В любом случае результатом изменчивых попыток земельных реформ фискального характера следует считать два момента: недопущение возникновения крупных сельскохозяйственных предприятий и глубоко скептическое отторжение всем сельским населением любого вмешательства правительства в земельные отношения и способы хозяйствования: теории laissez-faire многочисленных китайских камералистов получали все большую популярность у сельского населения. Конечно, правительственные меры в рамках политики регулирования потребления и цен сохранялись как неизбежные. А в остальном поддержкой населения пользовалась только политика правительства по защите крестьян, поскольку она была направлена против капиталистического накопления, т. е. против превращения в земельные состояния собственности, аккумулированной посредством службы, торговли и налоговых откупов. Принятие такого законодательства стало возможным лишь благодаря этим настроениям, позволившим правительству вмешиваться в имущественное положение состоятельных слоев. Это законодательство возникло в ходе борьбы автократического правительства с вассалами и способными на сопротивление знатными родами; позже оно постоянно было направлено против возникновения уже капиталистически обусловленного крупного землевладения.
Как показано выше, характер вмешательства при этом сильно изменился. В хрониках государства Цинь,[222] из которого вышел «первый император» Шихуан-ди, сообщается применительно к правлению Сяо-гуна (361—338 годы до н. э.), что министр-книжник Шан Ян в качестве «высшей мудрости» обучал его искусству того, «как стать господином своих вассалов». Наряду с реформой налогообложения (прежде всего заменой принудительной обработки земли общим земельным налогом), на первый план у него выходил раздел земельных владений: принудительный раздел семейных объединений, налоговая премия за основание семьи, освобождение от принудительных работ при интенсивном производстве, составление регистра семей и запрет частной мести — все это препятствовало возникновению и сохранению крупного землевладения и одновременно выражало типичный популяционистский фискализм. Мы уже видели постоянные колебания в законодательстве: ограничивая свободу передвижения, правительство то передавало безземельных крестьян крупным землевладельцам и допускало их переход в положение зависимых, то вновь освобождало их. Однако в целом возобладала тенденция к защите крестьян. В 485 году н. э. (при династии Вэй) явно по популяционистским причинам была разрешена продажа избыточной земли. В защиту крестьян в 653 году н. э. вводился запрет на торговлю землей, в частности на ее скупку состоятельными лицами, а в 1205 году н. э. — запрет продавать землю и оставаться на ней в положении зависимого от покупателя.[223] Эти два постановления со всей определенностью показывают, что ко времени их принятия уже давно существовала фактически отчуждаемая частная собственность на землю, что подтверждается другими источниками. Они должны были предотвратить то, что произошло повсюду в мире, прежде всего в древнеэллинском полисе, например, в Афинах: денежные состояния, аккумулированные путем торговли или из политических источников, вкладывались в земельную собственность; обремененные долгами крестьяне продавали земли, становясь долговыми рабами или зависимыми арендаторами на купленных вскладчину участках.
Однако достаточно этих однообразных повторений, не способных отобразить настоящую «экономическую историю», для которой до сих пор нет важнейших данных (цены, заработная плата и т. д.). Из всего этого вытекает крайне сомнительный характер апроприации земли, сохранявшийся многие столетия или даже полтора тысячелетия, как и фискально-политически обусловленное и имевшее серьезные последствия иррациональное земельное право, колебавшееся между произволом и полным невмешательством. Кодификация права была отвергнута книжниками посредством характерного обоснования: народ станет презирать ведущие классы, если будет знать свое право. В этих обстоятельствах единственным выходом было сохранение рода как союза самопомощи.
Поэтому и сегодня китайское право, связанное с недвижимостью, наряду с явно современными чертами, сохраняет в себе следы этой древнейшей структуры.[224] Передача земли (посредством простой выдачи документов) была сильно облегчена наличием кадастра всей земли и фискальным предписанием заверять каждое свидетельство о продаже печатью (шуй ци) соответствующего государственного органа (не выполняется из-за отказа населения оплачивать пошлину); только наличие этих документов о покупке, выписок из кадастра и квитанций об уплате налогов подтверждает права собственности. Содержащаяся в каждом документе о продаже (май ци) клаузула о том, что имущество продается «в легальных целях вследствие действительной потребности в деньгах», сегодня является пустой формулой. Однако в связи с упомянутым распоряжением 485 года н. э. она позволяет сделать однозначный вывод о том, что изначально продажа допускалась лишь в случае «настоящей нужды», особенно если учесть сегодня также чисто формальное, а ранее, несомненно, действенное преимущественное право родственников на выкуп продаваемой земли. До сих пор встречается «порочная» практика, когда продавцы или их потомки в случае нужды с помощью дань ци («billet de géminance»)[225] требуют с покупателя одну или несколько доплат в виде «милостыни».[226] Как и в древнем полисе на Западе, типичным покупателем земли здесь выступал именно обладатель крупного денежного состояния и кредитор; изначально владение землей было связано с преимущественным правом рода на выкуп. Поэтому собственно национальной формой отчуждения была не безусловная продажа навечно, а встречающаяся повсюду в качестве вынужденной сделки продажа с правом обратного выкупа (хо май), наследственная аренда и залог (тянь дан) земельных участков в сельской местности (ипотека, ди я, распространялась лишь на городскую землю).
Все остальные элементы аграрного строя имеют ту же направленность: борьба издревле привязанных к земле родов с денежной властью скупщиков земли, сдерживаемая в сущности фискально мотивированными вмешательствами со стороны патримониальной власти. Как и в римском праве, уже в «Ши цзи» и хрониках династии Хань официальная терминология различает только частное и общественное владение: государственные арендаторы на царской земле, налогоплательщики — на частной («народной», минь ди). В семейной собственности оставалась неделимая и неотчуждаемая земля предков (места захоронений и земля для жертвоприношений предкам);[227] завещателем выступал старший сын главной жены и его потомки; напротив, состояние, включая землю, с победой патримониализма по закону подлежало физическому разделу между всеми детьми, причем распоряжения завещателя считались лишь этически обязательными (в подлинном смысле понятия fideikommisse).[228] Одновременно сосуществовали частичная, натуральная и денежная форма аренды, причем арендатор за выплату «залога» мог получить бессрочную аренду. Обычные схемы арендных контрактов с сельской землей[229] отчетливо показывают, что арендатор напоминал «колона» античного и южно-европейского типа, который, арендуя мелкие участки, наряду с правом также принимал обязательства по обработке земли и, как правило, оставался должником арендодателя. Типичным арендодателем считался земельный магнат, который получал прибыль со своих разбросанных владений. Особенно часто многочисленные земельные участки наследовало и выкупало именно объединение семей одного рода, которое сохраняло и регистрировало документы о покупке распыленных земельных владений в особых актах и инвентарных книгах.[230] В кадастре[231] оно значилось как единая для всех участков фирма под общим именем,[232] выбитым на плите в семейном доме. Такие объединения управляли колонами через своих старейшин так же патриархально, как античный или южно-европейский помещик или английский эсквайр. Как крупные древние семьи, так и разбогатевшие благодаря торговле или политическим доходам выскочки держали свое состояние в подобных объединениях, чтобы обеспечить господствующее положение своим потомкам. Ясно, что это было суррогатной экономической формой некогда привилегированного сословного положения древней знати, разрушенного патримониализмом.
Таким образом, сохранившиеся до сих пор владения земельных магнатов, причем иногда поразительных размеров[233] (к сожалению, не подтверждаемых статистически), лишь отчасти носили древний характер и в основном были распылены. Тем не менее они существовали вплоть до настоящего времени (вероятно, еще больше их было раньше), а вместе с ними — типичный для патримониальных государств колонат. Однако власть землевладельцев сильно ограничивалась двумя свойственными Китаю обстоятельствами: с одной стороны, властью родов, а с другой — экстенсивностью и бессилием государственного управления и юстиции. Землевладелец, решивший бесцеремонно воспользоваться своей властью, имел бы мало шансов быстро реализовать свое формальное право в суде, не имея личных связей или не задействуя в своих интересах властные средства управления довольно затратным способом подкупа. Но государственный чиновник должен был учитывать свои собственные интересы как в случае вымогательства земельной ренты для землевладельца, так и в случае вымогательства налогов для себя лично. Любые беспорядки вызывали беспокойство у центрального правительства как симптом угрозы со стороны магического зла и могли стоить чиновнику должности. Очень специфические обычаи арендодателей показывают, что в их положении была невозможна интенсивная эксплуатация колонов. Неимоверная интенсивность труда[234] мелких предприятий и их экономическое превосходство наглядно проявлялись в высоких ценах на землю[235] и относительно низкой процентной ставке сельскохозяйственного кредита.[236] Какие-либо иные технические улучшения в условиях значительного раздробления земли были почти исключены: несмотря на развитое денежное хозяйство, господствовала традиция.
Таким образом, здесь патримониальной бюрократизации соответствовала тенденция к социальной нивелировке. Производство в сельском хозяйстве, в соответствии с интенсивной техникой труда в рисоводстве, оставалось почти исключительно мелким крестьянским, а в промышленности — ремесленным. Физический раздел наследства в течение долгого времени довольно сильно демократизировал землевладение, как бы объединения наследников ни замедляли этот процесс в отдельных случаях. Несколько гектаров земли считались существенным владением, менее гектара (15 му, 85 а) — достаточным для обеспечения пяти человек при обработке не огородным способом. Феодальные элементы социального уклада лишились сословного характера, по крайней мере с точки зрения права. Правда, даже в последние десятилетия в официальных докладах постоянно говорилось о «нотаблях» как основополагающем социальном слое, однако эти сельские «джентри» из числа деревенской знати не имели никаких государственных гарантий в отношении низших слоев. С правовой точки зрения над мелким горожанином и мелким крестьянином непосредственно стоял патримониально-бюрократический механизм. В праве и практике отсутствовал промежуточный феодальный слой, существовавший на средневековом Западе.
С другой стороны, капиталистические отношения зависимости западного типа появились в типичных формах лишь в новейшее время под влиянием европейцев. Почему?
Глава IV. Социологические основоположения: D. Самоуправление, право и капитализм
Отсутствие отношений зависимости капиталистического типа. — Родовая организация. — Самоуправление деревни. — Привязанность хозяйственных отношений к роду. — Патримониальная структура права.
В эпоху конкуренции отдельных государств за политическую власть большое значение имел типичный для патримониальных государств политически обусловленный капитализм кредиторов и поставщиков правителей, дававший высокую норму прибыли. В качестве источников накопления состояний называются также рудники и торговля. При династии Хань должны были существовать мультимиллионеры — если считать в медной монете. Как и в объединенном Римской империей orbis terrarium,[237] политическое объединение в мировую империю, очевидно, привело здесь к закату подобного капитализма, в существенной мере привязанного к государству и его конкуренции с другими государствами. Вместе с тем, развитие чисто рыночного капитализма, ориентированного на свободный обмен, находилось в зачаточном состоянии. Конечно, в промыслах купец повсюду доминировал над техническим работником — даже в предпринимательских товариществах, о которых пойдет речь. Это проявлялось уже в традиционной формуле распределения прибыли подобных ассоциаций. Межрегиональные промыслы, очевидно, также часто приносили значительную спекулятивную прибыль. Таким образом, древнее классическое почитание земледелия как подлинно священного занятия не препятствовало тому, что уже в I веке до н. э. (как и в Талмуде) шансы на получение прибыли в промыслах были выше, чем в сельском хозяйстве, а самыми высокими считались шансы на прибыль в торговле.
Но это не означало начала развития современного капитализма. Именно те характерные институты, которые были созданы зарождающейся буржуазией в средневековых городах Запада, здесь либо полностью отсутствовали вплоть до настоящего времени, либо имели совершенно иной вид. В Китае не было правовых форм и социологических оснований для капиталистического «предприятия» с его рациональным предметным ведением хозяйства, которое довольно рано появилось в торговом праве итальянских городов. Ответственность рода за своих членов осталась там в далеком прошлом как один из вариантов личного кредита; она сохранилась лишь в налоговом и политическом уголовном праве, не получив дальнейшего развития. Хотя китайские деловые объединения наследников на основе семейных сообществ играли у имущих слоев ту же роль, что и западные семейные ассоциации, из которых позже возникло наше «открытое торговое общество» (по крайней мере в Италии), в Китае у них был совсем иной экономический смысл. Как и во всяком патримониальном государстве, здесь чиновник также имел оптимальные шансы на накопление состояния[238] и как чиновник, и как откупщик налогов (по сути, чиновник являлся откупщиком). Отставные чиновники вкладывали свои более или менее законно полученные состояния в земельную собственность. В целях сохранения совместного состояния сыновья объединялись в сообщества наследников, которые обеспечивали некоторых членов семьи средствами на обучение, чтобы те могли занять доходные должности и еще больше обогатить данное сообщество, а также добыть должности для других своих сородичей, что считалось само собой разумеющимся. В такой неустойчивой форме путем политического накопления состояний возник слой патрициев и земельных магнатов (сдававших в аренду мелкие участки), не имевший ни феодального, ни буржуазного характера, а спекулировавший шансами на эксплуатацию чисто политических должностей. Это было не рациональное экономическое накопление, а типичный для патримониальных государств внутриполитический хищнический капитализм (как и торговля, доходы от которой также вкладывались в землю), господствовавший при накоплении состояний, особенно земельных. Свои состояния чиновники сколачивали в том числе посредством манипулирования налогами — например, произвольно устанавливая курс для пересчета обязательств в находившуюся в обращении монету. Пробиться к этой кормушке можно было через экзамены. Поэтому квоты на них постоянно заново распределялись между провинциями и лишь в исключительных случаях фиксировались. Запрет на проведение экзаменов в определенном округе был чрезвычайно действенным наказанием для живших в нем знатных семей, поскольку непосредственно отражался на их экономических интересах. Ясно, что этот тип семейных хозяйственных сообществ есть прямая противоположность экономических сообществ в виде рациональных предприятий.
Кроме того, этот тип жестко привязан к роду. Здесь мы подходим к значению родовых союзов, которые уже неоднократно затрагивали.
В Китае род, почти совсем исчезнувший в западном Средневековье, полностью сохранил свое значение как в управлении мельчайшими территориальными единицами, так и в виде хозяйственной ассоциации. Такого усиления рода не происходило нигде, включая Индию. Давившее сверху патримониальное правительство сталкивалось с родовыми организациями, выступавшими в качестве противовеса ему снизу. Роды вплоть до настоящего времени являлись очень важным элементом всех политически опасных «тайных обществ».[239] Часто деревни именовались по названию проживавших в них родов или составлявших большинство,[240] либо являлись конфедерациями родов. Старые межевые камни показывают, что землей наделялись не индивиды, а роды; в этом отношении родовой союз в значительной мере сохранился. Из членов самого многочисленного рода выбирали деревенского главу — часто оплачиваемого. Ему помогали «старейшины» (родов), которые могли его сместить. Отдельный род стремился самостоятельно наказывать своих членов, хотя современной государственной властью это официально и не признавалось.[241]
Род сохранился, несмотря на грубое вмешательство патримониального управления в форме механического создания союзов круговой поруки, переселений, переделов земли и разделения населения по числу дин (работоспособных индивидов). Единство рода держалось на уникальном культе предков как безусловно классическом и древнем «народном культе», главным жрецом в котором выступало не цезарепапистское правительство и его чиновники, а глава дома при участии семьи. Культ духов предков играл определенную роль, видимо, уже в «мужских домах» эпохи древнего милитаризма. Попутно заметим, что это плохо согласуется с подлинным тотемизмом и может указывать на дружинный характер мужского дома как древнейшей организационной формы и на наследственную харизму правителя и его свиты.[242] Как бы то ни было, в историческую эпоху вера в силу духов предков (не только собственных),[243] в их ритуальную, подтвержденную книжным преданием роль посредников при передаче пожеланий потомков небесному духу или богу,[244] в безусловную необходимость удовлетворять и задабривать их посредством жертвоприношений являлась изначальным верованием китайского народа. Духи предков императора почти приравнивались к свите духа неба.[245] Китаец, не имевший мужского потомства, обязательно прибегал к усыновлению, или же фиктивное посмертное усыновление за него осуществляла семья,[246] причем в своих собственных интересах: чтобы его дух не беспокоил ее. Социальным последствием доминирования этих представлений было громадное усиление патриархальной власти,[247] а также укрепление рода как такового. В Египте, где господствовал культ мертвых, а не культ предков, единство рода распалось под влиянием бюрократизации и фиска, как и в Месопотамии. В Китае это единство сохранилось и превратилось в силу, сопоставимую с политической властью правителей.
