Все засмеялись над моей наивностью. Гончаров тоже хихикнул и помолчал немного.
— Как вы судите, по-робячьи! — сказал он наконец. Да наш брат кобылка хуже начальства. Начальство-то у меня не украдет, потому я сам мошенник. А свой украдет. А не он у меня украдет, так я у него! На то мы и мошенники…
— Кто же мясо крадет?
— Кто! … Да разве там мало причиндалов, на кухне-то? Староста, повара, дневальные, костогрызы…
— Это что за костогрызы?
Которые кости грызут: жиганы, которые проигрался, и есть нечего. Порцию-то свою иной за месяц вперед спустит. Ну, и толчется в кухне, когда мясо крошат. Иваны тоже у старосты и у поваров покупают.
— А как же я слышал, будто у арестантов строго преследуется воровство в тюрьме, у своего брата?
— Это точно. Самым последним человеком тот считается у нас, кто у своих же ворует — табак там али сахар. И помни: ежели поймают вора в тюрьме, до смерти заколотят! Я сам всю жизнь вором был, чего таиться? Первой степени подлец и разбойник был; ну, а в тюрьме… Тут я честный человек и морду тому поколочу, сукиному сыну, кто скажет, что я вот хоть с эстолько украл когда у своего брата арестанта!
— А разве не такое же воровство: красть у артели мясо?
— Нет, это разные вещи! У нас это воровством не считается.
— Какое же это воровство? — подтвердил Чирок с видом глубокого убеждения. — Тут с общего согласу. В старосты на поправку идут… А то из-за чего же и стараться? Артель с тем и выбирает. Никакого тут воровства нету.
— Вестимо, нету, — хором проговорила вся камера. Один Гончаров, как показалось мне, хитро посмеивался, куря свою трубку. Меня заинтересовала эта странная арестантская логика.
— Да ведь сами ж вы жалуетесь, — сказал я, — что казенный обед в других тюрьмах настоящие помои? Ведь этак нельзя жить целые годы, замрешь!
— Там не замрешь! — отвечал мой собеседник. — Там у каждого есть деньги. Там я к казенной-то баланде за грех считал и притронуться. И баланду и кашу в Покровском у нас целыми ушатами надзирательским свиньям относили.
— Хорошо, если есть старательские, — не унимался я, — но не во всех ведь рудниках они есть, да и работать там могут только самые сильные.
— Да разве только старательские одни! Вы нашего брата еще не знаете, вы как дите малое: все-то вам разжуй да в рот положь…
— И то еще скажет: ложь! — срифмовал Железный Кот.
— У нас много доходных статей, и каждый может найти свою точку. Кто в карты выиграет, кто на стреме постоит, надзирателя покараулит — за это тоже свою долю получит; кто водкой торгует, кто из семейных пирожками, молоком, кто карты у себя держит. Да боже ты мой! Мало ли сколько изворотов найдет смекалистая башка! Прачка — тот полотенце мне выстирает, я ему заплатить сколько-нибудь должен, потому это не казенная работа. Другой болезнь какую измыслит себе, в больницу ляжет: молоко али мясо продаст за несколько дней — вот на табачишко и есть. А проигрался в пух и прах — казенную вещь можно спустить. Ну, конечно, шкурой иногда платиться приходится: так ведь это нашему брату то же, что в баньке попариться… Ха-ха-ха! Еще в пользу идет — кровь разгоняет… Таким вот манером и живут. Есть, положим, в тюрьме двести целковых — они так и идут из рук в руки колесом, не залеживаются долго у одного. Все на них и кормятся.
