Макс Вебер
Хозяйственная этика мировых религий: Опыты сравнительной социологии религии. Конфуцианство и даосизм
Социология религии М. Вебера как теория социального порядка[1]
Центр фундаментальной социологии НИУ ВШЭ и издательство «Владимир Даль» (Санкт-Петербург) начинают публикацию на русском языке крупнейшего сочинения «Хозяйственная этика мировых религий: Сравнительные исследования по социологии религии», в котором классик немецкой социологии Макс Вебер осуществил фундаментальный анализ воздействия мировых религий на социальную и хозяйственную жизнь обществ, развивавшихся под их влиянием.[2] «Конфуцианство и даосизм» является первой частью этого масштабного труда и посвящено древнекитайским религиозным учениям. В последующие части вошли исследования индуизма и буддизма,[3] а также древнего иудаизма.[4]
Сделаем вначале небольшой экскурс в историю создания раздела о китайской духовной традиции.
Впервые «Хозяйственная этика мировых религий» была опубликована в 1915—1919 годах в виде серии статей в журнале «Архив социальной науки и социальной политики» (тома 41—46). Раздел, посвященный Китаю, появился в 41 томе данного издания.[5] В нем на материале учений конфуцианства и даосизма исследуются социологические основания китайской религиозности в целом и ее специфическое отношение к хозяйственной активности в частности. После 1910-го года Вебер гораздо шире подходит к проблеме, поставленной в самом известном его труде в области социологии религии «Протестантская этика и дух капитализма» (1904), постепенно переходя от вопроса об условиях возникновения современного рационализма на Западе к универсально-историческим исследованиям духовной сферы мировых цивилизаций. Научно-прагматически они были нацелены на то, чтобы через изучение других культур и их ценностно-смысловых систем понять уникальность самого западного Модерна.[6] Эта масштабная исследовательская программа в общих чертах формулируется Вебером во «Введении» ко всему циклу исследований хозяйственных импликаций религиозных этик и углубляется в примыкающем к китайскому разделу фрагменте «Промежуточное рассмотрение: Теория уровней и направлений религиозного неприятия мира»; они были написаны ранее, в 1913 году.[7]
Незадолго до своей смерти Макс Вебер переработал статьи о конфуцианстве и даосизме, а также «Введение» и «Промежуточное рассмотрение», которые были объединены в первом томе его «Избранных статей по социологии религии» (1920).[8] В них он систематизировал «картины миры», развитые данными религиозными учениями, в качестве идеальных типов отношения религиозно фундированной этики к миру. При этом Вебера интересовало не только влияние древнекитайских религий на экономическое поведение их последователей, но также взаимоотношения между хозяйством, правом и господством (ключевым понятием веберовской аналитики власти и здесь остается «харизма»). В этом смысле веберовская социология религии неразрывно связана с его социологией господства. Одновременно она является социологией рационализма, поскольку ее основной познавательный интерес постоянно вращается вокруг вопроса о том, в какой мере религиозно-этические картины мира через практические ориентации их носителей оказывали влияние на социо-структурную эволюцию обществ в направлении, радикально отличном от капиталистической и правовой рациональности западного типа.[9]
Ответить на этот вопрос Вебер попытался посредством масштабного по дизайну исследования влияния мировых религий на социальную жизнь народов и государств, причем его интересовало воздействие определенных религий, понимаемых в качестве организаций потустороннего спасения, на отношение их последователей к посюстороннему миру. И прежде всего — влияние духовной жизни на экономические практики и структуры социального порядка. Мотивом этого амбициозного проекта была макросоциологическая постановка вопроса, являвшаяся сквозной для всего творчества ученого — как разрешить «проблему Запада», то есть дать объяснение феномену исторически относительно внезапного экономического возвышения Европы и ее глобального военно-политического доминирования. Таким образом, даже в исследовании основных китайских религиозных систем конфуцианства и даосизма главным вопросом для М. Вебера была не столько религия и не сам Китай, сколько феномен мирового господства западной цивилизации, выработавшей в рамках различных протестантских версий христианства религиозно обоснованные установки к практическому действию, ставшие впоследствии типично «современными».[10]
Предпринятое ровно сто лет назад Максом Вебером интеллектуальное начинание по сравнительному изучению основных китайских религий поражает как своим грандиозным замыслом, так и своим не менее впечатляющим результатом. Опираясь лишь на доступные тогда источники и исследования (которые он сам считал недостаточными), без знания языка и — что особо им подчеркивалось — без поддержки со стороны профессиональных синологов, он попытался реконструировать структуру китайской цивилизации и специфику конфуцианской социально-этической и нормативно-правовой доктрины, этой «несущей конструкции» всего китайского космоса.
