Хорошо, что период нерешительности и колебаний благодаря Эве, да, именно благодаря ей, вскоре кончился. Такое состояние долго выдержать трудно, оно может причинить человеку вред.
Карл Штребелов, открыв заседание педсовета, объявил, что прочтет заявление по поводу происшествия в восьмом классе «Б», полученное от гражданина нашего города, отца троих детей, которые учатся в нашей школе, Роберта Фолькмана.
Еще до начала заседания в кабинете царила непривычная тишина. После выступления Штребелова все взгляды обратились на Юста, а тот сидел на своем обычном месте спокойный и невозмутимый, как и в полдень на большой перемене.
По голосу Карла Штребелова было заметно, что он взволнован. Он говорил с какой-то особенной настойчивостью, выделял интонацией отдельные слова, будто учил школьников произношению по слогам. Нельзя не признать, это производило порой комическое впечатление. Письмо Роберта Фолькмана он, однако, прочел невозмутимо, но изложенные факты вновь задели его за живое, их он собирался обсудить в самой резкой форме. К этому он был готов, наверняка много раз перечитал письмо-заявление, подчеркнул главное и сделал пометки на полях.
Письмо я уже читал и потому наблюдал за коллегами. Поначалу трудно было распознать их реакцию, они слушали, мысленно дополняли услышанное, кое-кто, может, вспоминал Марка Хюбнера, которого почти все знали, как и его отца, инженера, начальника цеха Герхарда Хюбнера.
Я полагал, что теперь Карл Штребелов спросит нас, как он всегда поступал, и это мне нравилось.
Но сегодня он нарушил свое правило. Он сразу высказал свое мнение, даже Юсту не дал слова. То ли он был так раздражен, что не мог сдержать себя, то ли не доверял нашей настроенности и хотел предупредить оправдание Юста, кто бы его ни выразил.
Штребелов довольно часто поглядывал на меня, значит, я не ошибся, считая, что он и от меня ждет выступления в защиту Юста и, пожалуй, опасается этого выступления.
— Должен признать, — сказал Штребелов, — что поступок коллеги Юста — явление в нашей школе исключительное. Он за спиной учительского коллектива и дирекции прибегает к воспитательному методу, в высшей степени спорному. Хочется спросить коллегу Юста: к чему это приведет? Сегодня это уже привело к тому, что мы занимаемся сей в высшей степени неприятной историей, это уже привело к тому, что безответственные действия учителя стали предметом обсуждения общественности, ибо я не думаю, что господин Фолькман будет молчать в кругу своих коллег или где бы то ни было, когда речь зайдет о школе и проблемах воспитания. И он будет прав, он имеет на то право. У нашей школы, можно смело сказать, в течение многих десятилетий было доброе имя. Таков наш принцип. Таким он был, таков он есть, таким он и останется. Коллега Юст, нарушив наш порядок, повредил хорошей репутации школы. Мы обязаны сделать из всего этого необходимые выводы.
Сидящие за столом беспокойно задвигались. Это уж чересчур. Такого резкого выступления нам еще не приходилось слышать.
Меня огорчило, что Штребелова, видимо, не волновало ничего, кроме репутации его школы. Ни слова не сказал он о Марке Хюбнере, об учениках восьмого класса, о проблемах, связанных с выпивками ребят, проблемах не столь уж новых и для нас.
На танцевальном вечере в десятом классе, совсем недавно, мы обнаружили тайком принесенные бутылки со спиртным, довольно крепким. Мы, правда, вовремя приняли меры, и вечер кончился благополучно. Тогда же договорились, что будем строже наблюдать за ребятами во время школьных вечеров, но главное, примем меры, чтобы исключить подобные происшествия в школе.
Конечно же, я не против того, чтобы раз и навсегда решить, что предпринимать в школе в том или ином случае, существует же школьный порядок. И сказал тогда, что прежде всего следует проанализировать причины тех или иных проступков, дабы оказывать действенное влияние на учеников, но заседание кончалось, меня выслушали, а времени подробно обсудить мои соображения уже не оставалось.