В принципе каждый род имел в деревне свой дом предков[248] вплоть до настоящего времени. Помимо культовых одеяний, в нем часто хранилась доска с признаваемыми родом «моральными законами». Право родов принимать свои собственные уставы фактически никогда не оспаривалось: оно действовало не только praeter,[249] но — при определенных обстоятельствах — и contra legem[250] (даже в ритуальных вопросах).[251] Род солидарно выступал вовне. Уже говорилось, что вне уголовного права солидарной ответственности рода не существовало, тем не менее он пытался по возможности разобраться с долгами своего члена. Под руководством старейшины род налагал наказания не только в виде порки и исключения из своих рядов, означавшего гражданскую смерть, но и — подобно русскому «миру» — в виде изгнания. Часто многие потребительские нужды также в значительной мере покрывались путем дачи взаймы внутри рода, поскольку помощь нуждающимся считалась нравственным долгом состоятельных сородичей. Впрочем, взаймы давали даже не-члену рода — при достаточном количестве коутоу ему давали из-за опасений мести со стороны духа отчаявшегося, если тот совершит самоубийство.[252] А добровольно, видимо, никто просто так долг не возвращал — по крайней мере если за ним стоял сильный род. В любом случае, четко отрегулированная помощь нуждающимся и кредитная поддержка в первую очередь существовали лишь внутри рода. При необходимости род вел внешние распри:[253] безграничное мужество там, где речь шла о личных интересах и личной привязанности, резко контрастировало с многократно упомянутой «трусостью» правительственного войска, состоявшего из насильственно набранных рекрутов или наемников. В случае необходимости род заботился о лекарствах, враче и похоронах, обеспечивал стариков и вдов и содержал школы. Род владел собственностью, прежде всего — земельной («землей предков», ши тянь),[254] а состоятельные роды часто обладали обширным совместным земельным фондом, который сдавали в аренду (чаще всего через аукцион на три года). Его отчуждение допускалось лишь при наличии трех четвертей голосов «за». Доход распределялся между отцами семейств таким образом: все мужчины и вдовы получали по одной единице, начиная с 59 года жизни — две, а с 69 — три единицы. Внутри рода сочетались наследственно-харизматические и демократические принципы. Все женатые мужчины имели равное право голоса, неженатые — лишь совещательные голоса, женщины исключались как из числа наследников (они могли претендовать только на приданное), так и из числа участников собраний рода. Роль органа управления выполняли старейшины, ежегодно избираемые согласно генеалогическому принципу, но всеми членами рода. Они должны были управлять имуществом, собирать доходы и распределять прибыль, но в первую очередь — заботиться о жертвоприношениях предкам и поддерживать в порядке дома предков и школы. Покидавшие должность выдвигали кандидатуры преемников согласно возрастной иерархии: в случае их отклонения предлагались следующие по старшинству.
Совместное приобретение земли путем покупки или аренды и ее распределение между отцами семейств сохранялось вплоть до настоящего времени. Мандарины, купцы или иные лица, окончательно отказавшиеся от земли, получали возмещение, что документировалось выпиской из семейной книги; они оставались в юрисдикции рода и могли выкупить право на свою долю. Где сохранялись древние порядки, там наследственная земля редко переходила в чужие руки. Домашнее прядение, ткачество и пошив одежды женщинами препятствовали возникновению сколько-нибудь самостоятельного текстильного ремесла, особенно если женщины работали еще и на продажу.[255] Головные уборы и обувь также в основном являлись продуктами домашнего производства. Кроме того, род 1) был устроителем важнейших для индивида праздников (чаще всего два раза в году в честь предков) и объектом семейной истории, которую должны были записывать отцы семейств; 2) вплоть до настоящего времени предоставлял за небольшой процент ученикам и неимущим наемным рабочим капитал для открытия «собственного» дела в качестве ремесленника; 3) старейшины рода отбирали способных к обучению молодых людей и покрывали их расходы на подготовку, сдачу экзамена и покупку должности. Таким образом, этот союз экономически поддерживал автаркию домохозяйств и препятствовал развитию рынка, а в социальном смысле был просто всем для своих членов, в том числе живущих на чужбине, особенно — в городе.[256]
Город для большинства его жителей был не «родиной, а типичной «чужбиной», тем более что он отличался от деревни отсутствием организованного самоуправления. Не будет большим преувеличением сказать, что китайская административная история полна попыток императорского управления утвердить свою власть и вне городских округов. Но если не считать компромиссов относительно уплаты налогов, это удавалось только на короткое время. На длительную перспективу этому препятствовала экстенсивность самого управления, выражавшаяся в незначительном числе настоящих чиновников, что было обусловлено финансовым положением и, в свою очередь, обуславливало их положение. В действительности официальное императорское управление оставалось управлением городских округов и их частей, где ему не противостояли мощные кровные организации, как в сельской местности; поэтому оно оказалось эффективным при взаимодействии с гильдиями и цехами. Вне городских стен оно сразу теряло свою эффективность, поскольку там, помимо огромной власти родов, ему противостояло еще и организованное самоуправление деревни как таковой. А поскольку множество крестьян жили и в городах, которые чаще всего являлись «городами земледельцев», то между ними существовало лишь административно-техническое различие: «город» означал резиденцию мандарина без самоуправления, а «деревня» — самоуправляемую местность без мандаринов!
Поселения сельского типа[257] в Китае нуждались в безопасности, обеспечить которую было не способно экстенсивное управление империи, не имевшее никакого понятия о «полиции». Чаще всего деревни были укреплены: как и древние города, они окружались частоколом (видимо, еще и сегодня), а нередко — даже стеной. Чтобы не нести поочередно дозорную службу, нанимались стражники. Иногда деревни насчитывали многие тысячи жителей, отличаясь от «города»[258] тем, что сами выполняли эти функции с помощью собственного органа. Поскольку понятие «корпорация» в китайском праве полностью отсутствовало и, конечно, было совершенно чуждо традиционным крестьянским представлениям, этим органом выступал деревенский храм.[259] В Новое время чаще всего он был посвящен одному из популярных богов: полководцу Гуань-ди (богу войны), Бэй-ди (богу торговли), Вэнь-чану (богу школ), Лун-вану (богу дождя), Ту-ди (неклассическому богу, которого следовало извещать о каждом случае смерти, поскольку это касалось «поведения» умершего в потустороннем мире), — а какому конкретно, видимо, было не так уж важно. Подобно классической древности Запада, «религиозное» значение храма[260] ограничивалось немногими ритуальными действиями и редкими молитвами отдельных лиц, а в остальном его значение заключалось в проведении профанных социальных и правовых процедур.
Как и дома предков, храмы имели собственность, прежде всего — земельную.[261] А часто еще и денежное состояние, из которого выдавали займы по не всегда низким процентам.[262] Денежное состояние возникало прежде всего за счет традиционных рыночных пошлин: как почти повсюду в мире, торговые ряды издревле находились под защитой местного бога. Храмовая земля, как и земля предков, преимущественно сдавалась в аренду неимущим из этой же деревни; рента с нее и все доходы храма вообще также ежегодно раздавались арендаторам доходов, а остававшаяся после вычета чистая прибыль распределялась. Исполнение должности храмового управителя, видимо, являлось общественной обязанностью отцов деревенских семейств, которая передавалась по очереди от дома к дому; для этого деревня делилась на округа по 100—500 жителей. Наряду с этими управителями, существовали и «лучшие люди» деревни — старейшины родов и книжники, получавшие номинальное вознаграждение. Только они признавались представителями деревни со стороны политического правительства, неприязненно относившегося ко всякой легализации корпораций или их суррогатов. В этом качестве они действовали от имени «храма», который через них заключал контракты в интересах деревни. «Храм» обладал юрисдикцией по мелким делам и очень часто узурпировал юрисдикцию по делам всех видов, что не вызывало интервенций правительства — за исключением случаев, в которых затрагивались государственные интересы. Именно такой суд, а не государственное судебное ведомство, пользовался доверием населения. «Храм» заботился о дорогах, каналах, обороне, политической безопасности (поочередной дозорной службе, часто фактически отмененной), защите от разбойников или от соседних деревень, о школе, лекарствах, похоронах (если роды не могли или не хотели брать их на себя). В нем находился склад оружия деревни. Благодаря деревенскому храму, который в такой функции отсутствовал в «городе», деревня с правовой точки зрения и фактически являлась дееспособной коммунальной корпорацией. Но в первую очередь именно деревня, а вовсе не город, фактически была оборонительным союзом, действовавшим в зоне интересов ее жителей.
К этому неофициальному самоуправлению правительство не всегда относилось, исходя из принципа laissez-faire, как в конце старого режима. Например, при династии Хань оно пыталось разрушить чистый патримониальный абсолютизм Шихуан-ди путем организованного привлечения старейшин общин на должности в самоуправлении (сань лао), чтобы таким образом регламентировать и легализовать исконное самоуправление.[263] Глава деревни (шоу ши жэнь) должен был избираться и утверждаться, а землевладельцы — ручаться за его хорошее поведение, что в действительности происходило крайне редко. Правительство постоянно игнорировало деревню как общность, поскольку постоянно брали верх чисто фискальные интересы. С этой точки зрения особенно рационализировал систему Ван Аньши, о чем уже упоминалось в другом контексте. Формально даже сегодня каждые 10 семей, объединенные в паи, имеют своего старшего, каждые 100, цзя, — своего главу, бао-цзя, обычно именуемого дибао. На каждом доме в деревне и городе должен был висеть (и действительно висел там, где соблюдалась традиция) плакат, на котором указывались номер дома, цзя, пай, собственник, имя главы семьи, место происхождения семьи (родина в правовом смысле), ее члены и арендаторы, их профессии, отсутствующие члены (с какого времени), арендная плата, налоговые обязательства, число занятых самой семьей и сдаваемых помещений. За преступления и организацию тайных клубов перед полицией и органами надзора официально отвечал баоцзя. К его немаловажным задачам относилась ответственность за осуществление функций императорской религиозной полиции, о чем мы скажем позже.
Этот чиновник (дибао) должен был осуществлять взаимосвязь между высшей властью и самоуправлением. В частности, пока эта система функционировала, он должен был находиться некоторое время в конторе магистрата сянь, чтобы информировать его. В последнее время все это стало простой формальностью, и должность дибао, как правило, давно превратилась просто в неклассическую и потому менее значимую государственную должность. Силой, с которой приходилось действительно считаться государственному аппарату, являлись старейшины родов, выполнявшие функцию своеобразной фемы; они стояли за деревенским управлением и представляли опасность в случае конфликта.
При этом, судя по всему, вовсе не следует представлять жизнь крестьян в китайской деревне в виде гармонической патриархальной идиллии. Довольно часто индивиду угрожали не только внешние враги. Нередко власти рода и управление деревенского храма не предпринимали достаточно мер для защиты собственности, особенно — крупной. Типичной была ситуация, когда, так сказать, «эффективные» крестьяне (лао ши) просто подвергались произволу со стороны гуангунь или «кулаков», если использовать русскую крестьянскую терминологию. Но это не было, как в России, господство «деревенской буржуазии» ростовщиков и связанных с ними интересантов (каковыми являлись русские «кулаки»); против этого, как мы видели, быстро нашлись бы божественные и человеческие средства. Напротив, речь идет о господстве организованных подобными гуангунь неимущих,[264] т. е. «бедноты», если использовать терминологию большевизма, притягательность которого для Китая могла заключаться именно в этом. Против этой организации каждый отдельный собственник (или отдельная их группа) часто оказывался абсолютно беззащитен и бессилен.[265] В последние столетия крупная собственность в Китае была исключением, чему явно способствовал подобный этический и ограниченный властью рода наивный «крестьянский большевизм», возникший из-за недостаточных гарантий собственности со стороны сил государственного принуждения. Ниже округа сянь, который имел размеры с английское county,[266] существовали лишь подобные автохтонные инстанции самоуправления, официально считавшиеся почетными должностями, а в действительности часто функционировавшие в качестве «кулаков». Однако наряду с официальным управлением округов, вплоть до уровня провинции, существовало множество «консультативных» органов при чиновниках,[267] члены которых «делегировались» на три года и могли быть отозваны в любой момент, а в действительности зависели от признания или узурпации харизмы. Их структура не представляет для нас интереса.
С деревенским органом сплоченного слоя местной знати чиновники должны были заключать своеобразный пакт при каждой попытке, например, повышения традиционных податей, а также при всех иных изменениях. В противном случае чиновнику было гарантировано такое же упорное сопротивление, как и вообще любому «начальнику», стоящему вне рода — землевладельцу, арендодателю или работодателю. Род сплоченно стоял за своих обиженных членов,[268] и это сплоченное сопротивление, конечно, было несравнимо более упорным, чем, например, забастовка наших свободно организованных профсоюзов. Уже одно это перечеркивало всякую «трудовую дисциплину» и свободный отбор на рынке труда, характерные для крупных современных предприятий, как и всякое рациональное управление западного типа. Таким образом, некнижная старость оказалась сильнейшим противовесом книжно образованному чиновничеству. Абсолютно необразованному старейшине своего рода в рамках установленных традицией родовых дел должен был подчиняться даже чиновник, выдержавший множество экзаменов.
Патримониальной бюрократии противостояло практически узурпированное и вынужденно отданное на откуп самоуправление, с одной стороны, в форме рода, а с другой — в форме этих организаций бедноты. Здесь рационализм сталкивался с решительной традиционалистской силой, в целом и в долгосрочной перспективе гораздо более мощной, чем он сам, поскольку она всегда опиралась на теснейшие личные союзы. К тому же любые нововведения, — неважно какого рода, — могли вызвать злые чары. Но в первую очередь в них видели интересы фиска и потому оказывали ожесточенное сопротивление. При этом ни одному крестьянину не пришло бы в голову, что для них могли существовать объективные мотивы, — совсем как русским крестьянам в «Воскресении» Толстого. Как и старейшинам родов, что нас здесь особенно интересует: их решение о принятии или отказе от религиозных нововведений чаще всего было определяющим и, разумеется, почти без исключений оказывалось на стороне традиции, особенно если они чуяли угрозу для почитания предков. Эта огромная власть строго патриархально управляемых родов в действительности являлась носителем той часто обсуждаемой «демократии» в Китае, которая была лишь выражением 1) исчезновения феодального сословного деления, 2) экстенсивности патримониально-бюрократического управления и 3) единства и всевластия патриархальных родов и не имела ничего общего с «современной» демократией.
