— Черт с тобой. Пожалуйста.
И, сняв с больной ноги ботинок, он, выказывая широкую пятку, сажал Веру на спину и, елозя по полу коленками, катал ее по магазину до тех пор, покуда она не падала от смеха на бок.
— Надо же, с больной ногой и такой метраж отмотать, — завидовал Преду иногда поглядывающий в окно грузчик. — Лет пять назад точно так же Верку один офицерик катал. Так тот один круг на полу сделает и все задыхается, все воды просит, больше никак не может, как только Верка его ни упрашивает. «По-пластунски, — говорит, — могу хоть день-деньской, а на корточках хоть убей, нет сил». Ну а этот зафигачивает так зафигачивает. Шестеренки, что ли, у него в животе.
Вечером Пред, позвонив жене в райцентр, что у него и на старой и новой котельне чепе, шел к Вере ночевать.
— Какая скучища… — зевала Вера, кое-как раздевая Преда. — Раньше был мужик… Даже офицерика из-за него бросила… — Вера, надув щеки и покачав головой, останавливала свой взгляд на проеме двери, за которой лежал Пред. — Раньше почти каждый день приносил цветы, иногда сторублевку… Вместе пели, вместе плясали. Ну а теперь… — и Вера, вдруг фыркнув, прижималась к стене.
Вера мучилась. Широко открытыми глазами, точно рысь, смотрела за проем двери.
— И все из-за снега. Из-за снега да из-за этих дорог. Небось стал бояться, что снимут. А от переживаний ох как быстро современный человек хиреет.
Подойдя к окну, она вдруг вспомнила, что соседка на днях говорила ей про лекарство. У ее мужа, когда тот, заведуя овощной базой, спрятался от ревизоров в снежную яму, тоже так было. Она ему лавровый листочек нацепила, он недельку с ним походил, и все наладилось.
Не откладывая дела в долгий ящик, Вера, найдя лавровый листик, проткнула сквозь него тонкую резиночку и, исчезнув в проеме, решила тут же нацепить его Преду.
Пред гудел. Закрыв глаза и вытянув вперед руки, он рулил, ногами нажимая невидимые педали.
— Гу-у-у-гу-у-гу-гу-у… — гудел он.
— Вова?.. А Вова? — затрясла она его.
Тот мигом проснулся.
— Ты чего это… пашешь?
— Аа-а… — непонятливо промычал Пред и, придя в себя, помолчал, а потом внимательно посмотрел на нее: — Я не пашу, я наши поселковые дороги чищу, — зевнул он. — Ох и тяжело, снег уж больно рыхлый, но дела продвигаются, если ты не будешь мне мешать, то я к утру почти все дороги вычищу.
— Чудак, — засмеялась Вера, но тут же губы ее задрожали, она пощупала его лоб. Он был горячий. — От снежного кваса, не иначе — решила она и, отложив в сторону листик, сказала: — Ладно, отоспись.
Пред кивнул ей и, прикрыв глаза, потихоньку набирая ртом обороты, загудел опять.
— Вот она, жизнь начальников, — вслух подумала Вера, примостившись на постели с ним рядом. — Занесло же к нам такого, — и, вздохнув, она погладила его по головке. — Жалкий какой-то весь стал. Вов?.. А, Вов?.. Слышь?.. А может, просто тебе надо купить джинсы, кожаное пальто, зонтик, широкополую шляпу да трость. Ведь тебе давным-давно пора изменяться. Тебе надо и за ум браться, и, как Никифоров, выучить английский. Ох и дурачок ты, мой ты дурачок. Небось замучили мы тебя все здесь? Вов?.. А, Вов?.. Слышь? — Она ласково потрепала Преда за ухо. — Слышь, а ты купишь себе джинсы? Или ты боишься, что тебя, одетого в джинсы, за дороги раньше времени могут снять?
— Не-а-а, за дороги не снимут, — вдруг перестав гудеть и чуть приоткрыв глаза, ответил вразумительно Пред. — У других коммунхозников не то что дорог, колодцев нет. Так что пусть для начала их пошерстят… а у меня, слава Богу, пока все чин чинарем, колодцы глубокие, и вода в них еще питьевая.
— Ну знаешь, милый, — не успокаивалась Вера. — Это ты здесь герой, а народ возмутится — никуда не денешься.
Пред внимательно посмотрел на нее и вздохнул.
— Скажи, а что они мне могут сделать?.. Хорошо. Пусть даже дадут выговор, так он через год снимается. Даже если строгач, все равно снимут. Так что не печалься, милка, не печалься, милка моя дорогая, — и Пред, обняв ее, тихонько засмеялся.