Эта любопытная финансовая теория была прервана звонком на обед, полагавшимся в одиннадцать часов утра, новым грохотом замка и появлением Гандорина с огромным баком щей в руках, знаменитой арестантской баланды. Мне она показалась чистейшими помоями: немного крупы в грязной воде, немного капусты, несколько неочищенных картофелин, множество тараканов и ни капли навару. Да и откуда мог взяться навар, если арестанты вынимали мясо из котла, едва дав ему свариться, так как в противном случае оно стало бы расползаться, и никакая дележка на порции была бы невозможна. Однако сожители мои единогласно похвалили шелайскую баланду и опростали до дна весь бак. Обстоятельство это сильно заставило меня усомниться в их рассказах о райском житье в других тюрьмах. Гончаров словно угадал мои мысли и, ложась на нары, опять заговорил:
— Хороша-то она хороша, только ежели на ней одной сидеть, так долго не протянешь. А придется, видно, сидеть. Вот в этой тюрьме, и мы скажем, большой был бы грех у артели воровать. Потому последние крохи… Ниоткуда больше не достанешь.
— Вестимо, ниоткуда! — уныло подтвердил Чирок и добавил, подходя ко мне: — Позвольте табачку на папироску.
За ним безмолвно потянулись к моему кисету Тарбаган и другие. Совершив это священнодействие, все полегли на нары и, казалось, погрузились в созерцание предстоящего горького будущего. Все замолчало, и скоро в камере послышался дружный храп. Это настал послеобеденный отдых. В пять часов раздался звонок на ужин. Принесли размазню из гречневой крупы, жидкую, как суп, и невыразимо отвратительную на вкус; долгое время, пока не выработалась привычка, мне слышался в ней запах псины… Вскоре же после ужина подали вечерний чай. В шесть часов камеры отперли для вечерней поверки. По коридору раздался оглушительный свисток, за которым последовал взволнованный крик надзирателя:
— Вылазь на поверку! Скорее стройся на дворе, сам начальник будет!
Напуганные всем предшествовавшим, арестанты впопыхах надевали халаты и сломя голову, толкая один другого, бежали во двор, где и строились в два ряда, камера отдельно от камеры. Дежурный надзиратель в белых перчатках бегал вдоль строя и, озабоченно поглядывая на ворота, делал нам предварительный счет. Наконец ударил звонок. Старший дежурный, стоявший за воротами, крикнул сквозь решетку: «Идет!» Все всколыхнулись, как море, откашлялись, высморкались — и стихли, замерли точно вкопанные. Сквозь решетчатые ворота видно было, как стоявшие праздно казаки испуганно побежали с улицы в караулку… И вот под ворота вступила крупная фигура Шестиглазого, в накинутой на плечи шинели и с тростью в руке, окруженная свитой надзирателей. Видно и слышно было, как старший надзиратель поспешно подбежал к нему и, сделав под козырек, произнес рапорт: «Господин начальник, при Шелаевском руднике все обстоит благополучно; в тюрьме находится…» Дальше нельзя было расслышать. Замок загремел, ворота распахнулись.
— Смир-р-но!! Шапки дол-ло-ой!! — скомандовал стоявший перед строем дежурный таким зычным голосом, что затрепетало бы и не робкое сердце.
Бритые головы моментально обнажились.
— Шапки надеть!
— На-кр-ройсь!! — Шапки очутились на головах. Дежурный быстрыми шагами подлетел к медленно подплывавшему Лучезарову и, сделав под козырек, отрапортовал скороговоркой:
— Господин начальник! В Шелаевской тюрьме все обстоит благополучно, в строю находится сто семьдесят человек, в лазарете восемь, арестованных два.
— Здравствуйте! — благодушно приветствовал его начальник, опуская руку, которую во время доклада тоже держал у козырька.
— Здравия желаем, ваше благородие! — гаркнули было кое-кто из арестантов, не поняв, что это приветствие относилось не к ним.
— Здравия желаю, господин начальник! — отвечал подобострастно надзиратель и быстро отскочил в сторону.
— Здорово, братцы! — возвышая голос и ближе подходя к строю, произнес Лучезаров.
— Здр-рав-вия желаем, господин начальник! — грянули, словно воспрянувшие от тяжелого сна, братцы; эхо далеко пронеслось за стены тюрьмы и долетело до самых сопок.
— Командуйте на молитву!
— На молитву! Шапки до-лой!
Арестантский хор, ставший по заранее сделанному распоряжению в середине строя, пропел довольно стройно и громогласно обычные молитвы.
— На-кройсь!
