Более и более Пётр Андреевич осознавал, что дипломатия есть искусство, и искусство тончайшее. О том он слышал в путешествиях по западным странам, читал; но только ныне искусство это входило в его плоть, становясь не понятием, но образом мышления и действия. Так художник, изо дня в день копируя натуру, в какой-то миг замечает, что кисть, вначале только тупо следующая за обретёнными трудами знаниями, вдруг взлетает над полотном и, будто управляемая не рукой, но движимая неведомой силой, набрасывает краски. Послы державы Российской учены были одному: к словам и букве цепляясь, стой на том, что прямо служит успеху твоей державы. Толстой ныне отказывался от привычного. Его «кисть» уже летела над полотном.
— Поясню, — повторил Пётр Андреевич и откинулся на подушки.
Визирь выразил на лице внимание.
— Победа России в войне со шведом, — мягко начал Толстой, — безусловно, укрепит её, и Османская империя обретёт на северных границах сильного соседа. Выгодно ли это османской стороне? — Толстой развёл руками и улыбнулся: — Очевидно — нет.
Визирь по-прежнему выражал внимание.
— Ну а ежели победят шведы? — задал вопрос Толстой. — Выгодно ли такое султанскому двору? Также — нет, ибо швед, укрепившись в Польше, будет, несомненно, грозить османским владениям на пограничных с поляками землях.
Толстой выпрямился на подушках и согнал улыбку с лица:
— Равновесие на гранях державных — вот что было, есть и будет впредь искомой истиной мужами государственными. Равновесие!
Визирь опустил глаза, и оливковое лицо застыло, сохраняя должное достоинство. «А он прав, — думал визирь, — этот московит. Прав. Империи не нужны ни сильный Карл, ни могущественный Пётр. Пусть их в войне истощают друг друга. Оно лучше. Так и только так можно сохранить спокойствие на границах империи».
Прошла долгая минута, прежде чем визирь поднял лицо и сказал:
— А ты лукав, посол. Лукав!
— Нет, — возразил Пётр Андреевич, — я ищу выгоды державе своей, но не хочу достигнуть успеха за счёт бед соседа, ибо известно: чужое взять — своё потерять.
И раскинул руки, словно говоря: «Вот он я — весь перед вами их открытой душой». Да тут же и сказал:
— Всякого посла художества и хитрость суть строить между государи и государствы тишину и покой обеим странам в пользу.
Так говорил Толстой и с другими придворными и добивался многого, но прежде удерживал османов от безрассудного вступления в войну и вместе с тем завоёвывал доверие. А это в посольском деле было важно и очень. На волне этих добрых отношений и решил Пётр Андреевич пробить хотя бы малую щёлку в глухой, годами возводимой турками стене для ограждения российской торговли Чёрным морем.
Чёрное море турки берегли, словно непорочную деву, предназначенную для султанского гарема. А как мечталось российскими кораблями — слава богу, флот в Воронеже научились строить — пройти Чёрным морем в Стамбул, а там и в Венецию, и дальше. Но нет — турки море держали в своих руках крепко. А славно бы пшеничку российскую и на венецийский рынок или даже и далее — во Францию! В Архангельске ганзейские негоцианты за горло русского купца держали: назначат цену по три копейки за пуд пшеницы и ты хотя бы и криком кричи, но всё одно отдашь, так как деваться некуда. А тут, на Черном-то море, раздолье, и корабли по Дону спустить можно. В Амстердаме за пуд той же пшеницы по гульдену давали, во Франции и того больше. Вот деньги, да и какие! Нужду бы забыли в дырявом кармане полушки искать. Царь Пётр колокола с церквей стягивал, мужика вовсе задавили налогами. Уже и на лапти, на проруби в Москве-реке, на дымы из труб налоги положили. Куда уж дальше, а? Нет, России без моря было нельзя. Никак нельзя.