Именно через сопоставление с социально-экономическим и политическим развитием Китая Вебер надеялся прояснить сущностные характеристики самого Запада. Так, в письме к историку Георгу фон Белову от 21 июня 1914 года он писал о том, что «специфику средневекового города можно определить лишь посредством выявления того, что отсутствовало в городах других культур (античной, китайской, исламской)».[11] В этом смысле веберовское исследование «Конфуцианство и даосизм» является еще одной попыткой объяснения того, почему капитализм современного типа возник только на Западе, а не в том же Китае. Выявляя различия в развитии Западной Европы и Срединной империи применительно к духовной сфере и ее специфическому влиянию на материальные и интеллектуальные интересы господствующих слоев, ученый стремился сформулировать те «мировоззренческие основы» китайской культуры, что резко контрастировали с его представлением о «западном рационализме». Одним из таких радикальных отличий стало отсутствие в рамках конфуцианской традиции какой-либо религиозной трансцендентности, что, по его мнению, отразилось в практических установках китайцев к действию в посюстороннем мире.[12]
Главный вопрос, на который пытался ответить Вебер в своем исследовании конфуцианской этики, касался направления развития Китая после объединения и замирения мировой империи: почему, несмотря на наличие многих факторов (личная свобода, прилежание и даже склонность китайцев к накопительству), здесь в XVII—XVIII веках не произошло поворота к современному капитализму и современной бюрократии? По его мнению, важнейшая группа причин этого непосредственно связана с характером доминировавшей религиозности, т. е. конфуцианства. Рассмотрим кратко результаты веберовской реконструкции данного религиозно-интеллектуального и социально-этического учения и его влияния на культурную, общественную и хозяйственную жизнь китайцев.
Для Вебера конфуцианство представляло «чистейший» тип азиатской «политической» религии, полностью отказавшейся от спасения и связанных с ним возможностей развития в интеллектуальной сфере и в области методического ведения жизни. Напротив, аскетический протестантизм для него выступал в качестве характерного для Запада «чистейшего» типа религии спасения, в которой этика спасения достигает уровня этики убеждения, связанной с соответствующей сотериологической методикой внутримирской аскезы. В результате там возник феномен протестантского целостного ведения жизни, приведший к столь поразительным экономическим и социальным последствиям. Поэтому именно эти два духовных течения, нацеливавшие своих последователей на рациональное освоение мира, особенно интересовали великого социолога как с точки зрения их абсолютно различных религиозных мотивов, так и не менее различных социально-институциональных и культурных последствий.[13]
Вебер утверждает, что конфуцианство как практически ориентированный мирской рационализм не знал ни подлинной этики спасения, ни радикального зла, ни представления о «грехе», и в этом смысле оно лишь отчасти может считаться собственно «религиозной этикой». В любом случае, его потенциал к религиозному неприятию мира оказался значительно меньше, чем у аскетического протестантизма: конфуцианское рациональное отношение к миру ведет к приспособлению к нему, тогда как протестантское отношение к миру заключается в овладении им. Посредством подобных различений сравнительная социология религии Вебера превращается в типологию рационализма, различным образом реализованного в крупнейших культурных религиях.
Обычно влиянием конфуцианской духовной традиции объясняют поразительное усердие и работоспособность китайцев. Вебер также подчеркивает, что в рамках конфуцианской этики материальное благополучие рассматривалось не как источник искушений, а скорее наоборот — как важнейшее средство поддержания морали. Именно «духовными» причинами, в свою очередь вытекавшими из своеобразия господствующего слоя Китая — сословия книжно образованных чиновников («мандаринов») — он пытался объяснить ставшую нарицательной всепоглощающую жажду китайцев к наживе любой ценой. При этом, говоря о необычайной интенсивности китайской склонности к приобретению богатства, которая стала чертой национального характера и могла тягаться с жаждой наживы у других древних торговых народов, исследователь указывал на ее абсолютно беззастенчивый характер. С одной единственной оговоркой: это не распространялось на родственников, отношения с которыми регулировались уже совсем другими нормами поведения, поскольку солидарность внутри рода непрерывно сохранялась в Китае на протяжении тысячелетий. Принципиально различное отношение к своим и чужим — важнейшая черта китайской хозяйственной этики, возникшая в результате подобной консервации на века рода как союза взаимопомощи.
По мнению Вебера, отсутствие в Китае гарантий прав собственности и самого правосудия в современном смысле было связано с определенными мировоззренческими установками социального учения Конфуция, прочно вошедшими в китайский «этос», носителем которого как раз стал слой конфуцианских чиновников и кандидатов на должностные кормления. Ему было чуждо естественно-правовое санкционирование сферы личных свобод индивида, что легко объясняется характером патримониального государства, в котором не может быть никаких гарантированных законом правовых свобод. Еще одним важным следствием этого соединения духовных и материальных интересов правящего сословия был уникальный китайский традиционализм, который также обосновывался «рационально» в рамках конфуцианского дискурса поддержания социального порядка.
Кроме того, установление единой ортодоксальной доктрины в форме конфуцианства привело к исчезновению ранее существовавшего свободного движения духа среди интеллектуалов конкурирующих школ и направлений. Китай не знал движений пророков (переднеазиатского, иранского или индийского типа), выдвигавших этические «требования» от имени надмирного бога. Всякое движение, хоть немного напоминающее их, систематически уничтожалось конфуцианской ортодоксией как ересь. Как говорит Макс Вебер, китайская «душа» никогда не была революционизирована обещаниями потустороннего спасения. В Китае не существовало «молитв» для частных лиц, поскольку о ритуале заботились исключительно получившие книжное образование чиновники-конфуцианцы и главный из них — император.
