— Откуда же это чувство, от первого греха Адама, что ли?
— И Евы, — засмеялась Рита.
— Ты еретик, Афанасий, — воскликнула Наташа. — Откуда может быть чувство вины, если человек твердо знает, что он не виновен!.. Ты мелешь чепуху.
— Вот-вот, — сказал Афанасий. — Вот-вот, — повторил он, — если «твердо знает», а если не «твердо»? Вижу, ты хоть и третьекурсница юрфака, но уже мыслишь, так сказать, в строго очерченных рамках закона, не забывая о презумпции невиновности и не допуская никаких вариаций…
— Ты говоришь глупости, Афанасий. Это — софистика. Лучше ответь, налить еще кофе?
Юноша отмахнулся от Наташи и, слегка повернув голову в сторону Коваля, произнес:
— А что об этом скажет Дмитрий Иванович? Если разрешено спросить.
Коваль не спеша сделал глоток из чашечки и поставил ее на стол.
— Знаете, Афанасий, я с вами согласен.
Наташа удивленно взглянула на отца. Парень, не ожидая такого ответа, несколько растерялся.
— Да, да, — подтвердил Коваль. — Встречаются люди с ущемленной психикой. Они чувствуют себя виноватыми не в чем-то конкретном, а, так сказать, вообще. — Дмитрию Ивановичу вспомнился художник Сосновский, взявший на себя чужое преступление. — Такие люди, — продолжал он, — постоянно смущены, зажаты и в определенных ситуациях готовы без сопротивления признаться в том, чего в действительности не сделали. Говорят то, что им подсказывают. Возможно, это тянется еще с дореволюционных времен как психологический атавизм. В течение ряда веков в старой России царствовало беззаконие. Только в ней могла появиться такая страшная пословица: от сумы да от тюрьмы не зарекайся. Перед богом и царем все были рабами, все виновными. И это чувство передавалось из поколения в поколение…
— Оттуда, вы считаете, и нынешний страх перед беззаконием закона? — с иронией спросил юноша.
— Ну, в общем-то, страх в социальном масштабе мы преодолели еще в семнадцатом году. Позже, правда, были серьезные ошибки — например, трагедия так называемого культа личности. И вот у некоторых людей, особенно у молодых, как вы, еще ничего не испытавших, появляется недоверие к закону, к его исполнителям… Такое представление хотя и тянется, так сказать, издалека, но со временем пройдет. Процесс, конечно, длительный и во многом зависит от воспитания.
— Вряд ли пройдет, — буркнул Афанасий. — Не исчезнет. Неуверенность и страх сидят прежде всего в вас, в старших, сидят очень глубоко, не выковырнешь. Страх накапливался у вас годами, как стронций в костях, — дальше бычился парень.
Коваль чувствовал, что во многом Афанасий прав. Ведь это разные вещи: смелость в дни революции, ярость против настоящего врага и страх в годы террора, обращенного внутрь революции, против всех и каждого. Страх этот потому и возник, что ясный ум людей не мог постичь коварства «отца народов», который самые гнусные поступки умело маскировал светлыми одеждами идеалов.
— У нас этого меньше, — продолжал Афанасий, — и это, тут я согласен, наследственное. Но есть еще и другой страх. Не по вине когдатошнего царя. Вот я — физик. Что мои отцы-физики оставляют мне в наследство? Атомную, ядерную, нейтронную, и так далее, и тому подобное, в космосе — лазер, на земле — чумные бактерии. Веселенькая перспектива… Вы все это создали и уйдете, а нам разбираться, жить с этим…
Коваль понимал Афанасия и мысленно во многом соглашался с ним. Но было нечто мешающее ему сейчас откровенно заявить об этом. Ему не хотелось при Наташе признавать крушение своих идеалов. Он не был готов к этому и потому даже обозлился на хлопца.
— Вам легко говорить, — вздохнул он, — а побывали бы вы в шкуре отцов в те суровые времена!
Дмитрия Ивановича очень задевала та легкость, с которой молодые люди критикуют отцов, и огорчало сознание того, что судьбу не переиграешь и время назад не повернешь.
— И все же надо не разбираться, а искать выход, — продолжил разговор Коваль. — Вы же, надеюсь, не ретроград, сами будущий ученый и прекрасно понимаете, что открытие деления ядра — величайшее достижение человеческого ума. Но использовать это открытие можно и во вред людям. Фашизм, как явление глобального преступления, тоже пытался использовать достижения науки в варварских целях. Сегодня бомба снова стала материальным выражением возрождающегося на Западе фашизма. Эта чума двадцатого века начала распространяться уже с того момента, когда американский президент приказал применить бомбу против Хиросимы и Нагасаки. Теперь вы — молодые люди — будущие ученые, должны еще глубже проникнуть в тайны материи и найти способы исключить возможность применения в военных целях своих открытий. Старшее поколение, которое вы обвиняете в теперешних трудностях, спасло мир от коричневой чумы в сороковых годах. Сейчас ваша задача — не дать разгореться войне. Это стремление молодежи всего мира, не только нашей.