— Почему ты такой всегда смелый? — удивилась Вера.
— А потому что я вот именно из-за этой коммунально-хозяйственной работы и стал калекой, — и Пред указал на ногу. — С такой стопой я всю зиму могу бюллетенить. А если приналечь, то я могу добиться и группы, как инвалид коммунального труда.
— Ох ты моя миленькая, — прошептала Вера и, нежно погладив Предову стопу, добавила: — Володя, а ты и вправду счастливый, твоя палочка-выручалочка всегда при тебе.
На очередном районном предвыборном собрании коммунхозников Преда выручила Вера. Она всем доказала, что именно от снега у Преда развилась ипохондрия, и если зимой к нему некоторые лица будут приставать со снегом, пригрозила закрыть магазин на учет, затем на переучет и т. д. и т. п.
— Да что вы говорите… — вздыхали порой в поселке собравшиеся в кучку деды.
— Да-да, все от снега… — объяснял грузчик. — Поначалу у него поднялось давление, потом в один прекрасный момент чик, и готово. Верка-то не обманет. Раз она сказала, значит, так и есть. Ну а для мужика, сами посудите, с такой болезнью к бабе лучше не приставать. Только опозоришься.
— Эх, старики! — восклицал тут какой-нибудь дед. — Я так полагаю, пропади этот снег пропадом, человек-то ведь дороже. Короче, Преда не трогать. Пусть Ванька дороги чистит.
— Погодите, а ведь Верка один раз и про Ваньку так говорила, а у него опосля баба двойню родила, — пытали грузчика дотошные старики.
— Нет, у Преда, вот вам крест…
— Почему?
И грузчик, оглянувшись по сторонам, шепотом объяснял про лавровый листок.
— О-хо, о-хо! И помогает?..
— Еще как!
— Тссс… А ты знаешь, Никита, я бы не против нацепить его.
— А тебе скоко?
— Девяносто…
— Да ты что?
— Как ну и что? Это бить баб грех, а любить святое дело.
— Тссс… Без суматохи… Складывайтесь по трояку. Я вам этих лавровых листиков сейчас целую гору нанесу.
Правда или нет, но все до сих пор говорят, что именно таким путем и спасла Верка Преда. Порой, забыв о Предовой болезни, только соберется народ его отчехвостить, а кто-нибудь вдруг встанет и заунывно, как пономарь, скажет: «Товарищи, а ведь у него… товарищи…» И народ, побурчав, побурчав, прощал Преду грехи и решал все сам.
Окна в храме все горят. Слышно, как поют певчие: «Грядет воссияти свет невечерний, сущим прежде помраченным и бедствующим. Радуйся, вся земля, се Христос приближается, в Вифлееме рождаяся: море, возвеселися, пророческий сонм, взыграй, сбытие зря днесь твоих словес, и вси радуйтеся, праведные».
Рядом с храмом дети украшают золотую звезду, окаймляя ее бахромой из желтой бумаги, на которой изображен Богомладенец, а рядом с ним поклонение перед ним пастырей и волхвов.
Когда двери храма приоткрываются, голоса певчих усиливаются, и дети тут же, бросив свое занятие, начинают креститься.
Отец Николай только вышел из алтаря, как к нему тут же подошел мальчик и взволнованно спросил:
— Батюшка, скажите, а когда талоны на сахар отменят?
Отец Николай в задумчивости прикоснемся рукой к кресту и с добродушной улыбкой сказал:
— Очень скоро. Может быть, даже на той неделе…
Мальчик успокоенно вздохнул. Отец Николай, дав мальчику монетку, проводил его к выходу, а сам тут же вернулся в алтарь и, упав перед иконой Христа Спасителя, прошептал:
— Почему я правду ему не сказал? Почему?
Свет в храме был, как никогда, красив.
Молодой дьякон, мастерски владея могучею октавой, читает Евангелие.
Старушка вдруг, перекрестившись, сказала соседке:
— Ишь, свечей сколько горит, даже места для новых нету.
— Ты о чем это?.. — перекрестившись, спросила та удивленно.
— Да я о свечах.
— А я о снеге думаю…
— Чудные мысли.
Ребятишки рядом с храмом соорудили из снега колыбельные ясли Спасителя, которые украшают бумажными цветками, образками и масличными четками. Один из мальчиков вдруг закрыл лицо руками:
— Братцы, вспомнил, вспомнил.
— Что ты вспомнил? — спрашивает его товарищ.