В этом смысле конфуцианский Китай не знал никакого подлинного учения о спасении, никакой подлинно религиозной этики и никакой заботы о воспитании верующих со стороны религиозных авторитетов. Не было в конфуцианстве и представления о дьявольском характере и силе радикального зла. Более того, в китайском языке отсутствовало даже слово «религия»! Также Китай не знал философии в западном смысле слова — т. е. метафизики и логики. А то, что могло бы считаться философией, не имело «спекулятивно-систематического характера» и заменяло рациональную аргументацию объясняющими метафорами и морализирующими притчами. При этом церемониальные и ритуальные нормы получили не только правовую значимость, но и превратились в ритуализированную этику. Однако это была специфическая этика — не этика личных убеждений, а этика внешних норм. Одним словом, классик социологии обнаружил в конфуцианстве уникальный дух, радикально отличный от аскетического протестантизма: не дух моральности, а дух легальности, полностью лишенный внутреннего основания в виде методического ведения жизни, характерного для религий спасения.[14]
По сути, конфуцианство представляет собой внутримирскую этику, ориентированную исключительно на посюсторонний мир. Возникшее, как и повсюду, из магии представление о боге было связано в Китае с этической трансформацией добрых (полезных) и злых (вредных) духов. Однако, в отличие от Ближнего Востока, здесь не возникает идеи персонализированного божества, но, напротив, китайский безличный бог Неба является не столько божественной, сколько этической инстанцией власти, защищающей вечный земной и небесный порядок. Эта защита проявляется в поддержке гармонии между земной и небесной сферой.
Таким образом, эта «религия» носит открыто выраженный политический характер. Так, вечный порядок мировой гармонии на земле поддерживается добродетельным поведением представителей высшей государственной власти, включая самого правителя и его ближайшее окружение. Как «сын неба», верховный правитель представляет человеческий порядок в его сношениях с порядком небесным и наоборот. При этом он совмещает в одном лице не только достоинство императора, но и понтифика. В этой связи Макс Вебер говорит о цезарепапистском характере высшей власти в Китае, когда сам император и его высшие чиновники выполняли, помимо административных, также религиозные функции. Более того, только они могли «молиться», поскольку конфуцианство не знает индивидуальной молитвы. Вместо нее существовал отправляемый государственными чиновниками официальный культ с его ритуальными формулами, параллельно с которым допускались традиционный культ предков и магия «для личных нужд подданных».
В этом смысле конфуцианская этика имела не столько собственно религиозное, сколько социально-политическое обоснование, непосредственно связанное с властными и экономическими интересами правящего слоя — литературно образованных чиновников-мандаринов. После длительного периода борьбы между различными школами и направлениями конфуцианство становится единственно признаваемым государством учением, носителем которого являлась имперская бюрократия, рекрутируемая из кандидатов, прошедших обучение в форме освоения классической традиции. Так возникла знаменитая китайская система экзаменов, посредством которой открыто, на основе индивидуальной квалификации отбирались обладатели должностей и связанных с ними кормлений. Этот уникальный механизм рекрутирования чиновников из ученых, изучавших тексты конфуцианской традиции, означал не только тесное переплетение религиозных и административных функций государственной бюрократии. Более значимым было возникновение особой ориентации жизни господствующего слоя, оказавшее определяющее влияние на весь последующий характер китайской цивилизации. Конфуцианский чиновник, надеявшийся на успешную карьеру в государственном управлении, изначально ориентировался на индивидуальную конкуренцию за должности и доходы. Таким образом, здесь наблюдается поразительный утилитаризм образовательного идеала: связанное как с материальными, так и духовными интересами правящей группы конфуцианское отношение к посюсторонней жизни превращало «религиозные» моменты в практические и даже в политические выгоды. В результате, по мнению Вебера, возник тот трезвый рационализм конфуцианства, пытающийся достичь общественной гармонии и личного счастья посредством соблюдения правил приличия, освященных древней традицией. Благоденствие подданных возможно здесь лишь при условии доброго управления со стороны высшей власти, носителями которой выступали конфуцианцы-мандарины, создавшие в своих интересах уникальную этическую религиозность мирян, лишенную всякой мистики, аскезы или созерцания. По сути, конфуцианство лишь отчасти является религией в традиционном смысле внутреннего переживания мира, характерного для религий спасения: не спасение от мира сего ради будущей вечной жизни, а приспособление к существующему мирскому порядку становится целью конфуцианской добродетели.
Проанализировав теорию и практику данной традиции, Макс Вебер приходит к парадоксальному на первый взгляд выводу: ортодоксальный конфуцианец (в отличие от буддиста) совершал обряды ради своей посюсторонней судьбы, т. е. ради долгой жизни, детей и богатства, а вовсе не ради своей «потусторонней» судьбы, что сильно контрастировало с заботой о потусторонней судьбе, характерной для всех религий спасения. Даже «мессианская» надежда принимала в Китае форму ожидания пришествия посюстороннего спасителя-императора, но никак не форму надежды на абсолютное спасение в потустороннем мире, характерную для религий Ближнего Востока.