Теперь, на внеочередном педсовете, мы опять коснулись больного вопроса. Я уже готов был дать волю чувствам и знаю, я сумел бы повлиять на собравшихся — настолько-то я в состоянии оценить свои возможности. Удержал меня от этого Юст. С явной скукой глядел он куда-то перед собой, удобно откинувшись на стуле. Казалось, эта история его вообще не касается, а тяжкие обвинения Штребелова относятся к кому-то другому, только не к нему, учителю Манфреду Юсту.
Это отрезвило меня, я вспомнил наш короткий разговор на большой перемене. Он что, обороняется таким манером? Показывает свое к нам отношение?
Карл Штребелов дал слово Юсту и добавил, что рекомендовал Юсту представить свое объяснение в письменном виде, такое объяснение лишь помогло бы нам до конца разобраться в этой истории. Но его предложение, сказал Штребелов, было отвергнуто.
Манфред Юст поднялся, положил ладони на стол, словно показывая, что ему не нужны ни записи, ни тезисы для памяти, и сказал:
— Что до внешней стороны дела, то все было именно так, как изобразил в своем письме господин Фолькман. Его дочь Моника рассказала ему все верно, пожалуй, лишь в одном преувеличила, в степени опьянения Марка Хюбнера. Он не напился до бесчувствия, он только слегка опьянел. И неудивительно, парень, не привыкший к алкоголю, выпил почти целую баклажку водки. Да, мы все испугались, слишком неожиданно это случилось. Мы были неподалеку от моего дома, и я решил, что ребята зайдут ко мне, а Марк там вздремнет. В данной ситуации так поступить было самое разумное. С Марка хмель слетел очень быстро, хотя, конечно, чувствовал он себя прескверно. Я поговорил с ним с глазу на глаз, обстоятельно и пришел к выводу, что покончить с этим инцидентом следует именно так, как сообщил вам в письме господин Фолькман. Право на такое решение педагог должен иметь.
Говорил он спокойно и четко. И не выказал ни малейшей почтительности к тяжким обвинениям Карла Штребелова.
Объяснение Юста произвело, по-видимому, на собравшихся различное впечатление.
Не стану скрывать, мне его объяснение понравилось, но в тоне его, хотя к нему я был подготовлен, звучали, на мой взгляд, непримиримость, едва ли не заносчивость. И это меня задевало.
Штребелов поднялся, подошел к окну. В этом было что-то необычное, ни разу при мне не покидал Карл во время заседания своего места. Похоже, ему надо было собраться с силами, заставить себя успокоиться. В кабинете воцарилась тягостная тишина. Она ощущалась почти физически.
Теперь следовало выступить мне, следовало найти слова, которые разрядили бы обстановку. Но у меня не было на это сил, я сидел как парализованный и ждал концовки, которую уже предвидел. Члены педсовета словно отошли на второй план, вся сцена разыгрывалась между Штребеловом и Юстом, а виноват в происходящем был только директор.
Штребелов вновь занял свое место.
— И это все?
— Я полагаю, что все.
— Я полагаю иначе, — заметил, явно волнуясь, Штребелов. — Вы, стало быть, считаете свое решение, коллега Юст, верным и вполне законным?
— Что значит «верным»? Я уже сказал, что разговаривал с Хюбнером довольно долго и подробно, после чего принял такое решение. Для этого имелись веские основания.
— Невероятно. Где мы находимся? Как вы разговариваете! Я требую, чтобы вы внесли полную ясность в этот вопрос.
— Я тоже могу спросить — где мы? — ответил Юст. — К подобному тону я не привык. Я внес полную ясность в этот вопрос.
Штребелов кинул взгляд на листок-письмо Фолькмана, словно ожидал от него помощи.
— О чем говорили вы с Хюбнером с глазу на глаз? Почему он вообще пил водку? — едва слышно спросил Штребелов.
— Нечто вроде приступа депрессии. Я с трудом выудил из него несколько слов о причинах его поступка. И обещал Марку, что никому ничего не скажу. Доверие за доверие. Вы понимаете, такое обещание я обязан сдержать. Я готов когда-нибудь впоследствии, когда будет удобный случай, дать более подробные объяснения. Я уверен, все сидящие здесь, за столом, в подобном случае поступили бы точно так же.