— А вы что, самоустраняетесь?
— Нет, мы тоже не складываем оружие… А что думает об этом наш молодой друг? — обратился Коваль к кубинцу, который, пытаясь разобрать, что говорят, не вмешивался в спор и послушно улыбался, когда улыбались другие. У Дмитрия Ивановича, о чем бы сейчас ни говорили, гвоздем сидел в голове этот новый приятель Наташи.
— Хосе еще не настолько овладел языком, чтобы рассуждать на отвлеченные темы, — бросилась на его защиту Наташа.
«Как не овладел?! — хотел спросить Коваль. — Как же учится, не зная языка?» — но не успел сказать это, как гость заговорил:
— Я все понял, Наташенька, твой папа́ хочет знать мое мнение, — выразительно произнес он.
Коваль заметил, что имя его дочери молодой кубинец произносит как-то по-особому — мягко и нежно, но это вовсе не порадовало его.
— Я думаю, — продолжал Хосе, — война это плохо, очень плохо. У меня дома тоже так думают папа́ и мама́.
— У Хосе отец — коммунист, — поспешила сообщить Наташа.
— Это хорошо, что коммунист. — Коваль понимал: дочь старается, чтобы Хосе понравился ему. «Впрочем, чего беспокоиться, если Наташа подружится с парнем из другой страны? Во-первых, человек он, может, действительно хороший, во всяком случае сразу заметно, что воспитанный, интеллигентный, — успокаивал себя Дмитрий Иванович. — И потом, знакомство, даже дружба, — это еще не любовь!» — Коваль, преодолевая отцовский эгоизм, тоже старался проникнуться симпатией к скромному парню. — Вот в борьбе против войны исчезнет и чувство неуверенности в будущем, у кого оно появилось… — продолжал он. — Мы в вас верим, верим в молодежь. Мне приходится сталкиваться с разными людьми, частенько, как вы понимаете, не с лучшими. Однако свое мнение я не меняю. При ближайшем знакомстве и среди них оказываются люди только случайно оступившиеся. Главным образом из-за того, что их приучили потреблять, а не создавать. И не столько карать их нужно, сколько помочь взглянуть на себя со стороны и стать на ноги. В общей массе молодежь у нас хорошая. Только достоинства ее не очень заметны поверхностному взгляду и проявляются обычно в экстремальных ситуациях…
— Ну, Дик, ты отличный пропагандист! — воскликнула Наташа. — «Дик» — это Дмитрий Иванович Коваль, сокращенно, — объяснила она Хосе и Афанасию.
Дмитрий Иванович с теплотой подумал, что дочь давным-давно не называла его так. Неужели в их отношения возвращается прежняя душевность?
— По-моему, тоже все правильно, — подала голос Рита. — И ты, Афанасий, не возникай, смолкни.
— Хорошо бы, чтобы наш молодой друг не просто замолчал, а понял…
— Может, и так… — наконец согласился парень, и дискуссия свернулась.
Наташа подошла к форточке и чуть приоткрыла ее. В комнату ворвался холодный воздух.
Дмитрий Иванович с удовольствием вдохнул его и отвел взгляд от Хосе, которого до сих пор не выпускал из поля зрения. Его взгляд, блуждая по квартире, внезапно упал на коричневые сапожки, стоявшие в глубине коридора. «Наташины?.. Чьи же еще!» — подумал он, видя, что Рита свои не сняла и словно демонстрирует их, забросив ногу на ногу.
Коваль обрадовался: таки нашла! Не будет больше мерзнуть в старой, чиненой и перечиненной обуви.
Это была целая проблема: зимние сапоги для Наташи. Хорошие хозяева, как известно, готовят сани летом, а телегу зимой. У Ковалей так не получилось. Летом Ружена все время была «в поле», а Наташа тоже находилась в глуши, в стройотряде, и поздней осенью, когда возвратилась на занятия, купить сапоги в городе стало уже невозможно.
Конечно, грубые, тупоносые, на тяжелой платформе, производства местных фабрик, попадались в магазинах. Но ведь девушки и даром не соглашались их надеть.
Сколько раз обсуждался дома вопрос, где купить импортные сапожки! Полковник не умел заводить нужные знакомства. Домашние в этом его не упрекали, но он сам казнился тем, что чем ближе к зиме, тем меньше у Наташи надежды купить то, что ей хочется, хотя деньги на покупку она постоянно носила с собой и ныряла во все попадавшиеся на глаза обувные магазины. Уже и зима наступила, приближался Новый год, а сапог у девушки так и не было.