Шапки опять опустились на головы. Минуты две Шестиглазый стоял, безмолвно оглядывая арестантов, которые были ни живы ни мертвы.
— Вот что! — начал он повелительным голосом. — Сегодня, с моего дозволения, вы выбрали общего старосту, поваров и других артельных служителей. Пускай же они знают (да и вы все знайте!), что я не потерплю в моей тюрьме воровства. За каждый случай замеченного мошенничества в кухне, в больнице или на другой артельной должности я буду отдавать виновных под суд. Не говорю уже о том, что воровать у своих товарищей, даже с вашей арестантской точки зрения, позор и стыд. Знайте сверх того, что, кроме отпускаемых на котел казенных продуктов, я ничего пропускать в тюрьму не буду. Чай, сахар и табак можете выписывать на свои деньги только один раз в неделю и не больше как в назначенных мною размерах на одного человека. Никаких майданов я не допущу. Частных улучшений пищи также не дозволю. Не дозволю, чтоб одни ели лучше или хуже других! Другие тюрьмы мне не указ. Шелаевская тюрьма — образцовая каторжная тюрьма, и я хочу, чтоб она не на бумаге только была каторжной. Каторжный режим, по моему глубокому убеждению, должен быть также и пищевым режимом. Впрочем, если кто хочет, может отдавать свои деньги на улучшение пищи для всей тюрьмы. Надзиратели, разводите арестантов по камерам!
— Первые три номера, направо! — Средние три номера, пол-оборота направо! — Последние три номера, налево!
— Шагом ма-арш!
Арестанты церемониальной поступью и в строгом порядке разошлись по своим местам, потихоньку толкуя между собой о «прижиме насчет пишши», который посулил им Шестиглазый.
— Так, братцы мои, и режет прямо в глаза: «У меня, говорит, настоящий каторжный прижим будет».
Но церемония дня этим не кончилась. В камерах приказали тоже выстроиться в две шеренги! Шестиглазый обходил камеры и производил вторичный окончательный счет. В каждой камере при появлении его надзиратель кричал: «Смирно!» и, страшно скосив глаза, рапортовал: «Двадцать человек, господин начальник!»
Наконец, дверь захлопнулась, замок щелкнул, и мы, оглушенные, отуманенные всем этим громом и блеском, одуревшие, остались одни.
— Ну-ну! — резюмировал общее настроение Гончаров.
— О господи, владыко живота моего! — простонал старикашка Гандорин и действительно схватился за живот, заболевший у него со страху… Это всех рассмешило, и тишина прервалась общим разговором. Но я не слушал его и, улегшись в своем углу, старался успокоиться и собраться с мыслями.
IV. На шарманке
Следующие два дня, назначенные для отдыха, прошли как две капли воды похожие один на другой. Разница была только в разговорах арестантов между собою да в том, что второй день был постный, среда, и потому мяса в баланде совсем не было. Впрочем, нерелигиозными, очевидно, соображениями руководилось начальство, учреждая в каторге два постных дня в неделю, потому что сало для каши и в эти дни отпускалось. Такая странность особенно бросалась в глаза в великом посту, когда арестантов заставляют поститься целых три недели (причем на одной из них происходит говение) и все это время угощают пустой баландой с салом. Кроме постов по средам и пятницам, в Шелайской тюрьме еще два раза в неделю отпускалось, вместо мяса, так называемое осердие, или, по арестантскому произношению, «усердие», то есть печенка, брюшина и легкие. Порция выходила несколько больше обыкновенной, но зато весьма лишь неприхотливый желудок мог есть это «фальшивое», как говорили арестанты, мясо: скользкие, как жаба, легкие, плохо вымытая брюшина, отдававшая своими естественными ароматами, с трудом лезли мне в горло. Таким образом, есть настоящее, не фальшивое мясо мне приходилось только три раза в неделю — и, ознакомившись покороче с пищевым режимом Шелайской тюрьмы, я с невольным ужасом помышлял о нескольких годах, которые предстояло мне провести в ней. «Тут замрешь!» — твердил я про себя арестантскую поговорку…
На вечерней поверке второго дня по-прежнему присутствовал сам Лучезаров, но никаких речей больше не держал. Вечером третьего, дня старший надзиратель обошел ряды, приглашая арестантов объявить свои ремесла и мастерства. Сначала все молчали, потом начали поталкивать полегоньку один другого: «Иди, Андрюшка… Может, заробишь что на табачишко… Знаешь ведь, какая тюрьма здесь». Водянин из нашей камеры первый вызвался в кузнецы и, назвавшись по фамилии, высунулся было из шеренги.