Собственно говоря, педсовет закончился конкретным разъяснением Манфреда Юста, в чьей искренности никто не сомневался. А если кто и сомневался, так в эту минуту не сумел бы свое сомнение высказать. Мы получили разъяснение не совсем обычное, с этим я согласен, но вполне приемлемое.
Педсовет заседал еще около часа, поднимались разные вопросы, отдаленно, правда, связанные с обсуждаемой проблемой, но ничего не меняющие в исходе заседания.
Было ясно — поспешно созванный педсовет никому не нужен. Я жалел Карла Штребелова, который тщетно пытался обрести уверенность. Он все снова и снова заводил разговор о заявлении, об ответе на письмо, который, согласно закону, должен быть послан в кратчайший срок.
— Может мне кто-нибудь сказать, что я должен написать Фолькману? — спросил он.
Юст объявил, что готов помочь ему при составлении ответа. Штребелов резко отклонил его предложение, вызвав у всех недоумение.
Да, у Юста со Штребеловом все пошло наперекосяк, отношения были испорчены, и даже надежды не брезжило, что они когда-либо улучшатся.
В обсуждении я участия не принимал, что, думается мне, все заметили.
Я не в состоянии был выступить. Разве не пытался я удержать Штребелова от поспешного решения — созвать внеочередной педсовет? И ничего не добился.
Но главное, я молчал, чувствуя несвойственную мне нерешительность, от которой не мог избавиться. Знаю наверняка одно: формальный обмен мнениями, когда вопрос уже заранее решен, вызывает у меня резкое недовольство. Но я же мог вмешаться, у меня была возможность придать разговору верное направление. А я молчал, хоть и заметил испытующий взгляд Юста и растерянный — Карла Штребелова.
Как только педсовет кончился, я поторопился покинуть школу.
Через два дня мне нужно было уладить с профорганизацией завода вопрос, касавшийся работы учащихся во время каникул. Возвращаясь из завкома, я зашел в цех, где мастером был Фолькман. Здесь я чувствовал себя как дома, я тут работал и вместе с заводом пережил все этапы восстановления.
Никогда не забыть, как мы лопатами и кирками разгребали горы развалин на месте взорванных цехов бывшего военного завода. А потом, в пятидесятых годах, когда без конца меняли специализацию завода, все неудачи, от которых люди падали духом, через наших учеников отзывались и на нас, учителях. В промышленном городе все зависит от основного предприятия, оно накладывает отпечаток на все сферы жизни. Это мы поняли по работе в нашей школе и поддерживали с заводом самую тесную связь. Карл Штребелов был в этой области пионером, он никогда не ждал указаний свыше, он выступал за связь с промышленностью еще до того, как были изданы соответствующие законодательные документы. Исходил он при этом из практических соображений.
Первое время Карл Штребелов обосновывал свои соображения перед меняющимся руководством завода очень просто:
— Хотите иметь учеников, которые бы жили рядом — а это, без сомнения, самое разумное при нынешнем положении с квартирами, — так заинтересуйте еще сегодня школьников вашим производством. А мы со своей стороны вам поможем.
На нас навалилось много дополнительной работы, с чем не каждый педагог поначалу соглашался. Но работа эта приносила успехи, а главное, мы установили тесную связь с заводом, хорошо узнали его заботы.
Сейчас, когда я вошел в цех коробок передач, на меня, как всегда, сильное впечатление произвела особая атмосфера машиностроительного завода, запахи раскаленных металлических деталей, машинного масла, огни сварки, ритмичный шум механизмов, грохот кранов и транспортных средств.
Фолькмана я нашел на материальном складе. Он поздоровался со мной и вновь занялся своей работой: принимал детали, поступившие с опозданием. Фолькман действовал спокойно и четко, и весь его вид выражал уверенность: уж он не допустит никаких недоразумений. Да, связь между работой Фолькмана здесь и его заявлением директору школы явно существовала. Он не мог себе позволить неточность и неопределенность, он их не терпел и требовал того же от других.