Но эти сапоги в коридоре после минутного чувства облегчения вызвали вдруг у Дмитрия Ивановича какое-то непонятное ощущение тревоги. Что-то очень знакомое почудилось ему в них. Что именно, сразу не мог сообразить.
— Наташа, — сказал полковник, — тебя, значит, с обновкой! — кивнул на сапоги. — Что же молчишь?
— Да, па! А разве Ружена тебе не сказала?.. Уже две недели, как ношу…
Коваль покачал головой.
— Говорила, наверное! Только ты, как обычно о наших делах, одним ухом слушал, а…
Это было несправедливо. Разве мало тревожило его, что дочь без зимней обуви! Но, видно, такова участь отцов.
С некоторых пор Дмитрий Иванович стал замечать, что он не то чтобы заискивает перед повзрослевшей дочерью, а как-то очень предупредительно старается угодить ей и переживает, когда та не считается с его мнением, возражает или, еще хуже, просто не замечает его. Не имея сил с собой справиться, Коваль иногда говорил с ней более резко, категорично, чем следовало и чем ему самому хотелось…
Во время дискуссии, оттого что Наташа оказалась на его стороне, он буквально расцвел, а вот сейчас, когда несправедливо упрекнула в невнимании, обида больно кольнула сердце, и он сухо произнес:
— Ну, покажи обнову. Похвались.
Дмитрий Иванович вдруг подумал: «А почему Ружена не предложила поехать к Наташе вместе?!» Впрочем, вспомнил он, у нее много дел по хозяйству. Как у каждой работающей женщины, на домашние дела у нее остаются только суббота или воскресенье. А недавно им предложили квартиру в новом жилом массиве Оболонь. И хотя еще нет ордера, но все равно следует готовиться к переезду…
Наташа направилась в коридор.
— Я их сейчас протру.
— Они что у тебя, грязные? — удивился Коваль, зная, какая дочь чистюля.
— Да нет. Помыла — пришла. Но все-таки брать в руки…
Дмитрий Иванович с любопытством рассматривал сапожки. Из коричневой мягкой кожи, на высокой каучуковой платформе, они производили приятное впечатление. Почему же смущает его их необычная форма? И тут Коваль вспомнил: такую же оригинальную модель сапожка, только сделанного еще более изящно, он уже видел в домашней мастерской погибшего ученого. Как сапоги от него могли попасть к Наташе?! Неужели и она стала заказчицей Журавля?!
Пытливо взглянув на дочь, стоявшую перед ним с довольным, даже чуть торжественным выражением лица, словно сапожки были ее великой победой, полковник ничего не сказал и снова принялся рассматривать обувь.
Да, конечно, Журавель тут ни при чем! Как могло такое в голову прийти! Сапожки имели продолговатую фабричную наклейку, прикрепленную с внутренней стороны голенища.
— «Саламандра», — прочитал он вслух.
«Не кубинец ли ей достал?! Этого еще не хватало!»
— Это немецкие, западные, — подсказала Наташа.
— В каком магазине купила?
— Достанешь такие в магазине! Держи карман шире! Оксана с филологического уступила. Они ей тесноваты. В общем, мне здорово повезло!
Коваль помнил крупную голубоглазую девушку с большой ржаной косой. Раньше она частенько забегала к ним.
— А она где взяла?
Наташа пожала плечами: какое, мол, это имеет значение.
Дмитрий Иванович решил не расспрашивать дочь в присутствии посторонних и подождать, пока гости уйдут.
А гости, и больше всех, наверное, Наташа, надеялись, что Дмитрий Иванович сам вот-вот оставит их. Поэтому новые дискуссии не вспыхивали: ждали, кто кого пересидит.
Наташа в душе начинала сердиться на отца: чего это засиделся, ведь у него всегда дел по горло — и днем, и ночью. Может быть, ему не понравился Хосе и он выпроваживает его из дома? Она то возилась на кухне, то вбегала с чайником и снова предлагала кофе. Пробовала начать разговор, но его не поддержали, и она не знала, что делать дальше: компания явно распадалась.
Вдруг молодые люди, словно по команде, подхватились и стали прощаться.
Наташа попыталась задержать их, бросала умоляющие взгляды на отца — неужели не понимает, что его присутствие сковывает молодежь? Но Дмитрий Иванович продолжал сидеть с невозмутимым видом. Он как взял, так и не выпускал обувь из рук, рассматривая штамп на подошвах и наклейки на бортиках голенищ.
Проводив гостей, Наташа вернулась в комнату злая и принялась демонстративно греметь чашками, собираясь отнести их на кухню. На отца не смотрела.
Коваль спокойно повторил:
— А Оксана где взяла их?
Наташа не поняла его — она была в плену горьких мыслей об испорченном вечере.