— Не выходить из строя! Стоять на месте! Руки по швам! — кинулось к нему несколько надзирателей. Железный Кот быстро юркнул в ряды.
— Еще кто? Молотобойцем кто может быть? Из нашей же камеры вызвался некто Ефимов. Малахов, уже выпущенный из карцера, назвался бондарем. Из других камер нашлись плотники, столяры, пильщики, слесаря, сапожники. «После этого дежурный прочитал наряд на работы. Тут была группа назначенных для рытья какой-то канавы, для постройки зимовья, для возки воды и дров и, наконец, — горных рабочих. С невольным замиранием сердца ждал я, куда попадет моя фамилия, и был душевно рад, когда услышал ее в числе назначенных в гору, как потому, что желал познакомиться именно с рудничными работами, так и потому, что все остальные, хотя и более легкие, казались мне как-то менее почетными. Прочитав наряд, надзиратель объявил назначенным в гору, что, в виду дальности расстояния ее от тюрьмы и неудобства возвращения на обед, они будут ходить туда на один «уповод» и потому могут брать с собою хлеб и котелки для варки чая.
Шпанка весь вечер волновалась. Сидеть безвыходно под замком успело уже надоесть, и всем чрезвычайно нравилась перспектива предстоящей перемены. Обсуждали также вопрос о том, будет ли в Шелайском руднике выдаваться «почтеление», — так выговаривали слово «поощрение». По словам арестантов, мастеровым, работавшим в руднике, шли от горного ведомства какие-то деньги; кузнецу пять рублей в месяц, дневальному и крепильщику по четыре рубля и т. п. Ужасно интересовались также вопросом о том, что за зимовье хотят строить. Гнусавый человек, предлагавший сажать докторов в муравейник, заговорил таинственным шепотом:
— Я знаю… Для вольной команды.
— Для какой вольной команды? Чего плетешь?
— Не плету, а знаю… Выпускать скоро будут… Ведь уж многим строка-то покончились. Вон Андрюшке Повару, Парамону, Тарбагану, Пестрову Ромашке, Летунову, Скоропадову…
— Так-то оно так. Только будут ли здесь выпущать-то? Образцовая ведь тюрьма-то…
— Будут… Я тебе говорю!
— Да откудова знаешь ты, гнус проклятый? С нами же тут все дни под замком сидел.
— Уж знаю, мое дело… От надзирателя слышал!
— Что и за гнус у нас, братцы! Это не гнус, а прямо два сбоку. С ним и ведомостей не надо.
Я поглядел на гнуса. Все лицо его сияло довольной и вместе лукавой усмешкой; длинные рыжие усы шевелились, как у татарина, чахоточная грудь дышала прерывисто и часто.
Высказав свою сенсационную новость, он улегся на нары и по-прежнему замолк.
Начались бесконечные разговоры о том, кому и когда выходить в вольную команду. Я полюбопытствовал спросить, кто пойдет из нашей камеры в гору. Оказалось, что только один Гончаров и его земляк-товарищ Петрушка Семенов, молодой геркулес, отличавшийся угрюмой молчаливостью. Кузнец и молотобоец для горы назначены были из других номеров; Железный Кот и Ефимов оставлялись при тюремной кузнице. Чирок подал мне благой совет выспаться хорошенько перед работой, и я, послушавшись, немедленно лег и уснул как убитый. На следующий день я проснулся еще задолго до свистка, подаваемого за двадцать минут до того, как отворяют камеры на поверку. Оделся, умылся, снова прилег и успел еще немного соснуть, пока загремели наконец двери и раздался обычный оклик: «Вылазь на поверку!» Следовательно, было пять часов утра. В шесть часов, когда кончилось утреннее чаепитие, раздался второй звонок у ворот, а в коридорах тюрьмы оглушительный свисток и крик надзирателя:
— На работу! На работу! Стройся на дворе группами, кто куда назначен.