— Царица Софья наш храм строила.
— То-то сила. Снег валит вовсю, а купола не трогает, всегда они чистые.
Обслуживать вызовы по нерасчищенным улицам нам, медикам, было трудно. Снег почти всегда набивался в валенки, ибо у некоторых домов сугробы по пояс. К вечеру, придя домой, приходилось выкручивать промокшие от воды носки и подолгу греть озябшие ноги у печки. «Скорее бы кончилась зима». Но не кончалась она. Снег валил и валил, а если не валил, то его приносило ветрами со всех сторон. Не было снега только у поста ГАИ, стоял он на высоком, искусственно сделанном холмике, вдали от дорог, скорость ветра здесь огромная, и сидеть в будочке было невозможно. Пост был без двери, в первый же день зимы ветер сорвал ее и унес неизвестно куда. Целые сутки милиция искала, искала ее, но так и не нашла. А жаль, дверь была замечательная, чешская, декоративно обклеенная ореховой скорлупой, такую только по особому заказу делают. Зачем пост поставили в километре от дороги, никто не знает. А убрать будочку или придвинуть к дороге нельзя, ибо по плану место ей здесь. И теперь стоять она будет лет десять, пока не спишут.
Одно время Пред хотел вытребовать ее под общественный туалет, но оказалось, что с места ее ничем не сдвинешь, а в такую даль в туалет разве кто пойдет. Так и стоит она вдали, а внизу от нее на ветру при проезжей дороге кой-когда стоит работник ГАИ и, поколачивая ногами, когда нет машин, размышляет, кто же придумал такую интересную будочку. Будочка всем была как бельмо в глазу. Она говорила о чьей-то бесхозяйственности и беспечности.
Нас, медиков, она выручала. Обычно мы отдыхали в ней, идя по сугробам на дальние вызовы. Дальние вызовы у нас были на 43-м километре. Он находился от поселка чуть-чуть левее. В основном здесь были дачи. И если наша молодежь к зиме рвалась поближе к Москве в благоустроенные теплые квартиры, то некоторая московская молодежь, наоборот, стремилась пожить в летних дачах зимой. Жить-то она жила, но и болеть болела. И болела часто. Сами посудите: туалет на улице, колонка с питьевой водой метров за сто, зимой наш Пред болеет, поэтому она занесена и приходится топать по сугробам, утром тепло от протопленной с вечера печи улетучивается, и топить печь приходится заново. И… опять беготня, то в сарай за углем, то за дровами, то за лопатой, а то и еще за чем-нибудь.
Кругом одна простуда. Только вылечишь такого клиента, а смотришь, он через недельку опять заболел. Мы в зимний период сорок третий километр так и звали поселком острых респираторных заболеваний.
Так вот, чтобы самим не заболеть по пути на 43-й кэмэ, в будочке кое-как отогреешься, хлебнешь из термоса горячего кофейку, чуть ногам дашь отдохнуть и, натянув шапку или обмотавшись платком, проваливаясь в сугробы, почти ползком пойдешь на теперь уже близкий 43-й километр.
В один из дней, передохнув на посту, в будочке, и укутав голову маминым пуховым платком, пополз я на 43-й километр. Ветер дул безбожно. Он то и дело расстегивал мое ветхое, недавно купленное за две врачебные зарплаты в комиссионке пальто, он лез в армейские валенки, подаренные Ваней только на эту зиму или до того времени, пока я не куплю себе фирменные, и, обжигая холодом, превращал в ледышку мою правую руку, в которой нес я врачебную сумочку.
— Злюка… — орал я на ветер и, прикрывая ладошкой лоб, прячась от его порывов, шел то боком, то спиной. Пройдя тридцать шагов, останавливался, поправлял на голове пуховый платок и что есть мочи варежкой тер прихваченный нос: — Ну и крутит… на ногах не удержишься…
Ветер накатывался с каждым разом все выше и выше, все сильнее и сильнее. Я даже слышал звуки его шагов по снегу, они походили на скрип щелястого пола, а когда он засыпал меня снеговой круговертью, я, сжимаясь, прятал руки, прятал лицо, ибо мне казалось, что на меня садится пчелиный рой — так сильно ветер гудел, и такими колючими были его снежинки.
«Куда бы запрятаться?» — подумал я и огляделся.
Белый телеграфный столб в трех шагах от меня. Рядом горка.
— Порядок, — произнес я и, оттолкнув от себя круговерть, подбежал к горке. С радостью упав на нее, съехал в балочку. Здесь было тихо. Точно выброшенный штормовой волной на спасительный берег, я, как Робинзон Крузо, с несвойственным мне дурачеством захлопал в ладоши.