На реальных или сымитированных лично-родовых отношениях основывались почти все организации экономического характера, выходившие за рамки индивидуального хозяйства, прежде всего — сообщества типа цзунцзу. Организованный в эту форму род, наряду с землей предков и зданием для обучения, владел также родовыми домами для хранения запасов и инструментами для обработки риса, приготовления консервов, ткачества и иного домашнего производства; иногда для этого нанимался управитель. Кроме того, род поддерживал своих нуждающихся членов посредством взаимопомощи и бесплатных или дешевых кредитов. Таким образом, он представлял собой родовое и расширенное семейное сообщество, дополненное производственным товариществом. С другой стороны, в городах, наряду с ремесленными предприятиями отдельных мастеров, существовали специфически мелкокапиталистические товарищеские предприятия, объединенные в общие эргастерии, часто с развитым разделением ручного труда, со специализацией технического и торгового руководства предприятием и с распределением прибыли согласно доле капитала или в зависимости от специфического результата (например, торгового или технического). Подобное было известно в эллинистической древности и исламском Средневековье. Видимо, в Китае подобные эргастерии в сезонных промыслах превратились в способ совместного выживания в периоды отсутствия сбыта и, конечно, облегчали получение кредита и разделение труда в производстве. С социальной точки зрения все эти формы возникновения более крупных хозяйственных единиц носили специфически «демократический» характер. Они защищали индивида от угрозы пролетаризации и капиталистического закабаления, однако чисто экономически могли принимать форму крупных вложений не работавших в них капиталистов, при этом управление и значительная доля прибыли оставались у нанятых продавцов. В системе рассеянной мануфактуры, с которой у нас началось капиталистическое закабаление, различные формы фактической зависимости ремесленника от торговца организационно сохранялись вплоть до настоящего времени, когда она количественно стала очень значимой в ремеслах с отдаленными рынками сбыта; лишь в отдельных ремеслах перешли к надомной работе с промежуточными мастерскими и центральной конторой по продаже. Как мы видели, в Китае это было обусловлено чрезвычайно низкими шансами добиться от зависимых лиц выполнения работ, тем более с должным качеством, в должном объеме и в срок. Существование крупных частнокапиталистических мануфактур вряд ли подтверждается исторически; применительно к массовым товарам оно маловероятно, так как отсутствовал постоянный рынок сбыта. Текстильная промышленность с трудом преодолевала конкуренцию со стороны домашнего ремесла; только для шелка существовал рынок, в том числе внешний. Однако его оккупировали шелковые караваны императорского ойкоса. В металлургической промышленности объемы производства при низкой продуктивности рудников были незначительными. Их непродуктивность, в свою очередь, являлась следствием тех общих причин, о которых мы отчасти уже говорили, а отчасти — еще скажем. Встречаются изображения крупных мастерских по изготовлению чая с разделением труда, сравнимые с древнеегипетскими рисунками подобного рода. Государственные мануфактуры обычно производили предметы роскоши (как в исламском Египте); расширение государственной металлургической промышленности с целью обеспечения валютных поступлений было временным. Цеха, о которых уже шла речь, регулировали систему обучения учеников. Но мы ничего не знаем о союзах подмастерьев. Лишь в отдельных случаях рабочие устраивали забастовку против мастера, иных зачатков развития их собственного класса не видно. Причины были те же, что и в России 30 лет назад. Насколько известно, они состояли в цехах на тех же правах. Точнее говоря, то, что цеха не были монополистически закрыты для молодежи, вполне соответствовало мелко-ремесленному, в основном еще даже не мелко-капиталистическому характеру производства. Точно так же не имело успеха постоянно возникавшее и, видимо, временами реализовывавшееся намерение в интересах выполнения общественных работ сделать закрытыми профессии, что могло бы привести к образованию каст. В частности, в хрониках говорится о предпринятой в конце VI века безуспешной попытке подобного рода. Существовали магически «нечистые» племена и профессии. Различают девять видов низших «каст»:[269] определенные виды рабов, потомки рабов или колонов, нищенствующие касты, потомки бывших повстанцев, потомки переселившихся варваров (находящиеся в гостях племена), музыканты и участвующие в семейных церемониях актеры, далее скоморохи и шуты — как в западном Средневековье. У нечистых профессий, как и в Индии, была устойчивая, наследуемая и продаваемая клиентура. Все низшие касты не имели права вступать в брак и принимать пищу вместе с другими кастами; им был закрыт доступ к рангам. Для тех, кто отказывался от нечистой профессии, императорскими указами допускалась судебная реабилитация (еще в 1894 году для некоторых из этих каст). С окончанием захватнических войн источником рабства являлось самозакабаление или продажа детей родителями либо правительством (в качестве наказания). Как и на Западе, вольноотпущенник был обязан выказывать покорность патрону и не мог получать ранги. Поденщики (гу гун) должны были выказывать покорность хозяину во время службы у него и не могли делить с ним стол.[270]
До настоящего времени сохранилась лишь незначительная часть былого сословного деления, напоминающего касты. Его практическим следствием было освобождение привилегированных сословий («великих семей», входивших в число «юо семей империи», наряду с книжниками) от принудительных работ и наказания палками — для них оно заменялось денежными штрафами и заключением. Было возможно разжалование в «плебеи». Древнее наследственно-харизматическое сословное деление довольно рано было вытеснено делением на имущественные классы, которое постоянно осуществлялось в фискальных целях.
Наряду с родами, гильдиями и цехами, в Китае Нового времени (о древности неспециалисту судить невозможно)[271] во всех сферах, в том числе экономической и кредитной,[272] получили развитие ассоциации в форме клубов, хуэй. Подробности нас здесь не интересуют, но в любом случае сейчас целью честолюбивых устремлений и способом социальной легитимации стала принадлежность к одному из престижных клубов — как в случае китайской нивелировки, так и в случае американской демократии. Вывешенный диплом о приеме в цех гарантировал покупателю качество товаров.[273] Эти явления также были обусловлены экстенсивностью патримониально-бюрократического управления в сочетании с отсутствием правового закрепления сословного деления.
Если не учитывать резко выделявшиеся семьи, состоявшие в маньчжурской военной организации, что выражало сохранение с XVII века чужеземного господства, среди самих китайцев в Новое время уже не существовало сословных различий по рождению, за исключением титулованного дворянства. После того как в VIII веке «буржуазные» слои впервые добились серьезного смягчения ограничений со стороны полицейского государства, к XIX веку уже длительное время существовала свобода передвижения, хотя она не признавалась официальными указами. Как и на Западе, право селиться и владеть землей не в своей родной общине возникло здесь явно под давлением фиска. С 1794 года человек считался членом местной общины, если приобретал в ней землю и в течение 20 лет платил налоги, теряя тем самым членство в своей родной общине.[274] Так же давно существовала свобода выбора профессии, хотя в «Золотом указе» (1671) не рекомендовалось менять профессию. В Новое время не было обязательного ношения паспорта, принудительной школьной или военной службы, как и законов, ограничивавших ростовщичество и препятствовавших обороту товаров. Все это, казалось бы, должно было способствовать свободному развитию буржуазного накопления, однако повторим еще раз: буржуазии западного типа в Китае так и не возникло. Как мы видели, полного развития здесь не получили даже те формы капиталистического накопления, которые были известны на Западе еще в Средневековье. И вновь возникает старый вопрос, связанный с тем, что с чисто экономической точки зрения из данных мелко-капиталистических зачатков вполне мог бы развиться чисто буржуазный, промышленный капитализм. Мы уже знаем ряд причин, почему этого не произошло. Почти все они ведут к структуре государства.
Патримониальная форма государства, прежде всего патримониальный характер управления и правосудия с типичным для него сосуществованием царства непоколебимой священной традиции и царства абсолютного произвола и фаворитизма, политически препятствовала развитию очень чувствительного в этом отношении промышленного капитализма: без рационально калькулируемого управления и правосудия ремесло не могло превратиться в рациональное предприятие. В Китае, Индии, в зоне распространения исламского права и вообще повсюду, где не утвердилось рациональное правотворчество и правосудие, действовал принцип «Договор выше местного права». Однако там этот принцип не мог способствовать развитию капиталистических правовых институтов, как это было в западном Средневековье, поскольку отсутствовали, с одной стороны, корпоративная автономия городов как политических единиц, а с другой — закрепленные привилегиями гарантии для важнейших правовых институтов. Именно с их помощью в Средневековье были созданы правовые формы, соответствующие капитализму. В Китае право также перестало пониматься как вечная норма, «выявляемая» исключительно с помощью магических средств: императорское управление было очень плодовито в создании массового статутного права. Его определения в собственно правовой области, — в отличие от патриархальных поучений и увещеваний буддийских монархов Индии, имеющих некоторое сходство с этическими или административными предписаниями, — характеризуются относительно краткой деловой формой, например, в области уголовного права, что особенно подчеркивает Й. Колер, — значительной сублимацией обстоятельств дела (учетом «нравов»). Существовали систематические сборники этих статутов («Да Цин люй ли»). Однако частноправовые определения относительно обращения важных для нас предметов отсутствуют почти полностью (они встречаются в разных местах в косвенном виде). В принципе не было никаких гарантий «правовых свобод» индивида. Однажды рациональные чиновники-книжники одного из государств (в 536 году н. э. в государстве Чэнь) приступили к кодификации права (на металлических досках). Однако при обсуждении этого вопроса среди книжников, согласно хроникам,[275] победило мнение министра государства Цинь: «Если народ будет уметь читать, он станет презирать своих старших». Властные интересы образованной патримониальной бюрократии больше никогда не допускали появления подобной идеи, в которой она увидела угрозу для своей харизмы. Формальное разделение управления и правосудия нашло отражение в существовании должностей секретаря по делам фиска и секретаря по делам юстиции, но не в самом способе их осуществления. Так же патримониально домашние слуги чиновника, нанятые им за свой счет, выступали в качестве полицейских и младших чиновников его органа управления. Патримониальный принцип был антиформалистским: для наказания за неприличное поведение не требовалось особых распоряжений. Определяющим был внутренний характер правосудия: как и повсюду, целью этически ориентированного патримониализма было не осуществление формального права, а материальная справедливость. Поэтому, несмотря на традиционализм, из-за неприятия формалистского характера права отсутствовал официальный сборник прецедентов, а также центральный суд, как в Англии. Прецеденты знал местный «пастух» чиновников. Когда чиновнику рекомендовалось действовать по известным примерам, то внешне это соответствовало обычаю у наших асессоров работать по «similia».[276] Однако то, что здесь является беспомощностью, там было добродетелью. Даже императорские указы о принятых управлением мерах имели в основном форму поучений, характерную для папских булл Средневековья, правда, без их точного правового содержания. Самые известные из них являются кодификациями этических, а не правовых норм и демонстрируют книжную ученость. Например, еще предпоследний император сообщал в «Peking Gazette» об обнаружении указа своего давнего предка и анонсировал его публикацию в качестве нормы жизни. Все императорское управление (в той мере, в какой оно ориентировалось на ортодоксию) находилось под влиянием, в сущности, теократического ведомства книжников, сопоставимого с конгрегацией папской курии — так называемой «академии» (Ханьлинь-юань), выступавшей в роли хранительницы чистой (конфуцианской) ортодоксии.
Соответственно, юстиция в значительной мере оставалась юстицией «кади» или «кабинетной» юстицией.[277] По отношению к низшим классам нечто подобное имело место и в юстиции мировых судов в Англии. Но что касается значимых для капитализма трансакций с состояниями, там — под постоянным влиянием интересантов, гарантированным самим фактом набора судей из числа адвокатов, — существовало еще не рациональное, но уже предсказуемое прецедентное право с соответствующей юридической казуистикой, оставлявшее широкое пространство для автономии договоров. В патриархальной китайской юстиции, напротив, не было места для адвокатов в западном смысле. В качестве адвокатов сородичей выступали книжно образованные члены их рода; бумаги готовил неправомочный стряпчий. Во всех типичных патримониальных государствах (особенно теократических и этически-ритуалистических государствах восточного типа) повторялось одно и то же: наряду с важнейшими «некапиталистическими» источниками накопления состояний, т. е. чисто политическими должностными и налоговыми кормлениями, процветал и иногда буйствовал «капитализм» государственных поставщиков и арендаторов налогов, т. е. политический капитализм. Далее там мог возникнуть чисто экономический, торговый капитализм, живущий за счет рынка. Но нигде в этих условиях не возник рациональный промышленный капитализм, представляющий собой специфически современное развитие. Вложение капитала в промышленное «предприятие» слишком чувствительно к иррациональности этих форм правления и слишком зависит от функционирования рационально предсказуемого государственного аппарата наподобие машины; это было невозможно при управлении китайского типа. Однако важнейший вопрос заключается именно в этом: почему управление и юстиция оставались здесь такими иррациональными (с капиталистической точки зрения). Мы уже выявили некоторые связанные с этим интересы, но они требуют более глубокого рассмотрения.
Развитию капитализма препятствовало как отсутствие юстиции, независимой от материальной индивидуализации и произвола, так и отсутствие политических предпосылок. Хотя недостатка в распрях не было — напротив, вся история Китая полна крупными и малыми распрями вплоть до массовых сражений между отдельными сельскими союзами и родами. Но со времени замирения в империи отсутствовала рациональная война и, что гораздо важнее, постоянная подготовка к ней во время перемирия между конкурирующими самостоятельными государствами и такие обусловленные этим капиталистические явления, как военные займы и государственные поставки для военных нужд. В античности (до создания мировой империи), Средние века и Новое время партикулярные государственные силы Запада должны были конкурировать за свободно перемещавшийся капитал. Как и в мировой Римской империи, это прекратилось в единой китайской империи.[278] Точно так же у нее отсутствовали заморские и колониальные связи. Это препятствовало развитию всех тех видов капитализма, который на Западе был общим для античности, Средневековья и Нового времени — таких подвидов хищнического капитализма, какими являлись связанная с пиратством заморская торговля и колониальный капитализм. Отчасти это было обусловлено географическими условиями огромной внутренней империи. Однако, как мы видели, отчасти ограничения заморской экспансии сами являлись следствием общего политического и экономического характера китайского общества.
Развитие капитализма рациональных предприятий, специфической родиной которого на Западе стала промышленность, помимо последствий системы кормлений, сдерживалось не только отсутствием формальных правовых гарантий, рационального управления и правосудия, но и отсутствием определенных мировоззренческих основ из-за доминирования взглядов, которые вошли в китайский «этос» и поддерживались слоем чиновников и кандидатов на должности. Это и есть наша основная тема, к которой мы обратимся.
Глава V. Сословие книжников
Ритуалистический и административно-технический характер китайского гуманизма. Поворот к пацифизму. — Конфуций. — Развитие системы экзаменов. — Место конфуцианского воспитания среди социологических типов воспитания. — Сословный характер книжной учености. Феодальная и ученая честь. — Идеал благородного мужа. — Репутация чиновников. — Взгляды на экономическую политику. — Политические противники книжников: султанизм и евнухи.
На протяжении двенадцати веков социальный ранг в Китае определялся не столько имуществом, сколько образованием, прежде всего через экзамены, выявлявшие должностную квалификацию. Китай был исключительной страной, в которой книжная образованность стала меркой социальной оценки личности в гораздо большей степени, чем в эпоху гуманизма в Европе или в последнее время в Германии. Уже в эпоху раздробленности слой книжно образованных (вначале просто «знающих грамоту») кандидатов на должности выступал носителем «разума» и прогрессивного движения к рациональному управлению. Он проник во все отдельные государственные образования и — подобно брахманам в Индии — стал главным выразителем единства китайской культуры. Области (и анклавы), не управлявшиеся книжно образованными чиновниками по образцу ортодоксальной идеи государства, рассматривались теорией государства как еретические и варварские, как в индуизме — территории племен, на которые не распространялась власть брахманов, а у эллинов — местности, в которых не было полисной организации. Усиленная бюрократизация политических образований и их носителей сформировала саму литературную традицию.
На протяжении добрых двух тысяч лет господствующим слоем в Китае являлись книжники. Их господство прерывалось и часто сопровождалось острой борьбой, из которой они всегда выходили еще более могущественными. Только к ним император обращался со словами «мои господа»,[279] впервые зафиксированными хрониками в 1496 году. Неоценимое значение для развития китайской культуры имело то, что этот ведущий интеллектуальный слой никогда не носил клерикального характера, как в христианстве или исламе, а также у еврейских раввинов, индийских брахманов, древнеегипетских жрецов, египетских или индийских писцов. Хотя он и возник из обучения ритуалам, тем не менее это было образование для знатных мирян. «Книжники» феодальной эпохи, официально именовавшиеся тогда бо ши («живые библиотеки»), были прежде всего знатоками ритуала. В отличие от Индии, они не происходили ни из родов благородных жрецов (как рода риши в «Ригведе»), ни из гильдий колдунов (как, вероятно, брахманы «Атхарваведы»), а в основном являлись отпрысками феодальных семей. Чаще всего это были младшие сыновья, получившие книжное образование, по крайней мере освоившие грамоту; их социальное положение основывалось на этом знании грамоты и литературы. Уже в феодальную эпоху книжники не были закрытым наследственным сословием, в отличие от брахманов: несмотря на сложность китайской системы письменности, овладеть грамотой мог и плебей, на которого также распространялся престиж книжной учености. Ведическое образование с глубокой исторической древности основывалось на передаче знаний из уст в уста и отвергало письменную фиксацию традиции, что характерно для всякого искусства профессиональных магов. В отличие от него, в Китае письменность в виде ритуальных книг, календаря и хроник восходит к доисторическим временам.[280] Уже в ранней традиции древние письмена считались магическими объектами,[281] а знавшие грамоту — носителями магической харизмы. Такое отношение к ним сохранялось и позже. Но их престиж был связан не с харизмой обладателя колдовской магической силы, а с самим знанием письма и литературы и, вероятно, изначально с астрологическими знаниями. Они не должны были, подобно магам, с помощью колдовства помогать частным лицам, например — лечить больных. Для этого существовали специальные профессии. Как и повсюду, действенность магии подразумевалась сама собой. Но когда затрагивались интересы сообщества, на духов воздействовали его представители: император как высший понтифик и князья — от имени политического сообщества, а главы родов и отцы — от имени семей. С древнейших времен влияние на судьбу сообщества, прежде всего на урожай, осуществлялось рациональным образом — посредством регулирования воды. Поэтому правильный «порядок» управления изначально являлся основным способом влияния на мир духов. Наряду с письмом как средством познания традиции, для понимания небесной воли было необходимо знать календарь и астрономию, прежде всего — dies fasti и nefasti; [282] сам статус книжников, вероятно, также возник из сана придворного астролога.[283] Только грамотные были способны познавать этот значимый с точки зрения ритуала (изначально, видимо, и с точки зрения гороскопа) порядок и в согласии с ним давать советы политическим властям. В хрониках[284] приводится анекдот, в котором наглядно показаны последствия этого. В феодальном государстве Вэй за место первого министра конкурировали книжник и опытный полководец (У Ци, считающийся автором руководства по правильной с точки зрения ритуала военной стратегии). После назначения первого между ними разгорелся жаркий спор: книжник охотно признает, что не может ни вести войны, как полководец, ни справиться с подобными политическими задачами, и после того, как полководец объявил себя более квалифицированным для занятия этой должности, сообщает ему, что династии угрожает революция. Полководец сразу признает, что предотвратить ее сможет скорее книжник. Только грамотный знаток древней традиции был ритуально и политически компетентен в правильном внутреннем порядке управления и в правильном для харизмы правителя способе ведении жизни. Таким образом, обученные ритуалу китайские книжники-политики в первую очередь ориентировались на проблемы внутреннего управления, чем резко отличались от еврейских пророков, интересовавшихся в основном внешней политикой, хотя они также участвовали в борьбе своих правителей за политическое могущество и лично руководили их дипломатией в качестве княжеских секретарей и канцлеров.