В Москве покойный ныне граф Фёдор Алексеевич Головин, сидя под низкими сводами Посольского приказа, говорил Петру Андреевичу:
«Великое дело сотворишь, коли ворота Чёрного моря для нашего купечества откроешь. Великое!»
И глаза у него — вот и стар был, и рыхл чрезмерно — блестели.
Пётр многажды наказывал:
«Первостатейное дело — Чёрное море нам отворить».
Отворить…
Толстой загорелся и ещё в Адрианополе, в первые месяцы пребывания в Османской империи, со всей страстью, на которую способен малоискушённый, но жаждущий действий человек, принялся за выполнение царёва наказа и — получил примерный урок.
Чиновник султанский, от которого во многом зависело решение столь важного дела, едва выслушав посла, взглянул на него, не скрывая негодования, сказал твердо:
— Не только судам торговым или иным российским в Черном море не быть, но и двухвесельной лодке московитов никогда волн его не коснуться. Никогда!
Однако и столь категоричное заявление Петра Андреевича не остановило. Савва Лукич был послу в решении сего великого начинания первейшим помощником. Хорошо зная турецкое купечество, он присоветовал Петру Андреевичу действовать именно через купцов.
— Чиновник султанский, — говорил Савва Лукич, — подобен упрямой ослице. Её можно привести к источнику, но никто не заставит ослицу напиться, ежели она того не захочет. А купец — это деньги. Посулить купцу торговую выгоду, и он ради барыша всё сделает.
Савва Лукич пообещал свести Петра Андреевича с Мустафой Языджи — старшиной адрианопольского купечества. И в один из дней на посольской коляске подъехали они к дому купца. Пётр Андреевич ступил на землю, глянул: переулок был тих, безлюден, лишь ветер завивал пыль на жёлтых плитках. Подворье Мустафы Языджи смотрело на гостей глухой каменной стеной, покрытой поверху черепицей. Под черепичным скатом окованные медными гвоздями ворота, такие, что при нужде за ними можно было отсидеться и против иной пушки.
Савва Лукич стукнул в медную дощечку медным же, висевшим на крепкой цепи молотком. Тотчас в воротах отворилась калиточка, и на гостей глянул здоровенный чернобородый мужик в бараньем полукафтане, но таком, что руки мужика оставались голыми по плечи. На поясе у него висел нож. «Эге, — подумал Пётр Андреевич, — здесь не шутят».
Подворье было вымощено булыжником, и булыжник выметен так, что будто бы даже и лоснился под солнцем. Три цвета бросились в глаза: тёмный булыжник, белёные стены, зелень ухоженных кустов, рассаженных по двору. «А у нас войдёшь в иной двор, — подумал с горечью Пётр Андреевич, — и навоза куча… Да…» Пожевал губами, увидел, как через двор поспешал навстречу хозяин. Высокий, в богатом халате, шагал широко. Взглянув на него, Пётр Андреевич понял: человек с размахом и говорить с ним надо открыто, без уловок, так как всё одно хитрость купец почувствует и замкнётся. Есть такие люди, повадка которых объявляет их сразу. Да они ничего и не скрывают, уверены в своей силе, но скорее это не уверенность в них выказывается, а сама сила так себя выдаёт. Играет слабый, а такому играть душа не позволяет.
Через малое время гости и хозяин сидели за столом на широкой галерее, опоясывавшей дом. Перед галереей цвели сладко пахнущие розы. Вот такой был дом у старшины адрианопольского купечества Мустафы Языджи: снаружи — крепость, во дворе — рай.
И, как в раю, пели, щебетали птицы в клетках, развешанных по галерее. И птицы необычные, каких Пётр Андреевич ещё и не видел.
К разговору Петра Андреевича о торговле между русскими и османами купец отнёсся с живым вниманием.
— О-о-о, — округлил губы, — чем больше товара, тем выше барыш.