Согревшись, протер глаза: хорошо-то как здесь! Ощупал грудь, ощупал руки — все на месте. Посмотрел в небо. Огромные снежинки, точно бумажные кружочки хлопушек, шурша над головой, бесшумно падали. И хотя там наверху ветер ревел, ему теперь не достать меня.
— А вот тебе! — И, слепив снежок, я пульнул его вверх.
На какую-то минуту ветер утих.
Развязал платок, достал термос и выпил чая. Разогретый питьем, задумался, а потом вдруг какая-то сладкая грусть незаметно охватила меня… Вспомнилась мама… Вспомнился отъезд на работу…
— Сынок, если бы ты знал, какая там зима!.. — вздыхала мама. — Ты в своей замшевой кепочке не проходишь и дня. Лучше возьми мой платок. И места он мало займет. Смотри… смотри… он уместился на двух ладонях…
— Хорошо, — соглашался я, чтобы не обидеть маму, а сам думал: «Еще не хватало врачу ходить в платке. Ничего себе, скажут, врач… баба не баба… мужик не мужик. Как же после этого лечить людей?»
— Сынок, а покрываться им так… — показывала мама. — Понял?
— Понял, понял…
— Сыночек, а это валеночки. Отцовы, двойная подошва.
— Да ты что, мам, ты что, — обижался я. — Что я, на Север еду? Платки, валенки.
И лишь приехав в Касьяновку, я удивился материнскому предвидению. С наступлением первой зимы, как никогда, пригодился пуховый платок. Срочной телеграммой я попросил у нее валенки. Но, увы, они оказались узковатыми. В Касьяновке валенки надо носить на два размера больше, так как, спасаясь от морозов и влажного снега, приходится натягивать на ноги по две пары шерстяных носков, а поверх мотать портянки, хотя к вечеру все равно набившийся в валенки снег так пек пальцы, что казалось, они побывали в самом крепком рассоле. А носки и портянки тут же выжимались, воды в них — пол мой и еще останется…
Мама в письмах спрашивала: «Сынок, ну как там зима?» И советовала: «Если пурга и метель, пешком не ходи. Требуй машину, ты не просто врач, ты врач участковый».
«Ладно, мама, ладно…» — прочитав письмо, думал я и вздыхал. Затем, грустно посмотрев в печь, где горели березовые дрова, закатывал рукава и строчил: «Тут, мам, не то что на машине, тут, мам, на супервездеходе утонешь. Ты думаешь, так просто в низине жить? Короче, мам, не поймешь, то ли тут снежная страна, то ли…»
И, в который раз скомкав недописанное письмо, я брал новый листок и расхваливал Касьяновку в газетном стиле.
Удивляясь своей судьбе и постукивая пальцами по заледеневшему краю пальто, я стоял в балочке среди потоков снега, снежинок и едва уловимого светового движения, исходящего с неба. На фоне поблекшего солнца гонялись друг за другом стайки снежинок, схожие со стайками рыб. Иногда появлявшиеся солнечные потоки света сказочно серебрили их, и тогда они сияли как ртутные шарики.
Влажный морозный воздух покалывает лицо. От всего этого мое сердце наполняется приятным волнением. «Ура-а. Скоро кончится год». Я улыбаюсь, потому что в этот праздник обязательно проведаю маму.
Вдруг, через минуту-другую, на небе, поначалу смутно, а затем все яснее и яснее появляется женское лицо; прядь волнистых волос, выбивающаяся из-под ситцевого платочка, аккуратно завязанного у подбородка, мне знакома. Окончательно прояснившиеся черты лица мне так близки… Вот глаза устремились на меня… И я, мигом сорвав с головы платок и с трудом переведя дыхание, протянул к небу руки и, не удерживая слез, с отчаянием закричал:
— Смотри, мам-ка-а!.. Смотри… какой я!.. Смотри-и-и!
Мама узнала меня.
— Сыночек!.. Сыно-ок… до-ро-гой!.. — зазвучал ее голос.
Обрадовавшись, я подпрыгнул. Я уже открыл было рот, чтобы крикнуть: «Мама! Мамочка, возьми меня обратно!..»
Но кто-то стукнул меня по спине, и я упал. Быстро поднялся. Выплевывая изо рта снег, посмотрел в небо. Было солнце. Были тучи. Белый дым и белый сумрак. Как и прежде, стайками рыб серебрились снежинки. Но материнского лица уже не было.
— Все… — прошептал я. — Все…