Фолькман поинтересовался, что привело меня к нему — какое-то дело или меня привела сюда старая любовь к моему бывшему цеху. Он намекал на те времена, когда и мы, учителя, трудились в году месяц-другой на заводе. Я тогда работал у него в цеху и узнал разницу между профессией строителя и металлиста. Стройка была мне знакома, на стройках я уже работал. А в цеху я узнал много нового. Позднее от такого вида связи с производством отказались. Но работа на производстве имела — во всяком случае, для меня — большое значение.
Зная Фолькмана — а он терпеть не мог дипломатических подходов, — я сразу же заговорил откровенно:
— Вы написали нам заявление. В связи с этим я и пришел. Но не официально. По собственному побуждению.
— Коллега Юст тоже заходил ко мне по этому поводу, — ответил Фолькман.
— Вот как, — я был ошарашен, — когда же?
— Позавчера вечером. Я работал во вторую смену.
Значит, Юст после педсовета поехал на завод к Фолькману. Я ломаю себе голову, как воспринял он то, что поднято было на педсовете, этот злосчастный вопрос о воспитании воспитателя, я злюсь на него, что он не посвящает меня в свои замыслы, ничего мне не говорит, а он, оказывается, действует, едет к Фолькману, человеку, который все заварил, берет, так сказать, быка за рога.
Фолькман удивленно взглянул на меня, свое недоумение я скрыть не сумел. Да и зачем?
— Что же между вами было?
— А что могло быть, коллега Кеене? Он объяснил мне, почему на экскурсии поступил с Марком Хюбнером именно так, а не иначе.
— Ну и почему же? — настаивал я.
— Вы разве не знаете?
— Нет. Нам он объяснил только, что посчитался с состоянием ученика, тот был явно подавлен. Большего-де он сказать не вправе.
— Коллега Юст намекнул, что в семье мальчика появились кое-какие сложности. Тут меня осенило. Я же знаю, что у его родителей в данный момент нелады. Вот где причина.
— Вы получите от школы ответ на ваше заявление, — сказал я.
— Полагаю, после разговора с коллегой Юстом в этом нет надобности. Хотя на заявление нужно, кажется, дать письменный ответ.
— Значит, все теперь в порядке, — сказал я и вновь ощутил разочарование.
Манфред Юст во мне не нуждался. Вот она, благодарность за мои усилия, вот что я получил за мои попытки помочь такому «экстра-педагогу».
Да, он глубоко, меня обидел, и оттого я был несправедлив к нему. Но тогда я даже сам себе в этом не признался. Хотя и подозревал, что с Юстом и с волнениями, которые он внес в нашу жизнь, я не справлюсь теми средствами, какие казались мне поначалу пригодными. Беседами с глазу на глаз, с примерами и выводами, которые только для меня имели ценность, ничего достичь нельзя. Дело обстояло куда сложнее. И все это касалось нас всех, включая Карла Штребелова.
Подозрению своему, которое могло бы приглушить мою обиду, я не желал поддаваться. И сказал Фолькману.
— Так, значит, вы расстались с коллегой Юстом в полном согласии?
— Он пришелся мне по душе. Интересный человек, — сказал Фолькман.
— Что же интересного вы в нем нашли?
В тоне вопроса сквозила горечь, меня удручало отношение ко мне Юста, и, кажется, Фолькман это заметил.
— Знаете, коллега Кеене, я терпеть не могу, когда кто-то чересчур увлекается самокритикой. Такой человек чаще всего просто хочет увильнуть от трудностей. Мне больше по вкусу, когда у людей есть чувство собственного достоинства и они готовы защищать дело, в правильности которого убеждены. Даже если другие считают, что они заблуждаются. Таким вот на первый взгляд неприятным, неудобным человеком я вижу коллегу Юста. Он сразу же энергично стал на меня наскакивать. Что это, мол, такое, зачем раздувать любой пустяк, делать из него государственное преступление, и почему я не поговорил хотя бы с классным руководителем. Я, конечно, тоже вскипел, заявил: это, мол, мое дело, что и когда я объявлю государственным преступлением, у меня есть кое-какой собственный опыт. Так мы препирались, пока коллега Юст не улыбнулся и не сказал: ничья, согласны? Перед такой искренней улыбкой и перед таким предложением трудно устоять.