Наклонился к Савве Лукичу и быстро-быстро заговорил по-своему. Савва Лукич рассмеялся и, оборотив лицо к Петру Андреевичу, сказал:
— Это у них немного по-иному звучит, но смысл такой: торговать — не воевать.
Пётр Андреевич обрадовался, подумал: «Ну, сговоримся. Не обманулся я: купец, видать, мужик толковый». И с обидой рассказал, как его встретил султанский чиновник.
Мустафа Языджи выслушал его и, подвигая к послу блюдо с засахаренными фруктами, сказал:
— Торг любит волю, а ум простор, но простора-то в головах у султанских чиновников и не хватает.
Мустафа Языджи закусил травинку, взятую с блюда, и задумался. Прищурил глаз, словно целился в кого-то.
— Свободно, безбедно и безопасно торговать обеим сторонам, — сказал Толстой, — вот что ищу едино.
Купец покусывал травинку крепкими зубами. Пётр Андреевич взглянул на него с надеждой. Мустафа Языджи сказал:
— Чиновник, известно, по одной тропинке ходит, и в сторону ему отвернуть трудно.
Взял чётки, и пальцы его полетели по янтарным зёрнам. Чек, чек, чек — постукивали чётки, словно отсчитывая ступени лестницы, по которой следовало подняться, дабы преодолеть строптивость и упорство чиновничьего Стамбула.
Через час коляска российского посла отъехала от дома старшины адрианопольского купечества.
— Ну как, — спросил Савва Лукич, — что думаешь?
— Размышляю, — ответил Пётр Андреевич, — размышляю. Однако сказать надо, купцы адрианопольские не ошиблись, выбрав Мустафу Языджи старшиной. Башковитый мужик. Башковитый…
Савва Лукич засмеялся, сказал:
— Купец что стрелец: попал, так с полем, а не попал, так заряд пропал!
Пётр Андреевич, не мешкая, подал прошение визирю, дабы купцам российским, которые в Стамбуле или иных османских землях торговлю вели, разрешено было возвращаться домой морем. Не позволяете-де товары судами доставлять, так разрешите людям морем ходить. Когда писал, подумал: «Не в лоб, так по лбу».
Визирь, прочтя просьбу, опешил, и о том Петру Андреевичу на ушко шепнули. Толстой, не долго размышляя, напросился к нему с визитом. Ответ послу российскому был, однако, уже готов. Чиновник с шустрыми глазами, мазнув по лицу посла усмешливым взглядом, бойко прочёл:
— Торговым московским людям, докончив торговые статьи, через Чёрное море ездить не надлежит…
Визирь развёл пухлыми, холёными руками, сладко улыбаясь.
— Не надлежит, — повторил чиновник. Визирь глянул на него, и того как ветром сдуло.
В фонтане умиротворяюще журчала вода, лёгкие струйки бежали, бежали, играя под солнцем бесчисленными бликами. «Не надлежит, — соображал Толстой, — вот, значит, как…» Иного он не ожидал и, предусматривая этот ход, видел и продолжение партии.
— Кхе-кхе, — кашлянул Пётр Андреевич и смял лицо, будто полынной горечи отведал.
— Нелюбовно, — сказал, — ох, нелюбовно. А у нас мир между державами. Ласка — бумагами высокими оговорённая.
Визирь заёрзал.
— И к чему обиды чинить? — наступал Толстой. — К чему раздражение? Нелюбовный ответ, и думу я твёрдую имею, что говорили его люди подначальные. Высокочтимый визирь к сему не причастен. Его мысли государственные, а это так, с пустой головой написано. Мудрейший султан, я полагаю, такого ответа не одобрит. Нет, — Пётр Андреевич воздел руки кверху, — высокому уму присущ и высокий полёт.
Визирь заёрзал более.