Здесь возник уникальный рационализм чиновников-интеллектуалов, которые лишь терпели народную религиозность, поскольку нуждались в ней для приручения широких масс. В системе ортодоксального конфуцианства высшим религиозно освященным институтом была сама верховная власть, возвышавшаяся над пантеоном народных божеств. Как уже говорилось, в китайском языке не было особого слова для обозначения «религии», а существовали такие понятия, как «учение» и «обряды». Официальным китайским названием конфуцианства было
Из-за отсутствия эсхатологии и вообще любого обращения к трансцендентным ценностям религиозная политика конфуцианства была очень простой и трезвой по форме: из культа были намеренно искоренены все экстатические и оргиастические элементы, аскеза и даже созерцание, т. е. все то, что воспринималось рационализмом чиновников-книжников в качестве иррациональных элементов хаоса и опасного возбуждения духа. Именно поэтому в официальном конфуцианстве вместо индивидуальной молитвы в христианском понимании существовали лишь ритуальные формулы...
Одним словом, в конфуцианском государстве ученых-чиновников утвердилось специфическое имманентное отношение к жизни. В этой связи Вебер даже говорит о китайской культуре как уникальном эксперименте, в результате которого под влиянием чисто практического рационализма господствующего слоя интеллектуалов-обладателей кормлений возникло конфуцианство в его ортодоксальной версии, свободное от всякого метафизического интереса к трансцендентному.
Конфуцианский этический идеал не требовал никакого внутреннего отношения — для него достаточно соблюдения внешнего приличия. И эту черту китайского национального характера Вебер также выводил из мировоззренческих установок конфуцианства. Более того, он говорит о «холодности» китайской социальной этики, не знающей никаких отношений, кроме личных: для нее любые социальные отношения понимались лишь как подобие персонализированных, переносимое на другие предметные сферы.
При этом ученый подчеркивает, что многое из того, что стало восприниматься в качестве характерных, даже врожденных черт национального характера китайцев, на деле является продуктом чисто исторически обусловленного культурного развития. Среди них он перечисляет следующие моменты, частично хорошо объяснимые религиозно-интеллектуальной историей Китая: отсутствие у китайцев «нервов» в европейском смысле слова; безграничное терпение; контролируемая вежливость; упорная верность привычному; абсолютная нечувствительность к монотонности; постоянная работоспособность; замедленная реакция на непривычные раздражители, особенно в интеллектуальной сфере и т. д. Наряду с этим, М. Вебер выделяет и совсем иные черты китайцев: отсутствие потребности во всем, что не является непосредственно полезным; отсутствие подлинной симпатии даже к самым близким людям; неслыханная неискренность; недоверие китайцев друг к другу; непостоянство в том, что не регулируется извне посредством устойчивых норм. Вебер формулирует еще резче: в силу специфики духовной истории у китайцев отсутствует духовная жизнь, регулируемая «изнутри», на основе каких-либо собственных базовых убеждений, что особенно заметно по их привязанности к бесчисленным конвенциям. При этом исследователь отмечает, что конфуцианство было настроено пацифистски и ориентировалось на мир и внутреннее благоденствие и потому отвергало войну как средство достижения политических целей...
Ровно сто лет назад, в годы Первой мировой войны, немецкий социолог Макс Вебер опубликовал исследование «Конфуцианство и даосизм», посвященное влиянию этих религиозных этик на социальную и хозяйственную жизнь Китая. Таким образом, мы можем считать, что уже как минимум столетие духовная конституция Поднебесной и особенности ее культурной организации представляют интерес не только для специалистов-синологов или любителей восточной экзотики, но и для современной социальной теории. При этом теоретическая синология Макса Вебера до сих пор провоцирует споры среди как западных, так и китайских социологов. Чем же вызван такой устойчивый интерес к исследованию, написанному век назад? Дело в том, что веберовское исследование влияния китайских религиозных систем (и прежде всего конфуцианства) на практические жизненные установки в сфере хозяйственной деятельности вызвало и по-прежнему вызывает массу вопросов содержательного и методологического характера. Во-первых, поражает то, что это интеллектуальное путешествие Макс Вебер совершил, не выходя из библиотеки! Во-вторых, до сих пор впечатляет способность выдающегося социального теоретика охватывать и синтезировать столь обширный исторический материал. В-третьих, до сих даже специалистов-синологов поражает смелость многих суждений и гипотез ученого, впервые ступившего на неизведанную предметную почву. Также многие исследователи отмечали чрезвычайно широкий макросоциологический контекст, в который классик поместил свою работу по конфуцианской этике. Все это делает данное сочинение предметом продолжающихся до сих пор дебатов западных и восточных ученых, по-разному интерпретирующих веберовскую универсально-историческую перспективу понимания процессов рационализации.[15]