Постоянная ориентация на проблемы «правильного» государственного управления обусловила значительный политико-практический рационализм интеллектуального слоя феодальной эпохи. В отличие от строгого традиционализма позднейшего времени, в хрониках книжники иногда предстают смелыми новаторами.[285] Они безмерно гордились своей образованностью[286] и почитались правителями[287] — по крайней мере, если судить по хроникам. Отныне уникальность слоя книжников заключалась в тесной связи с патримониальными правителями, которым они служили. Такая связь существовала изначально, хотя происхождение книжников скрыто от нас в темном прошлом. Видимо, они являлись китайскими авгурами, положение которых определялось понтификальным, цезарепапистским характером императорской власти. Об этом говорит характер литературы, состоявшей из официальных хроник, магически действенных военных и жертвенных песнопений, календаря, ритуальных и церемониальных книг. Знания книжников придавали государству характер церковного ведомства. В своей литературе они разработали понятие «должности», прежде всего — этос «служебного долга» и «общественного блага».[288] Если верить хроникам, книжники с самого начала были противниками феодализма и выступали за организацию государства в виде ведомственных учреждений. Это вполне понятно, поскольку с точки зрения их интересов управлять должен был лишь тот, кто лично квалифицировал себя посредством книжного образования.[289] С другой стороны, они могли позволить себе предлагать правителям единоличное военное правление (а также производство оружия и строительство крепостей) в качестве способа стать «господином своих земель».[290]
Прочная связь со службой правителю, возникшая во время борьбы с феодальными силами, отличает сословие китайских книжников как от древнеэллинского, так и от древнеиндийского светского образования (кшатриев) и сближает его с брахманами. От последних книжники все же сильно отличаются, с одной стороны, ритуальным подчинением цезарепапистскому понтифику, а с другой — отсутствием кастового деления. Изменился характер отношения к самой должности. В эпоху феодальных государств различные дворы конкурировали за услуги книжников, а те пытались приобрести власть и собственность,[291] где это было выгоднее всего. Возникло целое сословие бродячих «софистов» (цэши), напоминающее странствующих рыцарей и ученых западного Средневековья. Также встречались книжники, принципиально не занимавшие должностей. Это свободно перемещавшееся сословие книжников являлось носителем конкурирующих философских школ, как в Индии, античной Элладе или у монахов и ученых Средневековья. Тем не менее само книжное сословие считало себя единым носителем общей сословной чести,[292] единственным носителем единой китайской культуры. В целом именно служба правителю в качестве нормального или по крайней мере желательного источника дохода и сферы деятельности отличала это сословие от философов античности и даже от мирского образования в Индии (основные цели которого не были связаны с занятием должностей). И Конфуций, и Лао-Цзы были чиновниками, пока не стали свободными учителями и писателями, и эта связь с государственной («церковно-государственной») должностью оставалась основополагающей для духовности этого слоя. Подобная ориентация становилась все более важной и единственной. В едином государстве исчезла конкуренция правителей за книжников. Наоборот, теперь книжники и их ученики конкурировали за имеющиеся должности, что не могло не привести к возникновению единой ортодоксальной доктрины, соответствовавшей данной ситуации. Ею и стало конфуцианство. Поэтому вместе с распространением кормлений в китайском государстве исчезло существовавшее ранее свободное духовное движение среди книжников. Этот процесс получил ускоренное развитие уже в то время, когда появились хроники и большинство систематических сочинений книжников и когда были «вновь обнаружены» уничтоженные Шихуан-ди священные книги,[293] которые отныне — отредактированные, отретушированные и откомментированные книжниками — получили канонический статус.
Из хроник ясно следует, что все это происходило одновременно с замирением империи или, скорее, стало его следствием. Война повсюду была делом молодых — принцип «sexagenarios de ponte»[294] был военным лозунгом, направленным против «сената». Но книжники были «стариками» или представляли их. В качестве парадигматического в хрониках предстает публичное покаяние правителя Му-гуна из государства Цинь: он послушал «молодых» (воинов), а не «старых», которые хотя и немощны, зато обладают опытом.[295] Это действительно было определяющим моментом при повороте к пацифизму и — тем самым — к традиционализму: место харизмы занимает традиция.
В древнейших частях классических сочинений, редактором которых считается умерший в 478 году до н. э. Кун-цзы, т. е. Конфуций, еще можно распознать харизматических царей-воинов. В песнях о героях из книги гимнов «Ши цзин» воспеваются сражающиеся на колесницах цари — как в эллинских и индийских эпосах. Однако они уже не являются провозвестниками индивидуального и вообще человеческого героизма, подобно гомеровским и германским эпосам. Ко времени возникновения существующей редакции «Ши цзин» царское войско не имело ничего общего с дружинной или гомеровской приключенческой романтикой, а носило характер бюрократизированной армии с дисциплиной и прежде всего с «офицерами». С точки зрения духа важно то, что в «Ши цзин» цари побеждают не из-за большего героизма, а из-за своей моральной правоты перед духом небес и превосходства харизматических добродетелей, тогда как враги — это безбожные преступники, которые согрешили против блага своих подданных и древних обычаев и тем самым разрушили свою харизму. И победа дает гораздо больше поводов для морализаторских рассуждений, нежели для радости героев. В отличие от священных текстов почти всех иных этик, здесь сразу бросается в глаза отсутствие каких-либо «неприличных» выражений и непристойных образов. Очевидно, что имела место абсолютно систематическая чистка, которую, видимо, можно считать специфической заслугой Конфуция. Прагматическое исправление официальной историографией и книжниками древних преданий в хрониках явно выходило за рамки священнической парадигматики, реализованной в «Ветхом Завете», например — в «Книге судей». Хроника, авторство которой прямо приписывается самому Конфуцию, содержит самые сухие и детальные перечисления военных походов и наказаний мятежников, сравнимые в этом отношении с ассирийскими клинописными протоколами. Если Конфуций действительно говорил, что по этому труду будет легко понять его сущность, тогда следует согласиться с китайскими и европейскими учеными, которые понимают это так: лучше всего его характеризует именно это систематическое прагматическое исправление в угоду «пристойности», воплощением которой оно должно было стать (для современников, поскольку для нас его прагматический смысл чаще всего непонятен).[296] Правители и министры классической литературы действуют и говорят как парадигматические правители, этическое поведение которых вознаграждается небом. Чиновничество и его заслуженное продвижение по службе является в ней предметом восхваления. Еще наследуются в качестве ленов княжества и отчасти должности на местах, но классики — по крайней мере в отношении последних — уже выражают скепсис, считая эту систему временной, причем теоретически это касалось также наследственного характера самой императорской власти. Легендарные идеальные императоры (Яо, Шунь) назначили своими преемниками не собственных сыновей, а министров (Шунь, Юй), ориентируясь исключительно на подтвержденную личную харизму высших придворных чиновников; лишь третий (Юй) назначил не первого министра (И), а своего сына (Ци).
Бесполезно искать в большинстве классических сочинений действительно героический настрой — в отличие от подлинных древних документов и памятников. Дошедшее до нас убеждение Конфуция заключалось в том, что осторожность есть лучшая часть храбрости, а неуместный риск не подобает мудрецу. Глубокое замирение страны, особенно со времени монгольского владычества, значительно усилило это настроение. Империя отныне стала царством мира. Согласно Мэн-цзы, внутри ее границ вообще не могло быть «справедливых» войн, поскольку она считалась единым целым. В сравнении с ее размерами, армия стала просто крошечной. После выделения обучения книжников из рыцарского образования, императорами — наряду с литературными государственными экзаменами — также были сохранены спортивные и литературные состязания за дипломы военных.[297] Их получение уже давно не было связано с действительной военной карьерой,[298] но это никак не влияло на такое же презрительное отношение к военному сословию, как в Англии в течение двух веков; книжно образованный человек не был ровней офицерам.[299]
В эпоху единой монархии сословие мандаринов, из которого рекрутировались все классы китайских гражданских чиновников, превратилось в слой дипломированных кандидатов на должности, должностная квалификация и ранг которых определялись числом выдержанных экзаменов. Экзамены разделялись на три основные ступени,[300] но из-за наличия промежуточных, повторных и предварительных экзаменов, а также многочисленных особых предпосылок их число увеличивались в разы: только для получения первого ранга существовало 10 видов экзаменов. «Сколько экзаменов ты выдержал?» — спрашивали чужака, ранг которого был неизвестен. Таким образом, несмотря на культ предков, социальный ранг определялся не тем, скольких предков имел человек, скорее, наоборот: от его должностного ранга зависело, имел ли он право на храм предков (или лишь на доску предков, как у неграмотных) и скольких предков мог в нем упомянуть.[301] Даже ранг городского бога в пантеоне зависел от ранга мандарина этого города.
Во времена Конфуция (VI—V века до н. э.) еще не было возможности возвыситься благодаря чиновническим должностям и тем более системы экзаменов. В феодальных государствах властью, как правило, обладали «великие семьи». Лишь при династии Хань, основатель которой сам был выскочкой, утвердился принцип назначения на должности в зависимости от деловых качеств. И лишь при династии Тан (690 год н. э.) был установлен порядок прохождения экзаменов для высших рангов. Можно считать вполне вероятным, что — за отдельными исключениями — первоначально книжное образование фактически и юридически оставалось такой же монополией «великих семей», как и ведическое образование в Индии. Пережитки этого сохранились до сих пор. Род императора освобождался не от всех экзаменов, а от экзамена на первый ранг. Поручители кандидатов до последнего времени должны были также подтверждать их происхождение из «хороших семей» (что в Новое время означало просто исключение потомков варваров, палачей, музыкантов, домашних слуг, носильщиков и т. д.). Наряду с этим существовал институт «кандидатов в мандарины»: при определении максимального числа экзаменуемых от провинций потомки мандаринов получали привилегированный статус. В экзаменационных списках использовалась официальная формула «из семьи мандаринов и из народа». Сыновья заслуженных чиновников в качестве почетного титула носили низший ранг; все это были пережитки древних порядков.
Система экзаменов, действительно введенная с конца VII века, стала для патримониального правителя средством не допустить образования сплоченного сословия с монопольным правом на должностные кормления вроде ленников и министериалов. Ее первые следы обнаруживаются примерно во времена Конфуция (и Хуань-гуна) в государстве Цинь, поглотившем впоследствии все остальные: тогда отбор осуществлялся в основном по военным способностям. При этом уже в «Ли цзи» и «Чжоу ли»[302] совершенно рационалистически выдвигались требования к начальникам округов периодически проверять мораль низших чиновников, кандидатуры которых впоследствии предлагались императору. В едином государстве Хань принципы отбора стали определяться пацифизмом. Власть сословия книжников сильно укрепилась после того, как им удалось победить популярного «узурпатора» Ван Мана, возвести и утвердить на троне законного претендента Гуаньу-ди. В разгоревшейся впоследствии острой борьбе за кормления, о которой мы скажем позже, оно сословно консолидировалось.
Императоры династии Тан, до сих прославляемые в качестве творцов величия и культуры Китая, впервые регламентировали положение книжников и создали образовательные коллегиумы для них (VII век). Они же основали так называемую академию Ханьлинь, первоначально занимавшуюся редактированием хроник с целью выявления прецедентных случаев, которые позволяли ли бы контролировать поведение императора. Окончательные статуты были приняты уже после монгольских завоеваний — национальной династией Мин в XIV веке.[303] В каждой деревне должны были открыться школы на каждые 25 семей. Но поскольку они не получали субвенций, это осталось на бумаге; вернее, мы уже видели, какие силы взяли школу под свой контроль. Лучших учеников чиновники отправляли в коллегиумы, по большей части уже пришедшие в упадок, а отчасти — вновь основанные. В 1382 году для этих «студентов» были выделены кормления в виде рисовых рент, а в 1393 году — определено их число. С 1370 года лишь сдавшие экзамены могли становиться кандидатами на должности. Немедленно началась борьба между регионами, особенно между севером и югом. Юг уже тогда поставлял более образованных кандидатов, поскольку они жили в более обширном мире; однако север был военным оплотом империи. Поэтому император вмешался и наказал (!) экзаменаторов, которые определили в качестве «primus»[304] южанина. Возникли отдельные списки для севера и юга. Затем вспыхнула борьба за патронаж над должностями. Уже в 1387 году были утверждены особые экзамены для сыновей офицеров. Однако офицеры и чиновники шли еще дальше и требовали для себя права назначать преемников (т. е. выступали за рефеодализацию). В 1393 году эта уступка им была сделана, но лишь в такой форме: назначенцы имели преимущество при приеме в коллегиумы; также для них должны были резервироваться кормления: в 1465 году — для трех сыновей, в 1482 году — для одного. В случаях финансовой нужды во время войн в XV веке допускалась продажа мест в коллегиумах (1453) и должностей (1454); в 1942 году она была отменена, а в 1529 — введена вновь. Ведомства также враждовали друг с другом из-за того, что ведомство обрядов проводило экзамены (с 736 года), а ведомство должностей осуществляло назначения. Не редкостью были случаи, когда последнее бойкотировало экзаменованных, чем вызывало ответный бойкот экзаменов со стороны первого. Формально самым могущественным человеком в Китае был министр по делам обрядов, а фактически — министр должностей (майордом). Должности стали получать купцы, поскольку считалось (конечно, совершенно напрасно), что они будут менее «жадными».[305] Маньчжуры покровительствовали древним традициям и тем самым — книжникам; насколько это было возможно, они придерживались «чистоты» при замещении должностей. Тем не менее существовали три возможности: 1) императорская милость для сыновей из «княжеских» семей (экзаменационные привилегии); 2) упрощенный экзамен для низших чиновников под патронажем высших (официально каждые 3—6 лет), что неизбежно выдвигало первых даже на высшие позиции; 3) действительно чистая квалификация посредством экзаменов как единственно законный путь.
В целом система экзаменов действительно выполняла функции, возложенные на нее императорами. Поэтому они сразу отвергали предложения отменить экзамены (1372)» вытекавшие из ортодоксальных представлений о харизматическом характере добродетели, согласно которым только добродетель могла легитимировать и квалифицировать. И совершенно понятно, почему: эта система была выгодна и императору, и получавшим ранги; во всяком случае, обе стороны так считали. С точки зрения императора, экзамены выполняли ту же роль, какую для дворянства в системе русского деспотизма играло местничество (в остальном являвшееся технически гетерогенным средством). Они действительно достигали своей цели: конкурентная борьба за должности и открытость сословия кандидатов на кормления для всех обладателей образовательной квалификацией исключали всякую возможность формирования из претендентов на кормления служилого дворянства феодального типа.
А сейчас посмотрим на место этой образовательной системы среди основных типов воспитания. Конечно, здесь невозможно мимоходом дать социологическую типологию педагогических целей и средств, но некоторые замечания будут вполне уместны.
Среди задач воспитания есть два противоположных исторических полюса: с одной стороны, это пробуждение харизмы (героических качеств или магического дара), а с другой — передача специализированного профессионального знания. Первый тип соответствует харизматической, второй — рационально-бюрократической (современной) структуре господства. Между ними возможны взаимосвязи и промежуточные формы. Даже военный герой или маг нуждался в профессиональном обучении. Даже профессионального чиновника стараются обучить не только знаниям. Однако это противоположные полюса. Между радикальными противоположностями располагаются все те типы воспитания, которые стремятся привить воспитаннику определенный тип ведения жизни — не важно, мирского или духовного, но в любом случае сословного.
