно лишил себя жизни. Я не стану уточнять обстоятельства дела, будто я прокурор, в этом плане все было сделано, что сделать надлежало. Самоубийство однозначно не доказано, но и вторая версия тоже.
Таковы были обстоятельства.
К другим вопросам, однако, было нелегко подступиться, они ускользали от конкретных определений. Эти вопросы были тысячекратно связаны с нашей моралью, нашими идеалами, нашей работой, нашей любовью и нашей ненавистью. Нашими возможностями и нашими пределами.
Войдя в гостиную, я застал Эву на коленях у чемодана, который она распаковывала. Она тут же подняла на меня глаза, ее загорелое лицо показалось мне бледным. Возможно, в том виноват был свет, она ведь включила люстру.
— Так что с Манфредом?
— Юст покончил с собой.
Но я же не хотел ошарашивать Эву! Скрывать не хотел, но и ошарашивать не хотел.
Эва поднялась, глянула на меня пристально и сказала нечто меня поразившее:
— Я подозревала это. Поверь мне, еще в Гагре я об этом подумала, сразу, когда ты передал мне газету. Подозрение не оставляло меня и позже. Я пыталась подавить его, хотела взглянуть на дело трезво. И вот — все оказалось именно так.
Она села в кресло, закрыла лицо руками.
Я же, поглядев на нее, подумал: опять ты витал где-то и ничего не заподозрил. Ни малейшей мысли о том не мелькнуло у тебя в голове. А вот Эва заподозрила.
Теперь я наконец достал водку, которая нужна была мне еще у Штребелова, бутылка «Московской» лежала в чемодане. Откупоривая ее, я обломал ногти, так дрожали у меня пальцы.
— Откуда у тебя это подозрение? — спросил я.
— Знаешь, я тоже выпью рюмку, Герберт, — сказала Эва, поправляя волосы.
Ни намека на слезы. Их-то я ждал. Но их в эту минуту не было. Возможно, они уже были. В Гагре, когда она лежала рядом со мной. Возможно, я уже спал, а она лежала рядом и оплакивала Манфреда Юста. Ее горе вдруг показалось мне обидным. Почему она так горюет? Я — да, у меня есть право на Юста. Нас с Юстом тесно связывали пусть даже весьма противоречивые, но дружеские отношения. Но Эва? Между ними ничего не было. Она это не раз подчеркивала. А если тем не менее что-то было?
Я достал две рюмки и наполнил их до краев. Эва не возражала. Обычно она против того, чтобы я наполнял рюмку до краев. Дурная, мол, привычка. Верно, дурная, она вела свое начало от тех времен, когда нужно было, если уж выпадал случай выпить, побыстрей наполнить рюмку, чтобы не остаться с носом.
Правда, тогда мы глотали какую-нибудь дешевую сивуху, а не чистую, отменную «Московскую».
Я уселся в другом кресле и единым духом осушил рюмку. Эва пила медленно.
— Откуда у тебя это подозрение? — переспросил я раздраженно. — Ведь никаких оснований для него не было. Никаких, понимаешь? У меня никаких.
Я еще раз наполнил свою рюмку. Приятного тепла в желудке я уже не ощущал. А мне хотелось ощутить его любой ценой. Эва отодвинула рюмку.
— Не знаю, почему я заподозрила это. Право же, не знаю. Основания? Нет, их у меня не было. Но подозрение было.
— Все вздор, — резко сказал я. — Если у тебя не было оснований, откуда же явилось подозрение? Может, сова прокричала в Гагре? Так наша комната выходила на море. Даже чайки у нас не показывались. Разве что кузнечики. Но они не предвещают смерть, как известно мне еще от бабушки. Это должна сова прокричать.