В чем только не обвиняли Вебера в ходе этих дискуссий: в банальной поверхностности обобщений, в незнании многих важных деталей, в игнорировании некоторых важных источников, евроцентристском извращении мировой истории, в проецировании роли конфуцианских мандаринов на положение ученых в вильгельмовской Германии и т. д. Однако общим для большинства взвешенных оценок данного труда является признание того, что в нем ученому удалось проанализировать основные черты китайской цивилизации и выявить ее главные проблемные моменты, при том что его отдельные выводы могут вызывать более или менее обоснованную критику. Несмотря на жаркие споры по поводу веберовского исследования конфуцианской этики, их участники признают сохраняющуюся научно-аналитическую значимость данного труда великого социолога. В нем он не просто осуществил впечатляющую до сих пор интерпретацию китайской цивилизации, но и продемонстрировал институциональные и дискурсивные моменты, определившие уникальность исторического развития Китая. В этом смысле его анализ конфуцианской ортодоксии как важнейшей духовной ориентации жизни китайцев — несмотря на все разрывы — сохраняет свою эвристическую ценность в силу комплексности самого подхода Вебера. В рамках своего исследования он продемонстрировал структурные особенности традиционного китайского общества и выявил важный промежуточный элемент между институциональным и чисто культурным измерением цивилизации Поднебесной. Речь идет о религиозной этике конфуцианства, которая выполняла для китайцев ту же функцию жизненной ориентации, включая отношение к посюстороннему миру, труду и богатству, какую для Запада выполнял аскетический рационализм протестантских сект.[16]
Данное сочинение Макса Вебера выходит на русском языке через 100 лет после первой публикации и уже потому является скорее памятником социально-теоретической мысли, нежели актуальным исследованием дискурсивных форм конкретной религиозной рациональности. Тем не менее можно надеяться, что его введение в научный оборот в русскоязычном культурном пространстве будет полезно не только для историков социологии, но также для синологов и исследователей религии, поскольку в нем предлагается по-прежнему интересная рамка макросоциологической интерпретации мировой истории духа, эвристическая ценность которой сохранятся до сих пор — независимо от того, что некоторые ее элементы устарели или были признаны ошибочными. Несмотря на то, что современная теоретическая синология пересмотрела некоторые отдельные положения веберовского анализа, его реконструкция конфуцианства как рациональной секулярной этики по ту сторону трансцендентного сохраняет свою объяснительную силу при интерпретации специфики китайской духовной конституции и представлений китайцев о себе и мире.
При подготовке данного тома издателем, редактором и переводчиком обсуждались различные подходы к переводу текста классика мировой социологии. Первой мыслимой опцией здесь, конечно, является консервативный подход к памятнику мысли, заключающийся в попытке по возможности сохранить не только авторскую лексику, стилистику, но и синтаксис. Однако этот вариант чреват очевидными стилистическими проблемами, вытекающими из стремления к практически буквальному переводу сочинения вековой давности. Поэтому нам пришлось отказаться от «архивирующей» стратегии в пользу неизбежно модернизированной формы передачи содержания. При этом переводчик не считал себя вправе полностью исправлять такие стилистические погрешности оригинального веберовского текста, как громоздкость конструкций в виде предложений-абзацев, постоянные содержательные и лексические повторы и т. д., исходя из того, что в данном случае речь идет о научно-предметном анализе, а не об изящной словесности. Лишь в крайних случаях он позволял себе «подправить» Вебера, прекрасно осознавая опасность осуществить при этом неосознанную интерпретацию идей автора. Понятно, что любой перевод является попыткой разрешить конфликт между императивами лояльности к языку оригинала и читабельностью переводного текста, и любое решение представляет собой более или менее приемлемый компромисс, никогда полностью не удовлетворяющий ни одну сторону. В особо важных с содержательной точки зрения случаях выбор сознательно делался в пользу максимально точной передачи содержания, даже ценой явного стилистического несовершенства, поскольку именно это является основной задачей издания сочинения выдающегося мыслителя.
Неоценимую помощь оказала кандидат философских наук, старший научный сотрудник ШАГИ РАНХиГС, преподаватель философского факультета РГГУ и ИВКА РГГУ А. Б. Старостина. Переводчик благодарит ее за ценные консультации по терминологическим вопросам.
Введение[17]
Под «мировыми религиями» здесь без всякой оценки понимаются те пять религиозных или религиозно обусловленных систем регламентации жизни, которым удалось объединить вокруг себя особенно большое число последователей: конфуцианская, индуистская, буддистская, христианская и исламская религиозные этики. В качестве шестой религии к ним следует добавить иудаизм: и из-за того, что в нем содержатся важные исторические предпосылки для понимания двух последних из названных мировых религий, и из-за его — отчасти действительного, отчасти мнимого — собственного исторического значения для развития современной хозяйственной этики Запада, что многократно обсуждалось в последнее время. Остальные религии затрагиваются лишь в той мере, в какой это необходимо для исторической взаимосвязи. Применительно к христианству мы отсылаем к ранее вышедшим статьям, помещенным в этом сборнике сочинений, и предполагаем, что читатель ознакомлен с ними.