На другой день посол российский получил султанский указ, в котором сообщалось, что велено его высоким именем выделить московским купцам бесплатно тридцать подвод до Валахии, а путь по валахской земле оплачивать вполовину. Обоз российский сопровождать янычарам для безопасности. Такое было неслыханно. Однако моря турки не отворили. Но Пётр Андреевич и тем был доволен. Знал: первый шаг сделан, другой полегче будет, — и обратился к визирю с новой просьбой.
Толстой ныне просил разрешения отправить закупленные им для своего брата — азовского воеводы — вещи морем.
— А, — восклицал, — торговое судно снарядим и прямо в Азов! Так помалу морской путь в Россию и отворим.
Пётр Андреевич, конечно, лукавил. Вещи, которые он хотел отправить в Азов, были не его и не для брата куплены. В Россию возвращался Савва Лукич Владиславович. Товары принадлежали ему, но послу российскому нужно было создать случай отправки торгового судна в Азов. Не так важны и ценны были сами вещи, как почин. Турки отказать послу в отправке вещей для брата не посмели.
Двухмачтовый галиот стоял у причала, и Пётр Андреевич дважды и трижды в день ездил на берег. Следил за погрузкой, беспокоился, волновался, как бы в последнюю минуту турки не отменили разрешение, и был счастлив. Даже забронзовел лицом под жарким солнцем, был необычно шумен и словоохотлив.
— Моряк ведь я, моряк, — говорил Савве Лукичу, похлопывая ладонью по мощному стволу мачты, — на Мальту ходил в шторма… Море было бурно!
Над галиотом кричали чайки, сгибаясь под тяжестью тюков, грузчики шагали по скрипучим трапам, мимо борта галиота скользил по тихой воде сандал, покрытый богатыми коврами. Какие-то турки с полнокровными, сытыми лицами рассматривали не без удивления русских.
— Хорошо, — оглядывал берег и море Пётр Андреевич, — ей-ей, хорошо! — И, вдруг сев на бухту каната у борта, сказал: — А я вот здесь приткнусь и с судна не сойду. Так и в Азов приду.
Савва Лукич рассмеялся.
— Нет, — возразил, — а кто посольские дела править будет? Толстой, опустив лицо, помолчал с минуту и сказал с очевидной печалью в голосе:
— Завидую тебе, Савва Лукич. Ох, завидую. Недели не пройдёт, на своей земле будешь… Завидую… В церковь сходишь, в баньку, кг полке тебя попарят с кваском… Брат мой, Иван, в баньке толк понимает, так что заранее могу обещать: банька у него отменная и венички наверняка есть…
Упёр ладони в колени и молчал долго-долго. Молчал и Савва Лукич. Знал: дела заворачивались в Стамбуле круто.
Последнее время Пётр Андреевич писал в Посольский приказ, что «здесь суть вельми спокойно». И вдруг ветерком в Стамбуле потянуло. Холодным, знобящим ветерком.
Карл шведский заплутал на петлистых южных российских шляхах. Казалось — у этой земли нет края. С каждым днём, с каждой пройденной верстой незаметно, исподволь, но неизменно нарастало напряжение. Так бывает с человеком, который идёт по тёмному коридору. Он делает шаг, другой. Ничто не грозит опасностью. Он идёт дальше, и опять шаг, другой. Неожиданно нога начинает ощущать какую-то зыбкость пола, слух улавливает невнятные шорохи. Человек делает ещё шаг, ещё, ещё… Лица вроде бы касается не то паутина, не то чьё-то дыхание. Человек останавливается и, убеждая себя, что это показалось, делает ещё несколько шагов. И тут нога отчётливо ощущает опасную неровность, слух явно различает подозрительные скрипы, и безотчётная тревога рождается в душе… Но армия Карла всё ещё двигалась вперёд. Солдаты, нагуляв жирок в благодатной Саксонии, шагали даже бойко, но генералы уже оглядывались окрест с опаской. И вдруг, как выстрел в упор, грянула весть из корпуса генерала Левенгаупта, шедшего из Риги на соединение с главными силами короля[31].