— Оксана не знакома с неким Журавлем, Антоном Ивановичем, молодым ученым? — продолжал расспрашивать Коваль.
— Не знаю.
— А ты?
Девушка не сразу ответила, соображая, чем вызван этот вопрос и как он связан с сапожками.
— Первый раз слышу. А что такое? Зачем тебе? — буркнула она.
С еле скрываемым волнением Дмитрий Иванович ждал, что ответит дочь. Действительно, что ему известно сейчас о ее жизни, кроме того, что она учится? Не рано ли получила полную самостоятельность? Но, черт возьми, в двадцать лет человек не только не нуждается, но и не терпит родительской опеки, если речь идет о настоящем человеке! А как живут вдалеке от родных приезжие студенты вузов, да и техникумов, юноши и девушки пятнадцати-шестнадцати лет, впервые попавшие в большой город?.. Он сам с четырнадцати в людях… Слишком уж затягивается теперь детство у молодых людей, многих из них до седой бороды опекают родители.
Но так же, как один из супругов обычно последним узнает об измене другого, так и родителям частенько позже всех становится известно о тайных увлечениях и необдуманных поступках ускользающих из-под их моральной опеки детей. Как ни странно, просчеты воспитания обнаруживаются и в так называемых благополучных семьях, и у педагогов, успешно формирующих хорошие душевные качества у подопечных и не замечающих недостатков у собственных детей. Коваль не раз задумывался над этим парадоксом, особенно после смерти Наташиной матери, когда воспитание девочки полностью легло на его плечи. Поразмыслив, он пришел к выводу, что люди у себя дома привыкли не замечать того, что есть, а видят то, что хотелось бы видеть. Ведь дети являются продолжением их самих, вот и попробуй разглядеть то плохое в своих детях, что свойственно и тебе!..
Он очень боялся в свое время за Наташу, которой из-за вечной служебной занятости не мог уделять достаточно внимания. Но возможно, именно то, что она понимала, как занят отец, а также совместный труд в доме, решение всех семейных проблем сообща воспитывало лучше всяких назиданий, помогло ей в переломном возрасте избежать соблазнов, влияющих на неокрепший характер и юный ум.
Все это промелькнуло в голове Коваля.
— Первый раз слышу о каком-то Журавле, — повторила девушка. — А что такое? Чем тебе не понравились они? — Наташа сердито кивнула на сапожки, которые Коваль все еще вертел в руках.
Полковник облегченно вздохнул.
— А где твои старые?
— В кладовке.
— Могла бы обойтись ими еще некоторое время? А эти я возьму? С возвратом, — пытаясь шутить, улыбнулся Дмитрий Иванович.
— Зачем?! — удивилась Наташа. — Ворованные они, что ли, или убийца их продал? — девушка уже начала возмущаться. На языке у нее крутилось: сам не смог купить, а когда я достала… Но вслух это не произнесла.
— Наташа! — остановил ее отец. — Впрочем, пока обойдусь, — решил он. — Надевай их — и проведаем Оксану. Так будет лучше. Она, как и раньше, в общежитии живет?
— Да, в общежитии, — раздраженно ответила девушка. — Но зачем?
— Мне нужно кое о чем ее расспросить.
— А без меня это невозможно?
— Лучше, если с тобой, — настаивал Коваль. Голос Дмитрия Ивановича был строг, и дочь не посмела больше возражать.
Коваль понимал настроение Наташи, но сейчас ее настроение уже не было для него столь важно, как десять — пятнадцать минут назад, кое-какие догадки, родившиеся внезапно, стали для него существеннее, и он должен был не откладывая убедиться в их справедливости.
Надо было выяснить у Оксаны, в каком магазине, где, у кого она купила эти сапожки, а заодно и побеседовать с дочерью, но уже не о сапогах, а кое о чем ином, не менее важном…
Выйдя из дома, Коваль и Наташа сели в троллейбус и вскоре очутились на Владимирской улице. Сойдя с троллейбуса возле городского управления внутренних дел, Дмитрий Иванович мог попросить дежурную машину, но отказался от этой мысли, решив пройти пешком до университета, до первой остановки автобуса, идущего на окраину города к общежитию студентов.
Тем более что и говорить на такую щекотливую тему, как девичьи чувства, не удобно в машине при водителе.
После холодных, сырых, с пронизывающим ветром дней установилась прекрасная, словно по заказу, редкая в последние годы в Киеве сухая зима с легким морозцем, который, казалось, не холодил, а грел. Дышалось легко, и ноги сами несли по слегка заснеженным тротуарам. Владимирская улица четко обозначалась пунктиром фонарей, ярко сияющих в прозрачном воздухе, от Софийского собора вниз к университету.
Но ни Дмитрий Иванович, ни Наташа не обращали внимания на красоту вечернего города.