Что понимается под «хозяйственной этикой» религии, надеюсь, будет прояснено в ходе самого изложения. Здесь нами рассматриваются не этические теории теологических компендиумов, которые служат лишь средством познания (иногда важным), а
Ни одна хозяйственная этика не была детерминирована лишь религиозно. Она обладает некой — в основном определяемой экономико-географическими и историческими данностями — степенью автономии по отношению ко всем установкам к миру, обусловленным религиозными и иными «внутренними» моментами. Тем не менее одной из детерминант хозяйственной этики, но именно
Древний индуизм, напротив, опирался на наследственную касту книжно образованных людей, которые вне всяких должностей действовали как ритуалистические духовные наставники индивидов и сообществ и формировали социальный порядок, выступая в качестве надежного ориентира сословного деления. Лишь ведически
Буддизм распространяли странствующие нищенствующие монахи, отказавшиеся от мира и предававшиеся исключительно созерцанию. Лишь они образовывали общину в полном смысле этого слова, а все остальные были религиозно неполноценными мирянами: объектами, а не субъектами религиозности.
Ислам первое время был религией воинов-завоевателей, рыцарского ордена дисциплинированных борцов за веру, только без сексуальной аскезы, как у христианских подражаний ему, возникших в эпоху крестовых походов. Однако в исламское средневековье как минимум такой же значимости добился созерцательно-мистический суфизм и выросшие из него братства низших слоев горожан, напоминавшие христианских терциариев, но только получившие гораздо большее распространение; во главе этих братств стояли плебейские знатоки оргиастических техник.
Иудаизм после вавилонского пленения был религией буржуазного «народа-парии» — в свое время мы узнаем точное значение этого выражения; в Средневековье во главе его оказался слой литературно-ритуалистически образованных интеллектуалов, который все больше представлял пролетароидную, рационалистическую мелкобуржуазную интеллигенцию.
Наконец, христианство возникло как учение странствующих учеников ремесленников. Во все времена своего внешнего и внутреннего расцвета оно было и оставалось специфически городской, прежде всего буржуазной религией — в античности, в Средние века и в пуританизме. Главной ареной для него был западный город во всем его своеобразии, отличавшем его от иных городов, и буржуазия в том смысле, в каком она вообще возникла только там; это касается как античных общин благочестивых пневматиков, так и нищенствующих орденов высокого Средневековья и сект эпохи Реформации вплоть до пиетизма и методизма.
Наш тезис вовсе не в том, что своеобразие религиозности является простой функцией социального положения слоя, выступающего ее характерным носителем, т. е. просто его «идеологией» или «отражением» его материальных или идейных интересов. Подобное толкование стало бы полным искажением основного тезиса данных размышлений. Каким бы глубоким ни было в отдельных случаях экономически и политически обусловленное социальное влияние на религиозную этику, в первую очередь свой отпечаток на нее накладывали религиозные источники, прежде всего — содержание предсказаний и откровений. Даже если их часто радикально перетолковывали уже в следующем поколении, приспосабливая к потребностям общины, как правило, это опять-таки были
Предпринимались различные попытки интерпретировать взаимосвязь между религиозной этикой и интересами таким образом, что первая представала лишь «функцией» последних, причем не только в духе так называемого «исторического материализма», — который мы здесь не затрагиваем, — но и чисто психологически.
Самую общую, в некотором смысле абстрактную, классовую обусловленность религиозной этики можно было бы вывести из ставшей известной после блестящего эссе Ф. Ницше теории «ресентимента», которую обсуждали даже крупные психологи. Если бы этическое прославление милосердия и братства являлось этическим «восстанием рабов» со стороны тех, кто обделен природными данными или лишен судьбой жизненных шансов, а этика «долга» — соответственно продуктом «вытесненных», беспомощных мстительных чувств обывателей, вынужденных своим трудом зарабатывать на жизнь, к способу ведения жизни свободного от обязательств господского сословия, то важнейшие проблемы типологии религиозной этики получили бы очень простое решение. Но каким бы удачным и плодотворным ни было открытие психологического значения ресентимента, оценивать его социально-этическое воздействие все же следует с большой осторожностью.
Далее я буду часто говорить о мотивах, которые определяли различные виды этической «рационализации» способа ведения жизни. В большинстве своем они не имеют ничего общего с ресентиментом.