Харизматическое воспитание в рамках древней магической аскезы и испытания, которые устраивали мальчикам колдуны и военные герои, лишь помогали новичку обрести «новую душу» в анимистском смысле, т. е. переродиться; говоря нашим языком, лишь пробудить и проверить способность, считавшуюся чисто личным благодатным даром. Харизме невозможно научить или воспитать, она уже присутствует в зачаточном состоянии или возникает во время чуда магического перерождения; иным путем она не достижима. Профессиональное воспитание муштрует учеников для практического применения в интересах управления — на ведомственном предприятии, в конторе, мастерской, научной или промышленной лаборатории, в дисциплинированном войске. Это можно проделать с каждым, пусть и в различной степени. Культивирующая педагогика стремится воспитать «культурного человека», т. е. человека с определенным внутренним и внешним ведением жизни — в зависимости от культурного идеала господствующего слоя. В принципе, это также можно проделать с каждым, только цель будет иная. Если господствующим является изолированное сословие воинов, как в Японии, тогда целью воспитания будет превращение воспитанника в стилизованного придворного рыцаря (часто различного типа), презирающего писанину, подобно японскому самураю. Если господствует слой жрецов, то целью будет воспитание ученого-книжника или интеллектуала (опять же совершенно различного типа). Здесь мы не можем затрагивать их многочисленные комбинации и переходные варианты, хотя в действительности ни один из этих типов никогда не существует в чистом виде. Нас интересует место китайского воспитания среди этих форм. Такие пережитки изначально харизматического воспитания-перерождения, как детское имя, посвящение в юноши, смена женихом имени и т. д. давно стали формальностью вроде нашей конфирмации, тогда как проверка образовательной квалификации была монополизирована политической властью. С точки зрения образовательных средств, это была «культурная» квалификация в смысле общего образования — более специализированного, но того же типа, что и традиционное западное гуманистическое образование. Вплоть до недавнего время только такое образование открывало у нас дорогу к командным должностям в гражданском и военном управлении и одновременно определяло социальную принадлежность воспитанников к сословию «образованных». Очень важное отличие Запада от Китая в том, что у нас наряду и отчасти вместо этой сословной образовательной квалификации появляется рациональная профессиональная подготовка.
Китайские экзамены не выявляли профессиональной квалификации, как современные рациональнобюрократические экзаменационные порядки у наших юристов, врачей, техников и т. д. С другой стороны, они не выявляли и наличия харизмы, как при типичных проверках у магов и в мужских союзах. Правда, с известными оговорками. Во всяком случае, это справедливо по отношению к технике экзаменов. Они выявляли наличие книжной культуры и связанного с ней образа мышления, подобающего благородному мужу, причем гораздо более специфичным образом, чем в наших гуманистических гимназиях, существование которых сегодня чаще всего оправдывают практически — формальным изучением античности. Насколько позволяют судить экзаменационные задания,[306] на низших ступенях они носили характер сочинения на определенную тему в старшем классе немецкой гимназии или, точнее, в дополнительном классе немецкой старшей школы для девочек. На всех ступенях проверялись каллиграфия, стилистика, знание классических сочинений,[307] а также в какой-то мере соответствие взглядов предписанным[308] — как на наших занятиях по религии, истории и немецкому языку. При этом для нашего исследования значимым является, с одной стороны, чисто мирской характер этого образования, а с другой — его жесткая привязанность к норме ортодоксально интерпретируемых классиков и исключительная литературность, книжность.
В Индии, иудаизме, христианстве и исламе книжный характер образования являлся следствием того, что оно полностью оказалось в руках книжно образованных брахманов, раввинов и профессионально обученных духовных лиц и монахов религий книги. Напротив, образованный благородный муж у эллинов в первую очередь был эфебом и гоплитом — пока образование было эллинским, а не эллинистическим. Отчетливее всего это проявляется в диалоге «Пир»: то, что Сократ никогда — используя терминологию наших студентов — не «отлынивал» от походов, для Платона так же важно, как все остальное, что он вкладывает в уста Алкивиаду. Военно-рыцарское образование Средневековья и далее благородное салонное образование Ренессанса стали — соответственно социально оформленным — противовесом образованию, носителями которого были книги, жрецы и монахи; в иудаизме и в Китае такой противовес отсутствовал полностью или почти полностью. В Индии и Китае гимны, повествования эпосов, ритуальная и церемониальная казуистика составляли предметное содержание средств книжного образования. Однако в Индии оно опиралось на космогонические и религиозно-философские спекуляции, аналоги которых в Китае, если и не полностью отсутствовали у классиков и в канонических комментариях, тем не менее изначально явно играли вторичную роль. Вместо них китайские авторы разрабатывали рациональные социально-этические системы. Китайский образованный слой никогда не был автономным сословием ученых, как брахманы, но всегда — слоем чиновников и кандидатов на должности.
Китайское высшее образование не всегда было таким, как сегодня. В публичных образовательных учреждениях феодальных правителей (паньгун), наряду со знанием обрядов и литературы, также обучали владению оружием и танцу. Лишь с замирением империи, а окончательно — с утверждением системы чисто должностных экзаменов образование, в сущности, близкое древнеэллинскому, превратилось в патримониальном государстве в то, что просуществовало вплоть до этого века.
Как показывает главный ортодоксальный трактат «Сяо сюэ» («Обучение молодежи»), в средневековом образовании значительное внимание уделялось танцу и музыке. Древний военный танец, видимо, сохранился лишь в рудиментарной форме, хотя дети в зависимости от возраста обучались определенным танцам. Это объяснялось необходимостью обуздания дурных страстей: если ребенок плохо ведет себя во время обучения, нужно чтобы он танцевал и пел. Музыка улучшает человека и вместе с обрядами составляет основу самообладания.[309] При этом первичным было магическое значение музыки: «правильная музыка (т. е. соответствующая древним правилам) держит духов в узде».[310]
Кроме того, в Средневековье предметами общего образования для знатных детей считались стрельба из лука и управление колесницей.[311] Но это лишь в теории. Как показывает трактат «Обучение молодежи», домашнее воспитание (с 7 лет строго раздельное для мальчиков и девочек) в сущности заключалось в приучении детей к выходящему за рамки всех западных понятий церемониалу, особенно к почтительности и благоговению перед родителями, всеми начальниками и старшими лицами вообще; оно состояло почти исключительно из правил самообладания.
Затем наряду с домашним воспитанием появилось школьное, для которого в каждом округе сянь должна была существовать народная школа. Высшее образование предполагало сдачу первого вступительного экзамена.
Для китайского высшего образования были характерны две вещи. Во-первых, как и любое другое созданное жрецами образование, оно было совершенно невоенным и чисто книжным. Во-вторых, его литературный, буквально текстовый характер был доведен до крайнего предела. Отчасти это — следствие своеобразия китайской письменности и возникшего на ее основе литературного искусства.[312] Поскольку письменность застыла в образном виде и не была рационализирована в буквенную письменность, как это произошло у торговых народов Средиземноморья, литературный продукт в гораздо больше степени обращался к глазу, чем к уху. Всякое «прочтение» классических сочинений уже являлось переводом образа письменного знака в (неписанное) слово, поскольку наглядный характер шрифта, особенно древнего, был по своей внутренней сущности далек от разговорного языка. Моносиллабический язык, в котором учитывается не только громкость, но и тональность звука, из-за своей трезвой ограниченности и принудительной синтаксической логики совершенно противоположен чисто наглядному характеру письменности. Несмотря или, как остроумно объясняет Грубе, отчасти благодаря своим очень рациональным структурным качествам, эта письменность не могла сослужить службу ни поэзии, ни систематическому мышлению, ни ораторскому искусству, получивших развитие благодаря структуре эллинского, латинского, французского и русского языков. Запас письменных знаков был гораздо шире, чем неизбежно ограниченный запас слогов слов, и потому от скудной формальной понятности второго со всей фантазией и размахом устремлялись обратно к молчаливой красоте первого. Обычный язык поэзии в принципе выступал как второстепенный по отношению к письму, поскольку не речь, а искусство письма и восприятие его продуктов во время чтения считались художественно значимыми и достойными благородного мужа. Речь оставалась делом черни. В противоположность Элладе, для которой общение было всем, а диалог — адекватной формой передачи всего пережитого и увиденного, наиболее изящные цветы китайской литературной культуры, ценившиеся выше драмы (расцвет которой примечательным образом пришелся как раз на времена монголов), как бы застыли в глухом молчании своего шелкового блеска. Из именитых социальных философов форму диалога систематически использовал Мэн-цзы. Поэтому именно он предстает для нас в качестве единственного представителя конфуцианства, достигшего полной «ясности». Очень сильное воздействие на нас так называемых «конфуцианских аналектов» (Легг) обусловлено еще и тем, что здесь учение облачается в форму (частично аутентичных) афористичных ответов учителя на вопросы учеников, т. е. переводится для нас в языковую форму. Между тем в эпической литературе встречаются впечатляющие обращения древних царей-воинов к войскам, часто очень выразительной силы; часть дидактических хроник также состоит из речей, но их характер скорее соответствует «аллокуциям» понтифика. В остальном в официальной литературе речь не играет никакой роли. Ее неразвитость также была обусловлена социальными и политическими причинами. С одной стороны, несмотря на логические качества языка, мышление оказалось сильнее привязано к образности, и потому китайцам не открылась власть логоса в форме определений и рассуждений. С другой стороны, это чисто письменное образование еще сильнее отдалило мысль от жеста, выразительного движения, чем это обычно происходит при книжном образовании. В течение двух лет ученик только учился рисовать около 2 000 знаков, прежде чем его посвящали в их смысл. Далее внимание уделялось стилю, стихосложению, изучению классиков и, наконец, — выражению взглядов экзаменуемого.
В китайском образовании, даже в народной школе, бросается в глаза отсутствие обучения счету. И это несмотря на то, что в VI веке до н. э., т. е. в период раздробленности, возникла идея числовых разрядов,[313] «расчеты» проникли в сношения у всех слоев населения, а подсчеты органов управления были столь же педантичными, сколь и необозримыми. В средневековом трактате «Обучение молодежи» («Сяо сюэ», I, 29) среди шести «искусств» упоминается и счет, а в эпоху раздробленности математика, наряду с тройным правилом и купеческими расчетами, якобы включала в себя даже тригонометрию. Эта литература якобы была полностью утрачена во время сжигания книг при Шихуан-ди.[314] Как бы то ни было, далее в теории воспитания уже нигде не идет речи об искусстве счета.[315]
В рамках воспитания знатных мандаринов обучение счету все больше отходило на второй план и в конце концов исчезло полностью, а образованные купцы обучались этому уже в конторе. С объединением империи и затуханием рационалистических тенденций в государственном управлении мандарин являлся знатным книжником, для которого счет не мог быть предметом «σχολή».[316]
Мирской характер этого образования противоположен другим системам воспитания книжного типа, в остальном схожим с ним. Книжные экзамены были чисто политическим делом. Преподавание отчасти осуществлялось в форме частных индивидуальных занятий, отчасти — в существовавших на пожертвования коллегиумах с преподавательским составом. Однако к нему не привлекались священнослужители. Христианские университеты Средневековья возникли тогда, когда появилась потребность в рациональном — светском и церковном — учении о праве и в рациональной (диалектической) теологии для практических и идейных целей. Исламские университеты по примеру позднеримских правовых школ и христианской теологии занимались казуистикой священного права и вероучения, раввины — толкованием законов, философские школы брахманов — спекулятивной философией, ритуалом и священным правом. Преподавательский состав всегда либо полностью состоял из лиц духовного сословия и теологов, либо они составляли его ядро, к которому добавлялись мирские учителя, преподававшие другие предметы. В христианстве, исламе и индуизме кормления были той целью, ради которой стремились получить образовательный патент, конечно, наряду с правом осуществлять ритуальную и пастырскую деятельность. А у работавших «gratis»[317] древнееврейских учителей (предшественники раввинов) — лишь квалификация для обязательного с точки зрения религии обучения мирян закону.
Однако образование всегда было привязано к священным или культовым текстам. Лишь эллинские философские школы осуществляли чисто мирское образование без всякой привязки к текстам, без всякого непосредственного интереса к кормлениям и лишь ради воспитания эллинских «благородных мужей» (kaloikagathoi). Целью привязанного к текстам китайского образования было получение кормлений, при этом оно оставалось чисто мирским образованием отчасти ритуально-церемониального, отчасти — традиционально-этического типа. В школе не занимались ни математикой, ни естествознанием, ни географией, ни языкознанием. Даже философия не носила здесь ни спекулятивно-систематического характера (как эллинское, отчасти индийское и западное теологическое образование), ни рационально-формалистического (как западное право), ни эмпирически-казуистического (как раввинские, исламские и отчасти индийские школы). Она не породила никакой схоластики, поскольку не занималась профессиональной логикой, как на Западе и в Передней Азии, где существовала эллинистическая основа. Само это понятие было чуждым для привязанной к текстам недиалектической китайской философии, ориентированной на чисто практические проблемы и сословные интересы патримониальной бюрократии. Основной круг проблем всей западной философии остался ей неизвестен, что тесно связано с характером мыслительных форм, использовавшихся китайскими философами во главе с Конфуцием. Несмотря на практическую трезвость мысли, их духовные инструменты закоснели в форме, которая своею аллегоричностью скорее напоминает способы выражения индейских вождей, нежели рациональную аргументацию — как в случае действительно остроумных высказываний, приписываемых Конфуцию. Здесь проявилось то, что речь не использовалась в качестве рационального средства оказания политического и судебного воздействия, как это впервые в истории практиковалось в эллинском полисе; подобное вообще было невозможно в бюрократическом патримониальном государстве, в котором даже не существовало формализованной юстиции. Китайская юстиция оставалась отчасти суммарной кабинетной юстицией (высших чиновников), отчасти — юстицией актов. В ней не было никаких прений сторон, лишь письменные прошения и устный допрос участников. Преобладание конвенционального интереса бюрократии к вопросам пристойности также приводило к тому, что «последние» спекулятивные проблемы отвергались ею как практически бесплодные, неподобающие и несущие угрозу ее собственной позиции из-за возможных нововведений.
Хотя и техника, и предметное содержание экзаменов носили чисто мирской характер и представляли собой своеобразный «экзамен по литературной культуре», народные воззрения связывали с ними совершенно иной, магически-харизматический смысл. В глазах масс успешно прошедший экзамены кандидат и чиновник был не просто претендентом на должность, квалифицировавшим себя благодаря своим знаниям. Он воспринимался ими как испытанный носитель магических качеств, которые так же свойственны дипломированному мандарину, как обученному и посвященному в сан священнику в церковном учреждении спасения или проверенному члену цеха магов. Положение успешно выдержавших экзамены кандидатов и чиновников в основном соответствовало положению католического капеллана. Окончание обучения и экзаменов не означало окончания несовершеннолетия воспитанника. Сдавший экзамен на «бакалавра» оставался в подчинении директора школы и экзаменаторов. При плохом поведении он исключался из списков. Иногда его били по рукам. В местах проведения экзаменов не редкими были случаи тяжелых заболеваний и самоубийств, что, в соответствии с харизматическим представлением об экзамене как магической «проверке», считалось доказательством греховного образа жизни кандидата. Даже если кандидат благополучно проходил строгие испытания экзамена высшего уровня и в зависимости от своего номера в списке лучших и имеющегося покровительства занимал определенную должность, он и дальше всю свою жизнь оставался под контролем школы. Помимо власти начальников, он находился под постоянным надзором и критикой цензоров; их порицания распространялись на поведение самого сына неба, если оно не соответствовало ритуалу. Чиновнику не просто предписывалось самообвинение,[318] которое считалось заслугой вроде католического покаяния в грехах. Периодически (по правилам, каждые три года) в китайском аналоге нашего «Имперского вестника»[319] публиковался его послужной список с перечнем заслуг и ошибок, составленный цензорами и начальниками на основе служебных проверок. В зависимости от результата этой публичной оценки его оставляли на месте, повышали или понижали в должности.[320] Естественно, результат часто определялся не только деловыми моментами. Определяющим здесь был дух пожизненного пеннализма, обусловленный службой.
Все книжники имели сословные привилегии — даже только сдавшие экзамены, но еще не назначенные на должность. Укрепив свое положение, книжники сразу добились специфических сословных привилегий. Важнейшими из них были: 1) освобождение от «sordida munera»,[321] т. е. от принудительных работ; 2) освобождение от наказания палками; 3) кормления (стипендии). Последняя привилегия давно сильно сократилась в размере из-за финансовых трудностей. Хотя для «бакалавров» шэн по-прежнему сохранялись учебные стипендии (10$ ежегодно) при условии прохождения каждые 3—6 лет экзамена на цзюйжэнь («лиценциатов»), но, конечно, не они были определяющими. Расходы на образование и издержки во время ожидания назначения фактически приходилось покрывать роду, который надеялся возместить их после того, как его член займет какую-нибудь должность. Две другие привилегии сохраняли свое значение до последнего времени, поскольку принудительные работы по-прежнему проводились, хотя и во все меньшем объеме. А удары палками являются национальной формой наказания. Они происходят от страшной палочной педагогики китайской народной школы, напоминающей наше Средневековье, только еще более жестокой.[322] Главы родов или деревень составляли список учеников (гуаньдань, «красная карта») и нанимали для них учителя из числа всегда имевшихся в избытке книжников без должностей; предпочтительным местом занятий был храм предков или другие неиспользуемые помещения; ученики с утра до вечера в унисон произносили названия написанных «черточек»; они целый день находились в «оскотиненном» состоянии, обозначавшемся знаком мэн (свинья в траве). Студенты и обладатели степеней тоже получали удары, но не по рукам, а по «богоугодному местечку», если использовать терминологию немецких матерей старой школы. Обладатели высших степеней полностью освобождались от них до момента разжалования. Их освобождение от трудовой повинности в Средневековье фиксируется совершенно определенно. Как уже говорилось, эти привилегии были сомнительными, поскольку чиновники немедленно лишались их в случае разжалования, что случалось нередко. Как бы то ни было, развитие феодальных понятий о чести было невозможно при системе, основанной на получении экзаменационного диплома как сословной квалификации, на возможности разжалования и наказания палками молодых и даже пожилых обладателей степени, что также происходило нередко. А ведь когда-то, в далеком прошлом, подобные понятия определяли всю жизнь.