Карл прилёг на походную постель, когда у входа в королевскую палатку раздался взволнованный голос дежурного офицера:
— Ваше величество! Ваше величество…
— Ну, что там? — недовольно скрипящим голосом откликнулся король. — Войдите.
Дежурный офицер отдёрнул полог и, поколебав свет свечи в грошовом шандале на столе, остановился у входа. Карл, недовольно повернувшись на постели, оборотился к нему, и глаза короля удивлённо расширились. Лицо дежурного офицера выражало полнейшую растерянность, ежели не страх.
— Что случилось? — невольно заражаясь волнением, спросил король.
— Солдат из корпуса генерала Левенгаупта! — почти выкрикнул офицер. — Он доносит… — офицер задохнулся, проглотил слюну, — он доносит…
Король поднялся с постели и с плохо сдерживаемым бешенством спросил:
— Так что же он доносит? Что вы мямлите?
— Корпус генерала Левенгаупта, — упавшим до шёпота голосом сообщил офицер, — разгромлен.
Через минуту перед королём стоял солдат из корпуса Левенгаупта. Мундир на нём был порван, лицо захлёстано грязью. Солдата шатало, и его поддерживали под руки. Это был рядовой лучшего гренадерского полка, случайно вырвавшийся из окружения. Он был так плох, что ему дали кружку вина, и только тогда солдат смог рассказать, что корпус разгромлен, а обоз в две тысячи телег, в котором было продовольствие и порох для армии Карла, захвачен казаками. Гренадер охватил голову руками и склонился на стуле.
— О боже, — невнятно выговорил он, — моим глазам пришлось увидеть такое… — Вдруг, выпрямившись, он с яростью и слезами выкрикнул в лица офицеров и придворных короля: — Корпуса больше нет!
В глазах солдата, казалось, зажглось безумие.
— Это ложь! — свистящим шёпотом выговорил король и, заметавшись по палатке, вскричал: — Ложь!
Но это не было ложью.
Разгром шведов под деревней Лесной многих заставил задуматься.
То, что Карл увяз в бескрайних российских просторах, было понятно и без того, но гибель восьми тысяч шведов под Лесной потрясла Стокгольм. Не один колокол ударил в шведской столице по погибшим и не одна мать заголосила, рвя на себе волосы. Да и не только в столице.
— Да… — говорили по всей Швеции, горестно складывая губы, — однако…
— Оно, конечно, хорошо иметь порты в Прибалтике, хороши русские пенька, лен и хлеб, но восемь тысяч солдат…
— Это здоровенные парни с сильными руками, которые бы на родных полях выращивали отменные урожаи…
— Король слишком увлекается…
— Увлекается? Нет, это следует назвать по-другому!
В эти дни в Стокгольме собрался сенат. В мрачный зал окна едва пропускали сумеречный свет. Лица сенаторов были угрюмы. Говорили долго о пустующей казне, об обезлюдевших деревнях, о тревожных разговорах среди судовладельцев, лесопромышленников, купечества. Но к единому мнению так и не пришли и ограничились петицией в ставку короля. В ней отчётливо звучали тревога и желание предостеречь короля от дальнейших необдуманных действий.
После заседания сената королевский советник граф Пипер[32] вышел на ступеньки подъезда и остановился, вглядываясь в сгущающиеся сумерки. Широкогрудый, массивный, на крепких ногах, всегда отличающийся здоровьем и бодрым нравом, сейчас он выглядел не таким уж крепким и вовсе не здоровым. Ветер с шелестом подкатил под ноги советника жёлтые осенние листья. Карл Пипер жёстко сложил губы. Настроение у него было отвратительное. Он был против похода на Украину и ныне отчётливо угадывал его гибельность. «Вот уж истинно, — подумал Пипер, — от великого до смешного — один шаг. И почему люди из раза в раз переступают эту грань?»
Холодный туман наползал из улиц.