Что касается оценки
Относясь к страданию как симптому божественного проклятья и тайной вины, религия шла навстречу распространенной психологической потребности. Счастливый человек редко довольствуется фактом своего счастья, его потребность идет еще дальше: он хочет иметь
Более сложны пути, ведущие к противоположной точке зрения — к религиозному прославлению страдания. Здесь первично то, что харизма экстатических, визионерских, истерических, короче говоря, всех тех внеобыденных состояний, которые признавались «святыми» и потому являлись предметом магической аскезы, пробуждалась или по крайней мере усиливалась с помощью многочисленных видов самоистязаний и воздержаний от нормального питания, сна и половых сношений. Значимость самоистязаний вытекала из представления, что определенные виды страданий и вызванные умерщвлением плоти ненормальные состояния наделяют сверхчеловеческими, магическими силами. То же воздействие приписывалось древним табу и воздержаниям с целью достижения культовой чистоты — вследствие веры в демонов. Затем в качестве самостоятельного и нового момента к этому добавились культы «спасения», занимавшие принципиально новую позицию по отношению к индивидуальному страданию. В изначальном общинном культе и особенно в культах политических союзов игнорировались все индивидуальные интересы. Бог племени, местности, города или царства заботился лишь о тех интересах, которые затрагивали всех — о дожде, солнце, добыче на охоте и победе над врагами. В его культе участвовало сообщество как таковое. Чтобы предотвратить или устранить постигшее индивида зло, прежде всего — болезни, тот обращался не к общему божеству, а к колдуну, этому древнейшему личному «духовнику». Престиж отдельных магов и духов или богов, от имени которых они совершали свои чудеса, обеспечивал им приток обращений, независимо от территориальной или племенной принадлежности, что при благоприятных обстоятельствах приводило к образованию «общины», независимой от этнических союзов. Некоторые — хотя и не все — «мистерии» пошли по этому пути. Они предсказывали индивидам индивидуальное избавление от болезни, бедности, нужды и опасностей. Маг превращался в мистагога: возникали наследственные династии мистагогов или организация с обученным персоналом, глава которой определялся по определенным правилам и мог считаться либо воплощением сверхчеловеческой сущности, либо провозвестником и исполнителем воли своего бога, т. е. пророком. Так возникло религиозное сообщество для собственно индивидуального «страдания» и «избавления» от него. Теперь предсказания и пророчества естественным образом обращались к тем, кто
Образ спасителя мог принимать различный вид. В поздней форме зороастрийской религии с ее многочисленными абстракциями в роли посредника и спасителя в экономике спасения выступала чисто сконструированная фигура. Или наоборот: до статуса спасителя возвышалось историческое лицо, легитимированное посредством чуда и предсказанного воскрешения. Реализация тех или иных возможностей зависела от чисто исторических моментов.
Но почти всегда из надежды на спасение возникала какая-либо теодицея страдания.
Сначала пророчества религий спасения были привязаны не к этическим, а к ритуальным условиям: например, посюсторонние и потусторонние блага в элевсинских мистериях — к ритуальной чистоте и участию в элевсинской службе. Однако по мере того как с ростом значения права усилилась роль богов, покровительствовавших правосудию, на них была возложена задача защиты традиционного порядка: наказывать за беззаконие и вознаграждать праведных. И там, где влияние пророчеств на религиозное развитие было определяющим, причиной всякого рода несчастий естественным образом становился «грех» — уже не как магическое нарушение, но прежде всего как неверие в пророка и его заповеди. При этом сам пророк вовсе не обязательно являлся выходцем или представителем угнетенных классов. Мы увидим, что почти правилом было обратное. Содержание его учения также преимущественно не было привязано к кругу распространенных среди них представлений. Но в спасителе и пророке
С развитием этических, карающих и вознаграждающих божеств добровольное
Значимость этих моментов резко возросла, когда вместе с усиливающейся рационализацией мировоззрения увеличилась потребность в понимании этического «смысла» распределения благ. По мере усиления рационализации религиозно-этического мышления и вытеснения примитивных магических представлений теодицея сталкивалась с все большими трудностями. Слишком часто индивидуальное страдание было «незаслуженным». Причем не только с точки зрения «рабской морали», но и по меркам самого господствующего слоя слишком часто в наиболее выгодном положении оказывались не лучшие, а «худшие». Страдания и несправедливость объяснялись ранее совершенными личными грехами в прошлой жизни (переселение душ), виной предков, искупаемой вплоть до третьего или четвертого поколения, или — наиболее принципиально — порочностью всего тварного как такового. Предсказания уравновешивали это надеждой на будущую лучшую жизнь для самого индивида в этом мире (переселение душ), для его потомков (царство мессии) или в потустороннем мире (рай). В рамках метафизического представления о боге и мире, вызывавшем неискоренимую потребность в теодицее, было создано очень небольшое число — как мы увидим, всего лишь три — мыслительных систем, дававших рационально удовлетворительные ответы на вопрос о причине несоответствия судеб людей их заслугам: индийское учение о карме, зороастрийский дуализм и доктрина о предопределении (Deus absconditus).[18] Однако подобные рационально целостные решения лишь в исключительных случаях проявлялись в чистой форме.
Рациональная потребность в теодицее страдания — и смерти — имела чрезвычайно сильное влияние. Она оказала прямое воздействие на важные характерные черты таких религий, как индуизм, зороастризм, иудаизм, а также в известной мере на учение апостола Павла и более позднее христианство. Даже в 1906 году лишь меньшинство (из довольно значительного числа) пролетариев в качестве причины своего неверия назвало знакомство с современными теориями естествознания, тогда как большинство указало на «несправедливость» посюстороннего миропорядка, — видимо, в основном из-за того, что они верили в возможность революционным путем достичь равенства в этом мире.