В качестве главных добродетелей в древних хрониках восхвалялись «открытость» и «лояльность».[323] Древним лозунгом было: «Умереть с честью». «Трусливо быть несчастным и не суметь умереть», особенно для офицера, который не сражался «до смерти».[324] Самоубийство проигравшего сражение полководца воспринималось им как привилегия: разрешение на него означало отказ от наказания и потому не считалось безопасным.[325] Эти феодальные понятия менялись под влиянием патриархального представления о сяо. Следует сносить клевету и идти на смерть из-за нее, если это спасает честь господина; верной службой можно (и должно) исправить все ошибки господина — в этом и заключалось сяо. Коутоу перед отцом, старшим братом, кредитором, чиновником или императором определенно не являлось симптомом феодальной чести. Но, в отличие от рыцарей и придворных Запада, идея встать на колени перед любимой вызвала бы глубокое отвращение у правильно ведущего себя китайца.
Честь чиновника во многом сохраняла черты чести ученого, определявшейся результатами экзаменов и публичными проверками со стороны начальников, даже если он сдал высшие экзамены. Это сильно отличало его от любой бюрократии.
Своеобразный дух ученого, взращенного системой экзаменов, был тесно связан с исходными посылками китайского ортодоксального учения (впрочем, и почти любого еретического). Из-за дуализма шэнь и гуй, добрых и злых духов, небесной субстанции Ян и земной Инь единственной задачей воспитания и даже самовоспитания могло быть только развитие в душе человека субстанции Ян.[326] Ведь если Ян полностью возьмет верх над демоническими силами гуй, то, согласно древним представлениям, этот человек получит магическую власть над духами. Добрыми являются те духи, которые защищают порядок, красоту и гармонию в мире. Поэтому совершенствование самого себя до подобия этой гармонии является высшим и единственным средством получить эту власть. В эпоху книжников цзюнь цзы, благородный муж (некогда — герой), был человеком, достигшим всестороннего самосовершенствования — «произведением искусства» в смысле классического, вечно значимого канона душевной красоты, который традиционная литература взращивала в душах своих учеников. С другой стороны, по крайней мере с эпохи Хань,[327] книжники были твердо убеждены в том, что духи вознаграждают «добро» в смысле социально-этической порядочности. Поэтому добрый нрав, сопряженный с классической (канонической) красотой, являлся целью самосовершенствования. Всякий ученый страстно желал, чтобы окончательным критерием при получении высшей экзаменационной квалификации были прекрасные, канонически совершенные результаты. Юношеской мечтой Ли Хунчжана было стать совершенным книжником, т. е. «коронованным поэтом» (достигнув высший ранг)[328] — он гордился своим мастерством каллиграфии и способностью дословно пересказывать классиков, прежде всего «Весну и осень» Конфуция (крайне сухую для нас «хронику»). Убедившись в этом, его дядя простил ему юношеские прегрешения и добился для него должности. Все остальные знания (алгебра, астрономия) воспринимались им лишь как необходимые средства, чтобы «стать великим поэтом». Классическое завершение стихотворения, сочиненного им в храме богини-покровительницы шелководства в качестве молитвы от имени вдовствующей императрицы, принесло ему расположение правительницы. Игра слов, афоризмы, аллюзии на классические цитаты и тонкий, чисто литературный дух считались идеалом общения знатных мужей, из которого исключалась всякая актуальная политика.[329] Может показаться диковинным, что это сублимированное, привязанное к классике «салонное» образование должно было квалифицировать для управления большими областями. Действительно, с помощью одной поэзии в Китае тоже не управляли. Тем не менее китайский обладатель должностного кормления поддерживал свою сословную квалификацию, свою харизму посредством каноничности используемых им литературных форм, поэтому им уделялось серьезное внимание даже в служебных сношениях. Многие важные манифесты императора как высшего жреца литературного искусства имели форму поучительных стихотворений. С другой стороны, чиновник подтверждал свою харизму тем, что его управление протекало «гармонично», т. е. без нарушений со стороны беспокойных духов природы или человека, даже если действительная «работа» лежала на плечах подчиненных. А над ним стояли император-понтифик, академия книжников и коллегия цензоров, от которых он получал награды и наказания, порицания и предупреждения, поощрения и похвалу — причем абсолютно публично.
Вследствие подобной публикации «личных дел» и всех докладов, запросов и экспертиз вся административная и карьерная судьба чиновников проходила на глазах широкой общественности — гораздо более широкой, чем в случае какого-нибудь подконтрольного парламенту органа управления у нас, обеспокоенного прежде всего сохранением «служебной тайны». По крайней мере, официальная газета выступала своего рода постоянным отчетом императора перед небом и подданными, что классическим образом выражало особый вид ответственности, вытекавший из его харизматической квалификации. Несмотря на сомнения в реалистичности официальных обоснований и полноте данных — что, впрочем, в той же мере касается отчетов нашей бюрократии нашим парламентам, — тем не менее эта процедура представляла собой довольно мощную и часто вполне действенную отдушину для выражения общественного мнения в отношении служебного поведения чиновников.
Как и при всяком патримониализме, ненависть и недоверие управляемых в Китае были направлены в первую очередь на низшие ступени иерархии, с которыми близко соприкасалось население. Поэтому оно обычно пыталось аполитично избегать всякого необязательного контакта с «государством». Но эта аполитичность никак не препятствовала воздействию официального образования на формирование народного характера.
Высокие требования во время обучения (отчасти из-за своеобразия китайской письменности, отчасти из-за учебного материала) и длительные сроки ожидания часто вынуждали тех, кто не имел собственного, заемного или накопленного семьей состояния, прервать образовательную карьеру и переходить в практические профессии различного рода, начиная с купцов и заканчивая целителями. В таком случае они не доходили до самих классиков, а лишь до последнего (шестого) учебника — до почитавшегося за древность трактата «Обучение молодежи» («Сяо сюэ»),[330] содержавшего выдержки из классиков. Эти круги отличались от бюрократии лишь уровнем образования, а не его характером, поскольку не было никакого другого образования, кроме классического. Процент провалившихся на экзаменах был чрезвычайно велик. Несмотря на жесткие ограничения,[331] незначительное в процентном отношении число получивших дипломы высших рангов все равно всегда в разы превосходило количество имеющихся должностных кормлений. За них шла конкуренция с привлечением покровителей-патронов[332] или заемных денег на покупку должностей — как и в Европе, продажа кормлений являлась здесь средством сбора капитала на государственные цели и очень часто заменяла квалификацию посредством экзаменов.[333] Как показывают многочисленные заявления в «Peking Gazette», протесты реформаторов против продажи должностей продолжались вплоть до последних дней существования старой системы.
Официальный срок пребывания чиновников на должности ограничивался тремя годами (что полностью соответствует аналогичным исламским установлениям), поэтому — несмотря на теоретическое всемогущество — интенсивное рациональное влияние государственного управления на экономику оказывалось неустойчивым и урывочным. Удивительно, каким незначительным числом чиновников, постоянно занятых в управлении, надеялись обойтись. Само их число с очевидностью показывает, что пока не затрагивались властные и фискальные интересы государства, они, как правило, не вмешивались в происходящее, и обычно носителями порядка выступали силы традиции: род, деревня, гильдии и другие профессиональные союзы. Несмотря на вышеупомянутую аполитичность масс, влияние слоя кандидатов на должности на способ ведения жизни средних слоев было очень значительным, прежде всего из-за народных представлений о квалифицирующем на занятие должности экзамене как подтверждении магической харизмы. Выдержавший экзамен своим результатом доказывал, что он в значительной мере является носителем шэнь. Высшие мандарины считались обладателями магических способностей. В случае «подтверждения» харизмы они сами могли после смерти и даже при жизни стать предметом культа. Изначальное магическое понимание письменности и грамоты придавало их печатям и рукописям защитное и терапевтическое значение, что могло распространяться даже на экзаменационные принадлежности кандидатов. Тот, кого император определял в качестве первого среди экзаменовавшихся на высшую степень, считался гордостью и достоянием своей провинции, а каждый, чье имя публиковалось после выдержанного экзамена, становился «именитым» в своей деревне. Все гильдии и иные сколько-нибудь значимые клубы нуждались в книжнике в качестве секретаря, и подобные места были открыты для тех обладателей степеней, для которых не находилось должностного кормления. Владельцы должностей и сдавшие экзамены кандидаты на должности в силу своей магической харизмы и связей с патронами являлись естественными «духовниками» и советниками своих родов, поскольку происходили именно из мелкобуржуазных кругов — в отличие от брахманов («гуру»), игравших схожую роль в Индии. Наряду с государственными поставщиками и крупными торговцами, обладатели должностей имели лучшие шансы аккумулировать собственность. Поэтому экономическое и личное влияние этого слоя на население было приблизительно таким же, как в древнем Египте авторитет писцов и жрецов вместе взятых, даже за пределами собственного рода, где мощным противовесом ему выступал авторитет возраста. Совершенно независимо от «достоинств» отдельных чиновников, часто высмеиваемых в народной драме, престиж самого книжного образования среди населения был непоколебим до тех пор, пока его не разрушили сами члены этого слоя, получившие современное западное образование.
Социальные интересы образованного слоя определяли и его отношение к экономической политике. Как и многие другие типичные элементы патримониально-бюрократического образования теократического типа, государственная система — по ее собственному утверждению — на протяжении тысячелетий носила характер религиозно-утилитаристского государства всеобщего благоденствия. При этом реальная государственная политика в Китае, как и на древнем Востоке, на протяжении длительного времени не вмешивалась в хозяйственную деятельность, по крайней мере в производство и накопление — если речь не шла о новых поселениях, мелиорации (с помощью орошения), фискальных или военных интересах. Только военные и военно-фискальные интересы постоянно вызывали вмешательство в хозяйственную жизнь в виде меркантилистской или сословной регламентации. Часто это было очень глубокое вмешательство, обусловленное необходимостью организации общественных работ, интересами монополий или фиска. С окончанием национального милитаризма всякая подобная планомерная «экономическая политика» прекратилась. Понимая слабость собственного аппарата управления, правительство ограничивалось заботой о дренаже и поддержании водных путей, необходимых для снабжения рисом основных провинций, а в остальном проводило типичную патримониальную ценовую и потребительскую политику. Это не была торговая политика[334] в современном смысле: таможни, установленные мандаринами на водных путях, насколько известно, имели лишь фискальный, а не экономико-политический характер. Да и в целом правительство вряд ли преследовало иные экономическо-политические интересы, кроме фискальных и полицейских (за исключением чрезвычайных ситуаций, всегда политически опасных при харизматическом господстве). Насколько известно, самая масштабная попытка создания единой хозяйственной организации с введением государственной торговой монополии на весь урожай, планировалась в XI веке Ван Аньши; она была связана с реформой земельного налога и, помимо фискальной выгоды, должна была в первую очередь привести к выравниванию цен. Эта попытка провалилась. По мере того как экономика оказывалась предоставленной самой себе, усиливалось неприятие «государственного вмешательства» в экономические вопросы, прежде всего монопольных привилегий,[335] которые повсюду использовались патримониализмом в качестве фискальной меры. Впрочем, это было лишь одно из представлений — наряду с другими, вытекавшими из убежденности в зависимости благополучия подданных от харизмы правителя. Часто они существовали одновременно, что постоянно приводило к типичному для патримониализма хаосу в управлении, по крайней мере на определенное время. Далее самоочевидной считалась необходимость регламентации потребления в рамках ценовой и продовольственной политики, известная конфуцианской теории по множеству отдельных норм, регулирующих расходы, как и естественное для всякой бюрократии неприятие резкой дифференциации, вызванной свободным экономическим обменом. Стабилизация экономического положения в условиях экономической автаркии и социальной однородности мировой империи не могла привести к появлению здесь экономических проблем, которые обсуждались в английской литературе XVII века. Здесь полностью отсутствовал тот самоуверенный буржуазный слой, политически игнорировать который правительство не смогло бы, а именно к его интересам обращались английские «pamphlets»[336] того времени. Как всегда при патримониально-бюрократических порядках, управление было вынуждено учитывать мнение купеческих гильдий лишь в «статике» — когда речь шла о сохранении традиции и их специфических привилегий. В динамике же, напротив, оно не имело веса, поскольку (больше) не существовало мощных экспансионистских капиталистических интересов, способных, как в Англии, поставить государственное управление себе на службу.
Чтобы понять общее политическое положение книжников, нужно вспомнить силы, с которыми им приходилось бороться. Пока мы не затрагиваем ереси, о которых поговорим позже. В раннее время их главными противниками были «великие семьи» феодальной эпохи, которые стремились удержать за собой монопольное право занимать должности. Им пришлось смириться с требованиями патримониализма и с превосходством грамотности и искать пути и средства, чтобы благодаря императорской милости проложить дорогу своим сыновьям. Далее книжники боролись с капиталистическими покупателями должностей — этим естественным следствием сословной нивелировки и денежного характера финансов. Здесь их успех не был постоянным и абсолютным, а лишь относительным, поскольку вплоть до последнего времени в случае военной необходимости единственным способом финансирования нуждавшегося в средствах центрального управления становилась распродажа кормлений. Затем они противостояли рационалистической заинтересованности управления в профессиональном чиновничестве. Проявившись уже в 601 году при Вэнь-ди, она праздновала свой короткий триумф в ю68 году при Ван Аньши, когда возникла необходимость вести оборонительные войны. Однако традиция победила вновь, на сей раз — окончательно.
Оставался лишь один постоянный враг — султанизм и поддерживавшие его евнухи[337] как результат влияния гарема, к которому конфуцианцы относились с глубочайшим подозрением. Без учета этой борьбы китайская история часто остается непонятной.
Эта начавшаяся еще при Шихуан-ди борьба продолжалась две тысячи лет при всех династиях. Энергичные правители постоянно пытались с помощью евнухов и плебейских выскочек ликвидировать зависимость от знатного образованного слоя книжников. Многим книжникам, выступавшим против этой формы абсолютизма, пришлось отдать свои жизни в борьбе за власть своего сословия. Однако в долгосрочной перспективе всегда побеждали книжники.[338] В случае любой засухи, наводнения, солнечного затмения или поражения власть немедленно возвращалась в их руки, поскольку любое опасное событие воспринималось как следствие нарушения традиции и отказа от классического ведения жизни, хранителем которого были книжники, представленные цензорами и «академией Ханьлинь». Во всех подобных случаях им дозволялось «свободное высказывание», трон запрашивал у них консультации, и результат был всегда один и тот же: отказ от неклассической формы правления, убийство или изгнание евнухов, возвращение форм жизни в классическую схему, короче говоря: выполнение требований книжников. Из-за характера престолонаследия опасность правления гарема была действительно велика: временами было почти правилом, что несовершеннолетний император находится под женской опекой. Даже последняя императрица-регентша пыталась править с помощью евнухов.[339] Здесь мы не можем затрагивать роль даосов и буддистов в этой борьбе, проходящей через всю китайскую историю, а также то, почему и в какой мере они были естественными союзниками евнухов, а в какой — ситуативными. Скорее мимоходом можно заметить, что астрология также рассматривалась (по крайней мере современным конфуцианством) как неклассическое суеверие[340] и как конкурент единственно значимой для правления харизмы императорского дао. Определяющую роль в этом, видимо, играла ведомственная конкуренция между академией Ханьлинь и коллегией астрологов,[341] а также, вероятно, иезуитское происхождение астрономических измерительных инструментов.
По убеждению конфуцианцев, все несчастья были из-за веры евнухов в магию. В своем меморандуме 1901 года Tao Mo обвиняет императрицу в том, что по ее вине в 1875 году был устранен законный наследник престола, несмотря на протест цензоров, за который заплатил своим самоубийством цензор У Кэду. Мужественная красота отличает этот меморандум в адрес регентши, как и его письмо к сыну.[342] В глубине и чистоте его убеждений не остается никаких сомнений. Влиянию евнухов также следует приписать веру императрицы и многочисленных принцев в магическую благодать «боксеров», которой объяснялась вся ее политика.[343] Лежа на смертном одре, эта величественная женщина дала такой совет: 1) больше никогда не допускать бабу к власти в Китае; 2) навсегда отменить институт евнухов.[344]
Если данное сообщение верно, то ее пожелание сбылось, хотя и не так, как она себе представляла. Однако не стоит сомневаться в том, что для истинного конфуцианца все произошедшее за это время, прежде всего — «революция» и свержение династии, лишь подтверждает правильность веры в значимость харизмы классической добродетели правителя и получит соответствующую оценку в случае (невероятной, но возможной) конфуцианской реставрации.