И еще кое-чем расположил меня к себе коллега Юст. Он проанализировал педагогическую сторону этого случая и говорил со мной как с человеком, разбирающимся в этой области. Он считает, что в педагогике почти каждый разбирается, и он прав. Я терпеть не могу, когда со мной говорят покровительственно, старательно выбирают выражения, как бы снисходят до меня, опускаются ниже обычного уровня, дабы быть понятыми.
К тому же коллега Юст на удивление хорошо представляет себе нашу работу, я бы даже сказал, способен делать ценные замечания. Он подробно меня расспрашивал и не просто хотел произвести на меня впечатление, таких людей я без церемоний выставляю за дверь, нет, у него я почувствовал истинный интерес. Он очень быстро, и тут я даже удивился, распознал наши слабые места, к примеру проблему с транспортом.
Когда он со мной прощался, я сказал, что, конечно же, должен был прежде всего обратиться к нему по поводу Марка Хюбнера. Он засмеялся и сказал: а я тоже мог бы давно заглянуть к вам сюда. Вот у нас опять получилась ничья. Вы удовлетворены, коллега Кеене? Юст — парень что надо, поверьте мне.
— Да, это я и сам знаю, — ответил я.
Фолькман улыбнулся, хотя до конца моих слов не понял.
Взяв меня за руку, он сказал:
— Пойдемте, я покажу вам цех. Кое-что у нас изменилось.
Он повел меня по своим владениям, показывая новые станки, говорил о новой технологии, называл цифры и проценты, рассказывал о сэкономленных часах и упрощенных операциях. Я узнал кое-кого из наших ребят, поздоровался с ними. Меня тоже узнавали и здоровались со мной. В этом цеху работало много бывших наших школьников, и я — тут я почувствовал удовлетворение — помнил почти все имена.
Распрощавшись у дверей цеха с Фолькманом, я зашагал к заводским воротам. Встреча с моими бывшими учениками укрепила во мне сознание важности нашей профессии. Да, мы кое-что значим, мы свою работу делаем хорошо, мы остались у них в памяти.
Подумал я и о том, расскажет ли мне Манфред Юст что-нибудь о своих выводах в связи с заявлением, о своем ученике Марке Хюбнере и о мастере Фолькмане.
Нет, в ближайшее время мы об этом не говорили.
Отношения с Юстом в школе наладились, дни шли, да и работать нужно было.
Карл Штребелов так и не сумел переварить эту историю, хотя справедливости ради должен сказать, что замечал это только я, иной раз по пустячной фразе, иной раз по обидному словечку, когда речь заходила о Манфреде Юсте. Карл Штребелов старался держать себя в руках. От Манфреда Юста он сознательно отгораживался, относился к нему с особой осторожностью, никогда не хвалил его, но и не ругал. А это как раз плохо. С разных точек зрения плохо.
Юст во многие наши дела внес интересные новшества. Это было очевидно. И никакого отклика со стороны директора.
Штребелов только со мной говорил о Юсте. Так случилось и в тот раз, когда пошли слухи, будто Юст ввел в классе новую систему оценок. Он будто заявил, что ему нужны «реальные отметки», а это означало одно — он не согласен с существующей у нас системой оценки знаний.
Штребелов обратился ко мне:
— Выясни, что там делается. Парень только сеет панику. Всем он недоволен, все хочет любой ценой перекроить.
— Это задание? — спросил я.
— Разумеется, — буркнул Штребелов.
Я вспомнил мнение Юста о средней оценке в восьмом «Б» прошлой осенью, когда он заглянул в классный журнал.
Без обиняков объявил я Юсту, какое получил задание и от кого, чтобы между нами была полная ясность.
— Так кто же у нас против реальных отметок? — поинтересовался он.
— Никто, — сказал я, — но разные люди понимают под этим, видимо, разное.