Все хлынули на двор, отыскивая своих. Я наглядел моих богатырей, Гончарова и Семенова, и стал позади одного из них. У каждого горного рабочего была за пазухой холщовая онучка с ломтем хлеба и чайной чашкой; у некоторых, кроме того, котелки. Сначала вызвали за ворота тех, которые были назначены для рытья канавы, затем плотников и позже всех горную группу. За ворота нас выпускали по одному человеку, причем тут же обыскивали, ощупывая всю одежду с головы до ног. На плацу перед тюрьмой вторично велели построиться и окружили густым конвоем казаков. Несколько раз пересчитали. Старший конвойный расписался в дежурной комнате, что принял тридцать пять арестантов. Затем раздалась команда надзирателя, который должен был сопровождать нас в гору:
— Пол-оборота на-пра-во! По четыре человека в ряд! Шагом марш!
И кобылка очертя голову полетела в неведомую даль — куда бы то ни было, лишь бы подальше от тюрьмы, лишь бы на что-нибудь новое, хотя бы это новое было и в десять раз горше…
Сначала дорога опускалась вниз. Повсюду кругом желтела мелкая таежная поросль — молодая лиственница, жидкая береза, тальник, кусты багульника и шиповника, а по всему горизонту высоко поднимались то совершенно голые, то покрытые таким же кустарником сопки. Мы не знали, в которой из них помещается Шелайский рудник. По слухам, все шелайские горы были изрыты шахтами и прорезаны штольнями. Местность эта была полна смутных и даже страшных легенд. Указывали на одну из сопок и говорили, что тридцать лет назад там случился обвал, от которого погибло больше шестидесяти человек каторжных.
— Это скрывают, конечно, — рассказывал немолодой уже арестант с сухим, как щепка, лицом и бойкими черными глазами, — скрывают, чтоб не запугивать нашего брата. Ну да мы-то знаем!
— И ничего-то ты не знаешь! — возразил ему надзиратель, шедший рядом и слышавший разговор. — Завалить обвалом действительно завалило, только не здесь, а в Алгачах.
— А алгачинский нарядчик тоже сказывает, что, мол, не у нас, а в Шелайском.
— Не может этого быть. Алгачинский нарядчик, Степан Иванович, мне родной дядя. Кому же из нас лучше знать?
— Может быть, вы и лучше знаете — супротив этого я не спорю, — только начальство вам самим приказывает скрывать от нас.
— Для чего же скрывать?
— А для того, что — знай это кобылка — никого бы тогда и в гору не загнать!
— Врешь, старик! Загнали бы, захотели. Ведь вот ты же знаешь, говоришь, а гонят тебя — и идешь.
Старик перестал спорить, но долго что-то ворчал про себя. Арестанты были, видимо, на стороне своего брата. Многие мне подмигивали и шептали:
— Какую пулю отмочил? Да нас, брат, не проведешь. Знаем мы вашу змеиную породу!
— Во! Во! — дернул меня кто-то за рукав. — Смотри-кось, Миколаич. — Я оглянулся влево, по направлению к указанной сопке, и мог только разглядеть несколько огромных куч наваленных каменьев и черневшие местами ямы.
— Это что за ямы? — спросил я.
— Шахты.
— Здесь и был обвал?
— А кто его знает; може, и здесь.
Дорога начинала подниматься в гору. Пройдя с четверть версты, я почувствовал, что задыхаюсь, и невольно закричал на сибирском наречии: «Легче!» Надзиратель объявил привал.