Пацифистски ориентированный на внутреннее благоденствие слой конфуцианских книжников, конечно, отвергал и не понимал военную силу. Об отношении к офицерам уже говорилось. Все хроники полны подобных парадигматических примеров. В хрониках встречаются протесты против назначения «преторианцев» цензорами (и чиновниками).[345] Это враждебное отношение к чисто султанистскому патримониальному войску станет понятным, если иметь в виду, что в качестве любимых фаворитов-полководцев вроде Нарсеса часто выступали евнухи. Книжники хвалились тем, что свергли популярного военного узурпатора Ван Мана: именно при диктаторах велика опасность правления с помощью плебеев, хотя известна лишь эта единственная попытка. Напротив, они приспосабливались к фактической власти, даже установленной путем узурпации (Хань) или завоевания (монголы, маньчжуры), даже несмотря на потери (маньчжуры занимали 50 % должностей, не имея образовательной квалификации), если правитель, в свою очередь, выполнял их ритуальные и церемониальные требования: тогда они, говоря современным языком, «вставали на почву фактов».
«Конституционным» — и в этом заключалась теория конфуцианцев — могло быть лишь правление императора посредством дипломированных книжников в качестве чиновников, «классическим» — лишь посредством ортодоксальных конфуцианских чиновников. Всякое отклонение могло принести несчастье, а в случае упрямства — свержение императора и гибель династии.
А каким было материальное содержание ортодоксальной этики этого сословия, определявшего дух государственного управления и господствующих слоев?
Глава VI. Конфуцианская жизненная ориентация
Бюрократия и иерократия. — Отсутствие естественного права и формальной правовой логики. — Сущность конфуцианства. — Свобода метафизики и мирской характер конфуцианства. — Центральное понятие «пристойность». — Почтительность (сяо). — Экономические взгляды и неприятие профессионализма. — Идеал благородного мужа. — Значение классиков. — Историческое развитие ортодоксии. — Патетика древнего конфуцианства. — Пацифистский характер конфуцианства.
Китайская патримониальная бюрократия была избавлена от власти не только феодалов, которые постепенно лишались собственности, но и буржуазии, которая так и не получила развития, а также от конкуренции со стороны самостоятельной иерократии. Ничего не известно в Китае и о мощных в социальном отношении движениях пророков переднеазиатского, иранского или индийского типа. Здесь пророки никогда не выдвигали этических «требований» от имени надмирного бога. Сохранявшая свой характер религиозность просто исключала их возможность: понтификальная, цезарепапистская власть была вынуждена вести серьезную борьбу только с феодалами, но не с пророками. Всякое движение, хоть чем-то напоминающее их, систематически уничтожалось с помощью насилия как ересь. Китайская «душа» никогда не была революционизирована пророком. Здесь не существовало «молитв» для частных лиц — обо всем заботились отвечавшие за ритуал книжно образованные должностные лица и прежде всего — император: только они могли молиться.
Насколько позволяют судить исторические знания, в Китае не существовало могущественного жречества — с необходимыми оговорками, касающимися даосизма. Но прежде всего здесь не было никакого подлинного учения о спасении, никакой подлинной этики и никакого подлинного воспитания со стороны автономных религиозных властей. Таким образом, здесь получил свободное развитие интеллектуалистский рационализм чиновнического слоя, который, как и повсюду, в глубине души презирал религию, если не нуждался в ней для приручения [масс]. Ее профессиональных носителей он признавал официально лишь в той мере, в какой это было необходимо для подобного приручения. Это было неизбежно из-за сильного влияния местных объединений родов, связанных с традицией. Однако всякое дальнейшее внешнее и внутреннее развитие радикально пресекалось. Культы главных божеств неба и земли — вместе с культами некоторых обожествленных героев и особых духов — были делом государства. Их отправляли не священнослужители, а сами носители политической власти. Предписанная государством «религия мирян» была прежде всего верой в могущество духов предков и их культом. А вся остальная народная религиозность в принципе оставалась совершенно бессистемным смешением особых магических и героических культов. Рационализм патримониальной бюрократии даже не пытался придать систематическую форму этому хаотическому состоянию, внутренне вызывавшему у него презрение, а просто принимал его. С одной стороны, даже с точки зрения конфуцианского государственного интереса, следовало «оставить религию народу» — поскольку, по словам Учителя, без веры невозможно поддерживать порядок в мире. Поэтому политически сохранение религии было даже важнее, чем обеспечение населения продовольствием. С другой стороны, императорская власть сама была высшим религиозно освященным институтом. В известном смысле она возвышалась над сонмом народных божеств. Как мы видели, личное положение императора основывалось исключительно на его харизме уполномоченного («сына») неба, в которой присутствовали и его предки. Но почитание и значимость отдельных божеств также еще полностью зависели от подтверждения их харизмы — подобно почитанию какого-нибудь святого у неаполитанского кучера или лодочника. Именно этот харизматический характер религиозности отныне соответствовал интересам самосохранения чиновничества. Теперь всякое постигшее страну бедствие дезавуировало не чиновничество как таковое, а лишь отдельного чиновника и отдельного императора, божественная легитимация которого в таком случае считалась утраченной. Или же — отдельного бога. С помощью этого особого рода иррационального закрепления земных порядков удалось оптимальным образом соединить легитимность власти чиновников с абсолютным минимумом самостоятельной власти надмирных сил и их земных представителей, которые потенциально могли бы конкурировать с чиновничеством. Любая рационализация народных верований до самостоятельной, надмирно ориентированной религии, напротив, неизбежно конституировала бы силу, независимую от чиновнической власти. При каждой попытке вытащить кирпич из фундамента данной исторически сложившейся конструкции эта «pragma»[346] постоянно вызывала решительное сопротивление чиновников. В языке не было специального слова для обозначения «религии». Существовали понятия: 1) «учение» (определенной школы книжников); 2) «обряды» — без различения того, носят они религиозный или конвенциональный характер. Официальным китайским названием конфуцианства было «учение книжников» (жу-цзяо).
При этом отношение к религиозному (неважно — магического или культового характера) сохраняло гораздо большую и принципиальную посюстороннюю направленность, чем это происходило обычно. Именно в тех культах, что получали наибольшую поддержку наряду с настоящим государственным культом великих духов, главную роль играла надежда на продление жизни. Вполне возможно, что изначальный смысл всех представлений собственно о «боге» основывался в Китае как раз на вере в то, что достигшие высшего совершенства становятся бессмертными и живут в царстве вечного блаженства.[347] В любом случае в целом справедлив следующий тезис: древнекитайский ортодоксальный конфуцианец (в отличие от буддиста) совершал обряды ради своей посюсторонней судьбы — т. е. ради долгой жизни, детей и богатства. Он делал это ради блага самих предков лишь в незначительной мере, но никак не ради своей «потусторонней» судьбы, что резко контрастировало с египетской заботой о мертвых, сфокусированной на потусторонней судьбе. Согласно пусть и не официальным, но фактически доминировавшим взглядам просвещенных конфуцианцев, после смерти душа вообще испаряется, развеивается в воздухе или распадается каким-то иным образом. Это учение опиралось на авторитет Ван Чуна, у которого понятие бога было противоречивым: бога не следует понимать антропоморфно, но все же он есть «тело» (бесформенный флюид) — в него вновь превращается сущностно схожий с ним дух человека в случае смерти, которая понималась как «угасание» индивида. Несмотря на окончательное исчезновение в XII веке идеи персонифицированного бога и идеи бессмертия под влиянием материалиста и атеиста Чжу Си, даже позже встречались философы, верившие в персонифицированного бога. Однако официальное конфуцианство, позиция которого выражена в «Священном указе» императора Канси (XVII век), придерживалось с этого времени именно такого мнения. По крайней мере, на протяжении долгого времени в нем господствовало абсолютно агностическое, в сущности, негативное отношение к любым надеждам на потустороннее. Но даже там, где эта позиция не утвердилась или была вытеснена даосским и буддийским влиянием, интерес к собственной потусторонней судьбе был полностью подчинен интересу к возможному влиянию духов на посюстороннюю жизнь.
Как и повсюду в патримониальных союзах, в Китае[348] также встречалась «мессианская» надежда на пришествие посюстороннего спасителя-императора. Но это никогда не была надежда на абсолютную утопию — как в Израиле.
А поскольку отсутствовала всякая эсхатология, всякое учение о спасении и вообще всякое обращение к трансцендентным ценностям и судьбам, то и государственная религиозная политика оставалась очень простой по форме. С одной стороны, она заключалась в огосударствлении практик отправления культа, а с другой — в терпимости к сохранившимся с прошлых времен колдунам, которые в частном порядке удовлетворяли потребности частных лиц.
Государственный культ намеренно сохранялся трезвым и простым: жертвоприношения, ритуальная молитва, музыка и ритмический танец. Все оргиастические элементы жестко искоренялись, даже — явно намеренно — в официальной пентатонической музыке. Почти полностью отсутствовали экстаз и аскеза, а в официальном культе — даже созерцание, поскольку они считались элементами беспорядка и иррационального возбуждения. Для чиновнического рационализма они были так же невыносимы и, видимо, опасны, как дионисийский культ для римской служилой знати. И, конечно, в официальном конфуцианстве отсутствовала индивидуальная молитва в западном смысле слова. Оно знало лишь ритуальные формулы. Заболевший Учитель якобы лично отверг предложение помолиться за него и признался, что сам на протяжении долгих лет не делал этого. Напротив, с древности и вплоть до настоящего времени действенными считались молитвы правителей и высших чиновников о благе политического союза.
По этим причинам в конфуцианстве неизбежно отсутствовало (совершенно его не интересовавшее) представление о различной (религиозной) квалификации людей, а значит, и всякая идея религиозной дифференциации «состояний спасения»: само это понятие неизбежно должно было оставаться неизвестным ему.
Политическое противостояние патримониальной бюрократии с феодализмом и сословным разделением по рождению отражалось в этике классического конфуцианского учения в его посылке о принципиальном равенстве людей. Это представление не было чем-то изначальным. Эпоха феодализма основывалась на представлении о харизматическом отличии «благородных» родов от простого народа. При господстве книжников также существовала огромная пропасть между образованными и необразованными, «глупым народом» (юй минь), как их называл основатель династии Мин (XVII век). Тем не менее официальная теория придерживалась того, что определяющим является не рождение, а образование, которое в принципе было доступно всем. При этом «равенство», конечно, не означало безусловного равенства всех природных качеств. Один человек имел гораздо больше природных задатков того, что другой еще должен был развить в себе. Но для каждого было достижимо по крайней мере то, чего требовали конфуцианский бюрократический государственный интерес и социальная этика, которые никогда не тянулись к звездам. И потому — в условиях доброго государственного управления — каждый должен был искать причину своего внешнего и внутреннего успеха или неуспеха в самом себе. Человек сам по себе был добр, а плохое попадало к нему со стороны, через органы чувств; различия качеств индивидов являлись различиями в их гармоничном развитии, что было характерным следствием отсутствия надмирного этического бога, а также — отражением сословных отношений в патримониальном государстве. Благородный муж, конечно, стремился к тому, чтобы его имя почиталось после смерти, но исключительно из-за собственной дельности.
В принципе, дифференцировало людей лишь жизненное положение. Равное экономическое положение и равное воспитание делали их сущностно равными друг другу и с точки зрения характера. С этической точки зрения материальное благополучие в первую очередь являлось не источником искушений (хотя таковые, конечно, признавались), а скорее наоборот — важнейшим средством поддержания морали, что очень резко контрастировало с единодушным мнением всех христианских конфессий. Причины этого нам еще предстоит узнать. С другой стороны, отсутствовало всякое естественно-правовое санкционирование какой-либо сферы личных свобод индивида. Даже слово «свобода» было чуждо языку. Это легко объясняется характером патримониального государства и историческими реминисценциями. В конечном счете практически единственным институтом, хоть как-то обеспеченным защитой (но не имевшим гарантий в западном смысле), было частное владение вещами. Других гарантированных законом правовых свобод не существовало. И даже эта «частная собственность» на вещи фактически была защищена лишь относительно и не имела нимба той святости, которая присутствует, например, в высказываниях Кромвеля в адрес левеллеров.[349] Конечно, патримониалистская теория, согласно которой император не мог быть ничьим гостем (как начальник — гостем подчиненного ему чиновника), поскольку ему по праву принадлежит все имущество подданных, в сущности, имела лишь церемониальное значение. Тем не менее временами сильное вмешательство официальной власти в способы ведения хозяйства и разделы землевладений, явно обусловленное преимущественно фискальными интересами, помимо прочего, на протяжении веков поддерживало нимб вокруг полулегендарной системы цзин-тянь («колодезные поля») с ее патримониально регулируемым «правом на землю». В подобных идеалах отражалось стремление продовольственной политики к максимальному равенству при разделе собственности ради сохранения социального спокойствия в сочетании с созданием государственных складов египетского типа для контроля над ценами. В этой сфере идеалом патримониализма было не формальное право, а материальная справедливость. Поэтому вопросы собственности и приобретения богатства являлись проблемами, с одной стороны, практической целесообразности, а с другой — социально-этической заботы о пропитании масс, но не проблемами естественно-правовой индивидуалистической социальной этики, которая возникла в Новое время на Западе именно из напряженного отношения между формальным правом и материальной справедливостью. Понятно, что, как считали сами образованные и правящие слои, они и должны были быть владельцами большей части собственности. Однако конечной целью все же являлось максимально всеобщее распределение собственности в интересах всеобщего удовлетворения.
Неизменное божественное естественное право существовало лишь в виде священного церемониала и священных обязательств перед духами предков, магическое влияние которых было известно издавна. Предпосылкой развития естественного права современного западного типа, наряду со многим другим, здесь должна была бы стать рационализация позитивно действующего права, которую Запад получил в виде римского права. Однако там это развитие было в первую очередь продуктом автономной городской хозяйственной жизни, которая требовала устойчивых исковых схем, а также продуктом рационализации с помощью искусного учения, разработанного римскими юристами-аристократами и в конечном счете восточно-римской бюрократией. В Китае сословие юристов отсутствовало, поскольку отсутствовала адвокатура в западном смысле. А последняя отсутствовала из-за того, что в патримониализме китайского государства благоденствия с его слабой официальной властью отсутствовало представление о формальном развитии мирского права. Следует добавить к сказанному ранее, что местная традиция действовала даже contra legem не только в силу принципа «конкретные договоренности выше общего права». Китайский судья судил совершенно патриархально, как типичный патримониальный судья, т. е. так, как ему позволяла священная традиция, а не по формальным правилам, «не взирая на лица». В значительной мере даже наоборот — в зависимости от конкретных качеств этих лиц, от конкретной ситуации и от правильности и уместности конкретного результата. Эта «соломонова» юстиция кади даже не имела книги священных законов, существующей в исламе. Систематический свод императорских законов считался обязательным к исполнению лишь в той мере, в какой он поддерживался магической традицией. Подобные обстоятельства полностью исключали напряженное отношение между священным и светским правом, имевшее место на Западе, в исламе и — в определенной мере — даже в Индии. Естественно-правовое учение в духе античности (особенно стоиков) и Средневековья должно было бы предполагать именно подобную напряженность между философскими или религиозными постулатами и «миром» и вытекающее из нее учение о «первоначальном состоянии», которое не могло возникнуть в рамках конфуцианства, поскольку ему были чужды все необходимые для этого центральные этические понятия. Об этом мы скажем позже.