Отдохнув минут пять, снова тронулись в путь. Подниматься становилось все труднее и труднее. Но уже недалеко была светличка, небольшой домик, в котором жил рудничный сторож и где должна была производиться раскомандировка арестантов по работам. Тут же стояла и кузница. Ввалившись всей толпой в светличку, мы увидали дряхлого, подслеповатого старичка с гривой седых нечесаных волос и лохмотьями на плечах. Острый носик его, казалось, вынюхивал воздух; также и глазки, несмотря на старческую тусклость, производили впечатление лукавства, того, что называется себе на уме. Это был горный сторож. Рядом с ним сидел нарядчик, плотный румяный мужик, одетый в плисовые черные шаровары и поношенную поддевку с красным кушаком. Звали его Петр Петрович. Он немедленно начал расспрашивать каждого из нас, кто какую работу знает; но я подметил, что все, даже и бывалые, старались уверить его, что в первый раз в глаза видят рудник. Нашлись, впрочем, кузнец и плотник (крепильщик), открывшие накануне свои ремесла тюремному начальству. Из дальнейшего разговора я очень мало понял; слышал только, что меня назначили в верхнюю шахту на какую-то «шарманку».
— Это что же такое? — спросил я с недоумением у Гончаром. Мне пришло в голову — уж не шутят, ли надо мною.
— Да вы не беспокойтесь! С вами Петька Семенов назначен, он все вам объяснит и укажет.
— А вы сами разве в другое место?
— Я тут остаюсь нарядчику сани делать.
Я подошел к Семенову и узнал от него, что мы пойдем на самую верхнюю шахту воду откачивать.
— А шарманка-то как же?
— Это и есть шарманка — воду откачивать, — улыбнулся Семенов, показав два ряда ослепительно белых зубов.
Я в первый раз вгляделся в его лицо и, признаюсь, с трудом мог оторваться. Угрюмое и жесткое в обыкновенное время, — озаряясь улыбкой, оно пленяло чисто детским простодушием; серые глаза, в глубине которых таилась недобрая сила, блистали тогда доверчивостью и располагающей мягкостью.
— Сколько вам лет, Семенов? — невольно полюбопытствовал я, залюбовавшись его улыбкой.
Улыбка сразу исчезла, как солнце за налетевшими тучами.
— Двадцать восемь, — ответил он нехотя и отошел прочь.
Наблюдая за ним издали, я видел опять только серьезное, холодное лице и насупленные брови. Небольшие, едва заметные усики придавали нижней части лица, вообще очень красивого и энергичного, какой-то неприятный животный характер. Лоб у Семенова был большой, совершенно четырехугольный; высокий рост и железные мускулы рук дорисовывали фигуру. Каждый раз мне чувствовалось не по себе, когда я глядел в эти серые большие глаза: казалось, они глядели не прямо на вас, а, пронизывая насквозь, видели что-то за вашей спиной, и являлось инстинктивное опасение, что вот-вот схватит вас за затылок железная рука и моментально сорвет кожу с черепа. Я дал себе слово узнать поближе этого человека, в душе которого, несомненно, жил какой-то демон.
Всходить на верхнюю шахту было еще тяжелее, гора поднималась все круче и круче, и на пространстве семисот шагов мы отдыхали по крайней мере пять раз, Впрочем, пятеро назначенных вместе со мной арестантов сами, по-видимому, не чувствовали потребности в роздыхах и делали это лишь ради меня. При этом все они были обременены тяжестями: один нес громадный толстый канат из морской травы, весивший не меньше трех-четырех пудов; другой — деревянные носилки; еще двое по тяжелой бадье, окованной железными обручами; наконец, пятый железную балду в полпуда весом, топор, кайло и несколько кирок. Я же нес только пустое ведро для чаепития и хлеб. Когда мы добрались наконец до места назначения, сердце у меня билось, как птица в клетке: задыхаясь, упал я на землю и так пролежал несколько минут, пока пришел в себя. Тогда только я с любопытством огляделся вокруг. Мы сидели возле большого деревянного строения, имевшего форму конуса или колпака вышиной около пяти сажен, прикрывавшего собою вход в шахту. По бокам его были две двери, запертые на замок; старший конвойный отомкнул их. Два казака немедленно стали с ружьями по обеим сторонам колпака, а пятеро других начали разводить костер.