Современная западная рационализация права была продуктом двух действовавших одновременно сил. Первой силой был капиталистический интерес к строго формальному и потому максимально предсказуемому праву, и прежде всего — к функционированию правосудия подобно машинерии. Второй силой был чиновнический рационализм абсолютистской государственной власти с его заинтересованностью в кодифицированной систематике и единообразии права, отправляемого рационально обученной бюрократией, которая стремилась к повсеместному равномерному распределению шансов на продвижение по службе. Если отсутствовала хотя бы одна из этих двух сил, то современной правовой системы не возникало. Как показывает пример англосаксонского common law,[350] современный капитализм вполне мог существовать даже на почве несистематизированного права, лишенного строгого логико-правового членения; но это должно было быть формальное право, прошедшее школу правового мышления у римского и канонического права и при этом — как продукт класса адвокатов — гарантировавшее автономию экономически могущественных слоев. С другой стороны, для рационалистической бюрократии формально было важно составление компендиумов и особенно — уже в силу ее заинтересованности в повсеместной применимости чиновников — однородность права; но в первую очередь она была заинтересована в преобладании установленного сверху над нерушимостью традиции произвола — над автономией локально и социально дифференцированного права. Однако повсюду, где она могла определять это самостоятельно, содержательно ее имманентному этосу соответствовала не столько формально-юридическая завершенность правовых норм, сколько их материальная «справедливость». Там, где ей не противостояли экономически мощные капиталистические интересы или социально могущественное сословие юристов, она материально рационализировала и систематизировала право, но разрушала формальную юридическую технику, равнодушную к материальной «справедливости». С объединением империи китайский патримониализм уже не должен был считаться ни с мощными и неукротимыми для него капиталистическими интересами, ни с самостоятельным сословием юристов. Он почитал лишь священную традицию, которая только и могла гарантировать его собственную легитимность. То же самое касалось границ действенности его административной организации. Поэтому здесь не только не получила развития формальная юриспруденция, но и не было предпринято ни одной попытки систематической материальной рационализации права. Так что правосудие в целом сохранило характер, свойственный теократической юстиции благоденствия.
Таким образом, в Китае отсутствовала философская и теологическая «логика» и не получила развития юридическая «логика». Не возникло здесь и систематического естественнонаучного мышления. Естествознание Запада с его математическим фундаментом есть комбинирование рациональных форм мышления, выросших на почве античной философии, с техническим «экспериментом» — этим специфически современным элементом всех естественнонаучных дисциплин, возникшем на почве Ренессанса (причем первоначально не в сфере науки, а в сфере искусства). Высокое «экспериментальное» искусство Ренессанса было плодом уникального союза двух элементов: выросшего из ремесла эмпирического мастерства западных художников и их культурно-исторически и социально обусловленного, абсолютно рационалистического честолюбия. Возводя свое искусство в ранг «науки», они добивались для него вечной значимости, а для самих себя — социального признания. Именно это было специфически западным явлением. В этом же заключалась мощнейшая пружина «возвращения» к античности, как ее тогда понимали. Наряду с воплощенным в Леонардо типом, именно музыка — особенно в XVI веке с его экспериментальными клавиатурами (Царлино) — находилась в центре этой титанической борьбы вокруг характерного для Ренессанса художественного понятия «природа». При этом в высшей мере агональная форма искусства, как и в древности, отчасти была обусловлена особыми социальными условиями. Впоследствии экономические и технические интересы североевропейской экономики, прежде всего — потребности горного дела, помогли силам истории духа перенести эксперимент в естествознание. Здесь мы не можем обсуждать это более детально. Виртуозно-утонченное китайское искусство не имело подобных стимулов для возникновения рационалистического честолюбия (в духе западного Ренессанса), а соперничество внутри господствующего слоя в рамках патримониальной бюрократии принимало исключительно форму конкуренции за кормления или литературной конкуренции между обладателями степеней, которая подавляла все остальное. Кроме того, относительно слабое развитие ремесленного капитализма в Китае не дало возникнуть экономическим стимулам, необходимым для перехода от эмпирической к рациональной технике.[351] Таким образом, все осталось на уровне сублимированной эмпирии.
В результате имманентное отношение чиновничества к жизни, с которым ничто не конкурировало — никакая рациональная наука, никакое рациональное искусство, никакая рациональная теология, юриспруденция, медицина, естествознание и техника, никакой божественный или равноценный человеческий авторитет, — смогло проявиться в свойственном ему практическом рационализме и создать соответствующую себе этику, ограниченную лишь почитанием родовых традиций и веры в духов. Помимо этого, не существовало никакого другого элемента специфически современного рационализма, конститутивного для культуры Запада, который конкурировал или поддерживал бы ее. Здесь все осталось привязано к основанию, которое на Западе в целом было преодолено уже в ходе развития античного полиса. Опиравшаяся на него культура может рассматриваться как эксперимент по выяснению того, к чему может привести неограниченное влияние практического рационализма господствующего слоя обладателей кормлений. Результатом этого положения стало ортодоксальное конфуцианство. Ортодоксия была продуктом теократической мировой империи, регламентировавшей учение сверху. В эпоху жестокой борьбы отдельных государств, как и в полисной культуре западной античности, мы наблюдаем борьбу и смену духовных течений. В их противоборстве в этот период возникает китайская философия — примерно одновременно с философией античности. С консолидацией единого государства, т. е. с начала нашей эры, исчезают полностью самостоятельные мыслители. Продолжалась лишь борьба конфуцианцев, даосов и буддистов, а внутри признанного или допускаемого конфуцианского учения — борьба философских и связанных с ними административно-политических школ, пока при маньчжурах не была окончательно канонизирована конфуцианская ортодоксия.
Как и буддизм, конфуцианство было лишь этикой (дао), соответствующей индийской «дхамме». Однако оно резко отличалось от буддизма, поскольку было исключительно посюсторонней нравственностью мирян. Еще большее его отличие заключалось в том, что оно являлось приспособлением к миру, мирским требованиям и конвенциям. В конечном счете оно представляло собой лишь громадный кодекс политических максим и правил общественного приличия для образованных светских мужей. Ведь космические порядки мира были прочными и нерушимыми, а общественные порядки являлись лишь их частным случаем. Связанные с великими духами космические порядки, как и общественные, должны были нести счастье миру и особенно — людям. «Счастливый» покой в империи и душевное равновесие могли быть достигнуты лишь посредством включенности в подобный гармоничный в себе космос. Если в каком-то конкретном случае этого не происходило, то виной тому была человеческая глупость и прежде всего беспорядок в управлении государством и обществом. Так, в одном указе (XIX века) преобладание неблагоприятных ветров в определенной провинции объяснялось тем, что население не выполнило некоторые полицейские обязанности (выдача подозреваемых) и тем самым растревожило духов, или тем, что было затянуто рассмотрение дел. Представление о харизматическом характере императорской власти и тождественности космического и общественного порядков обусловливало эту базовую посылку. Все зависело от поведения людей, ответственных за руководство обществом, которое понималось как большая патримониально управляемая община, — т. е. от поведения чиновников. С необразованными народными массами монарх должен был обращаться как с детьми. Напротив, материальная и духовная забота о чиновничестве и доброе и внимательное отношение к нему относились к его первейшим обязанностям. Для отдельного частного лица самой лучшей службой небу было развитие своей истинной природы, которая обязательно проявит скрытое в каждом человеке добро. Все проблемы решались с помощью воспитания, целью которого было развитие самого себя на основе собственных задатков. Не существовало никакого «радикального зла» — необходимо вернуться в III век до н. э., чтобы найти философов, которые отстаивали еретическое учение об изначальной порочности человека,[352] — а лишь ошибки вследствие недостаточного образования. Конечно, реальный мир, особенно социальный, был столь же несовершенен, что и люди. Так, наряду с добрыми духами в нем существовали злые демоны; он мог быть добрым в той мере, в какой это позволяли соответствующий уровень образования людей и харизматические качества правителей. Его порядки были продуктом чисто естественного развития культурных потребностей, неизбежного разделения труда и вытекающего отсюда столкновения интересов. Согласно реалистическим представлениям Учителя, экономические и сексуальные интересы были основными пружинами человеческого действия. Поэтому причиной принимаемой как данность необходимости принуждения и социального подчинения были не тварная порочность людей и не их «грехопадение», а простое — и очень реалистичное — экономическое обстоятельство: без силы принуждения ограниченность имеющихся жизненно важных ресурсов при постоянном увеличении потребностей привела бы к войне всех против всех. Поэтому навязанный порядок как таковой, имущественная дифференциация и борьба экономических интересов в принципе вовсе не рассматривались как проблемы.
Само по себе конфуцианство было в значительной мере свободно от всякого метафизического интереса, хотя в рамках его учения развивалась даже космогония. Не менее скромными были научные притязания этой школы. Развитие математики, познания в которой некогда достигали уровня тригонометрии,[353] быстро прекратилось, не получив поддержки.[354] Сам Конфуций явно ничего не знал о точности вычислений равноденствия, давно достигнутой в Передней Азии.[355] Связанная с тайным знанием должность придворного астронома (т. е. составителя календаря, которого следует отличать от придворного астролога, одновременно являвшегося хронистом и самым влиятельным советником) передавалась по наследству; однако и в этой области вряд ли были накоплены сколь-нибудь значительные знания, что видно по большому успеху иезуитов, использовавших европейские инструменты. Естественные науки оставались в целом чисто эмпирическими. От древнего труда по ботанике (и фармакологии) сохранились лишь цитаты. Историческим дисциплинам было выгодно почтение к древности. Археологические достижения в X и XII веках, видимо, были на уровне, которого вскоре достигло искусство составления хроник. Сословие профессиональных юристов для занятия должностей безуспешно попытался создать Ван Аньши. В любом случае именно ортодоксальное конфуцианство не интересовалось никакими иными предметами, помимо чисто антикварных или чисто практических.
Принципиальное отношение конфуцианцев к магии было следующим: они не сомневались в реальности магии, как и евреи, христиане и пуритане (ведьм сжигали даже в Новой Англии). Однако магия не имела для них никакого значения спасения, и это было определяющим. Если у раввинов существовал принцип, согласно которому «для Израиля планеты не имеют значения», т. е. для набожного человека астрологическая детерминированность бессильна против воли Яхве, то в конфуцианстве действовал схожий принцип: магия бессильна против добродетели, а живущий согласно классическим заповедям не должен опасаться духов, так как лишь пороки (вышестоящих) дают им силу.
Конфуцианству была совершенно чужда созерцательность буддийского святого и его даосских подражателей. Согласно традиции, Учитель не без полемической остроты, направленной против мистического даосизма Лао-цзы, отвергал идею «жить скрытно и совершать чудеса, чтобы потом снискать посмертную славу у последующих поколений». При этом отношение к некоторым из великих мудрецов прошлого, по преданию, удалившихся от мира, было несколько изворотливым: уходить в отшельники можно только из плохо управляемого государства. Впрочем, иногда Учитель провозглашал дар предвидения будущего наградой за совершенную добродетель — видимо, это единственное его высказывание, указывающее на мистические основания. Однако если посмотреть внимательнее, то видно, что речь идет лишь о способности правильно толковать предзнаменования, т. е. не отставать от профессиональных жрецов-предсказателей. Как уже упоминалось, единственная распространенная по всему миру «мессианская» надежда на появление в будущем идеального императора была народного происхождения (его приходу должен был предшествовать позаимствованный из сказок Феникс);[356] конфуцианство ни отвергало, ни затрагивало ее. Вещи этого мира интересовали его такими, какими они были на самом деле.
Получивший конвенциональное образование будет участвовать в древних церемониях со всей надлежащей почтительностью, вежливостью и изяществом — точно так же, как он осуществляет все свои действия, включая физические жесты и движения, т. е. согласно сословным устоям и заповедям. «Пристойность» — основополагающее конфуцианское понятие! Источники охотно описывают то, как Учитель в самых сложных с точки зрения этикета ситуациях умел светски приветствовать всех в соответствии с их рангом и при этом вести себя с совершенной элегантностью. Гармонично уравновешенный в себе и в своих отношениях с обществом «высший» или «княжеский», «благородный человек» (это центральное понятие, постоянно встречающееся в приписываемых Учителю высказываниях) в любом общественном положении — хоть высоком, хоть низком — ведет себя именно так, нисколько не теряя своего достоинства. Для него характерны контролируемое спокойствие и корректный вид, изящество и достоинство, подобающие церемониально упорядоченному придворному салону. Таким образом, в отличие от страсти и хвастовства феодального воина в древнем исламе, ему свойственны бодрое самообладание, самонаблюдение, осторожность и прежде всего — подавление страстей, которые в любой форме, даже в форме радости, нарушают равновесие в душе и душевную гармонию, являющуюся источником всякого блага. Целью здесь было не избавление от всего, как в буддизме, а избавление от всех иррациональных желаний, но не ради спасения от мира, как в буддизме, а ради включенности в мир. Идея спасения полностью отсутствовала в конфуцианской этике. Конфуцианец не желал быть «спасенным» ни от переселения души, ни от потусторонней кары (они не были известны конфуцианству), ни от жизни (которую он принимал), ни от данного социального мира (шансами которого он рассчитывал с умом воспользоваться посредством самообладания), ни от зла или первородного греха (о котором ничего не знал), ни от чего-то иного, кроме одного — от постыдного варварства общественной грубости. И «грехом» он мог считать только нарушение основного социального обязательства — почтительности.
Если феодализм основывался на понятии чести, то патримониализм — на почтительности как важнейшей добродетели. С первым была связана вассальная верность ленника, со второй — подчинение господского слуги и чиновника. В этом различии не было противоречия, а скорее смещение акцентов. Западный вассал также «рекомендовал» себя и, подобно японскому леннику, был обязан быть почтительным. Лично свободный чиновник также имеет сословную честь, которая может считаться мотивом его действий, — как в Китае, так и на Западе, — в отличие от Передней Азии и Египта, где чиновниками становились рабы. Именно отношение офицера и чиновника к монарху повсюду сохраняет некоторые феодальные черты. Даже сегодня их признаком является личная клятва. Именно эти элементы официальных отношений стремятся подчеркнуть монархи в династических интересах, а чиновники — в сословных. Китайской сословной этике в значительной мере еще была присуща память о феодализме. Почтительность (сяо) по отношению к сюзерену упоминается наряду с почтительностью по отношению к родителям, учителям, старшим в служебной иерархии и должностным лицам вообще — поскольку сяо по отношению ко всем ним носило принципиально один и тот же характер. По сути, ленная верность была перенесена на отношения патроната внутри чиновничества. И верность носила принципиально патриархальный, а не феодальный характер. Как постоянно подчеркивалось, безграничное почтение детей перед родителями[357] — абсолютно первичная из всех добродетелей. В случае конфликта приоритет оставался за отцом.[358] В одном из изречений Учителя содержится похвала высокопоставленному чиновнику, который продолжал допускать явные злоупотребления из почтения к отцу, допускавшему их на той же должности, чтобы не выдать его, — в отличие от одного места в «Шу цзин», где император передает должность отца сыну, чтобы он смог исправить отцовские упущения.[359] Для Учителя никакое действие мужа не подтверждало [его добродетельность] так, как его скорбь по своим родителям. Совершенно понятно, что в патримониальном государстве для чиновника — а Конфуций был некоторое время министром — детская почтительность, перенесенная на все отношения подчинения, была той добродетелью, из которой вытекали все остальные; ее наличие было проверкой и гарантией исполнения высшего сословного долга бюрократии — безоговорочной дисциплины. В военной области в Китае уже в доисторические времена сражающихся героев сменила дисциплинированная армия, что имело огромное социологическое значение. Вера в силу дисциплины во всех сферах, зафиксированная в очень древних анекдотах, полностью утвердилась уже у современников Конфуция. «Непочтительность хуже низменных нравов», поэтому «экстравагантность» — под которой имелось в виду хвастливое расточительство — хуже бережливости. С другой стороны, у образованного человека бережливость ведет к «низменным», т. е. плебейским нравам, поэтому тоже не может оцениваться положительно. Очевидно, что, как и в любой сословной этике, отношение к экономическому является здесь проблемой потребления, а не проблемой труда. Для «высшего» человека не имеет смысла изучать ведение хозяйства, собственно, это даже не приличествует ему. Но не из-за принципиального неприятия богатства как такового. Напротив, в хорошо управляемом государстве стыдятся своей бедности, а в плохо управляемом — своего богатства (нечестно приобретенного благодаря занимаемой должности). Оговорки касались лишь озабоченности обогащением. Экономическая литература была литературой мандаринов. Как и всякая чиновническая мораль, конфуцианская мораль также прямо и косвенно осуждала участие чиновников в получении доходов как этически сомнительное и противоречащее сословной этике. И это осуждение усиливалось в той мере, в какой чиновник — жалованье которого не только было небольшим, но к тому же, как и в античности, преимущественно состояло из натуральных выплат — фактически был вынужден использовать свое служебное положение. Однако в рамках этой утилитаристской этики, которая не ориентировалась ни на феодализм, ни на аскезу, так и не возникло каких-либо принципиально антихрематистических теорий. Напротив: конфуцианство создало очень по-современному звучащие теории спроса и предложения, спекуляции и прибыли. В отличие от Запада, рентабельность денег (ссудный процент по-китайски, как и по-гречески, означает «ребенок» капитала) считалась чем-то само собой разумеющимся, а теория, видимо, ничего не знала об ограничении процентной ставки (хотя в императорских статутах осуждались определенные виды «ростовщичества»). Главное — чтобы капиталист как частный интересант не становился чиновником. Человек, получивший книжное образование, должен был лично держаться подальше от хрематистики. А социальные сомнения, которые вызывало стремление к наживе как таковое, в основном имели политическую природу.