Теодицея страдания могла носить оттенок ресентимента. Однако потребность восполнить неудовлетворительную посюстороннюю судьбу далеко не всегда принимала такую окраску, как правило, не это было ее определяющей чертой. Вера в то, что у неправедного человека дела в посюстороннем мире идут хорошо именно из-за того, что ему предуготовлен ад, а благочестивым людям — вечное блаженство, и потому совершенные грехи следует искупить в этом мире, конечно, очень близка жажде мести. Но легко убедиться, что даже эти представления далеко не всегда были обусловлены ресентиментом и далеко не всегда являлись продуктом социально угнетенных слоев. Было лишь несколько примеров, когда
Чтобы больше не повторяться, сделаем еще несколько замечаний по поводу этих отношений. Блага спасения, которые обещались и предлагались этими религиями, вовсе не должны пониматься эмпирическим исследователем исключительно или преимущественно как «потусторонние», не говоря уже о том, что не каждая и тем более не каждая мировая религия считала местом осуществления своих пророчеств потусторонний мир. За исключением христианства и некоторых иных аскетических верований, блага спасения во всех религиях — изначальных и создававшихся осознано, пророческих и непророческих — были в первую очередь грубо посюсторонними: здоровье, долголетие и богатство обещались в китайской, ведической, зороастрийской, древнееврейской, исламской религиях точно так же, как в финикийской, египетской, вавилонской и древнегерманской, подобно обещаниям благочестивым мирянам в индуизме и буддизме. Только религиозный виртуоз — аскет, монах, суфий, дервиш — стремился к благу спасения, «внемирскому» в сравнении с грубыми посюсторонними благами. Но и это внемирское благо спасения вовсе не было исключительно
По своему смыслу и по внешнему проявлению это состояние могло быть лишь внеобыденным переживанием и носить временный характер. Изначально так было повсюду. Различие между «религиозным» и «профанным» состоянием — лишь во
Можно по-разному систематизировать религиозно (или магически) значимые состояния, которые придавали религии определенный психологический характер. Здесь мы не будем предпринимать подобных попыток. В связи с вышесказанным важно лишь показать в самом общем виде, что характер (посюстороннего) состояния блаженства или нового рождения, почитаемого в определенной религии в качестве высшего блага, должен был неизбежно отличаться в зависимости от характера слоя, являвшегося важнейшим носителем данной религиозности. Воинственные рыцарские сословия, крестьяне, ремесленники, книжно образованные интеллектуалы, конечно, имели различные устремления; и хотя последние сами по себе, — как мы еще увидим, — были очень далеки от того, чтобы однозначно детерминировать психологический характер религии, тем не менее они оказывали на него длительное воздействие. В частности, особо важна противоположность двух первых и двух последних слоев. Ведь интеллектуалы всегда являлись носителями рационализма, а занятые промыслами (купцы, ремесленники) — по крайней мере могли ими стать; в первом случае это был более теоретический, во втором — более практический рационализм, который мог принимать различные формы, но всегда оказывал значимое воздействие на религиозные взгляды. При этом важнейшее значение имело своеобразие
Современная форма одновременно теоретической и практической, интеллектуальной и прагматической рационализации картины мира и способа ведения жизни имела общее последствие: по мере развития этого особого типа рационализации религия все сильнее сдвигалась в иррациональное с точки зрения интеллектуального формирования картины мира. По множеству причин. С одной стороны, последовательная рационализация не проходит совсем гладко. Как в музыке пифагорейская «комма» препятствовала сплошной рационализации, ориентированной на физический звук, — вследствие чего великие музыкальные системы всех времен и народов отличались друг от друга прежде всего тем, каким образом им удавалось преодолевать, обходить или, наоборот, использовать эту неизбежную иррациональность для расширения звукового разнообразия, — так в еще большей мере происходило с теоретической картиной мира и прежде всего с практической рационализацией жизни. В этом смысле отдельные крупные типы рациональнометодического ведения жизни характеризовались прежде всего теми иррациональными предпосылками, которые воспринимались ими как данность. А последние во многом определялись чисто исторически и социально — своеобразием, т. е. социально и психологически обусловленным положением (внешними и внутренними
Именно к иррациональным моментам в рационализации действительности был вынужден отступать интеллектуализм со своей вряд ли устранимой потребностью в надреальных ценностях по мере того, как мир все больше казался лишенным их. В целостной примитивной картине мира, в которой все было конкретной магией, наметилась тенденция к разделению на рациональное познание и рациональное господство над природой, с одной стороны, и на «мистические» переживания, с другой. В механизме мира, лишенного бога, их невыразимые содержания могли находиться лишь в потустороннем, непостижимом, внемирском царстве божественной любви, дарующем индивидуальное спасение. Там, где это было реализовано абсолютно последовательно, отдельный человек мог искать лишь индивидуального спасения. По мере развития интеллектуалистского рационализма это в какой-либо форме проявлялось повсюду, где люди предпринимали попытку рационализировать свою картину мира как космоса, подчиненного безличным правилам. Прежде всего в тех религиях и религиозных этиках, на которые особенно сильно повлияли благородные интеллектуальные слои, посвятившие себя чисто
Совершенно иначе процесс проходил там, где развитие религии определялось слоями, занятыми практической деятельностью: героическими воинами-рыцарями, политическими чиновниками, экономически занятыми классами, или, наконец, там, где в религии господствовала организованная иерократия.
Рационализм
Наконец,
Пророчество послания, последователи которого чувствовали себя не сосудом божественного, а инструментом бога, находилось в глубоком избирательном сродстве с определенной концепцией бога как надмирного, личного, гневающегося, прощающего, любящего, требующего и карающего бога-творца, в отличие от не всегда, но, как правило, безличного высшего существа в пророчестве личного примера, доступного лишь через созерцание в определенном состоянии. Первая концепция господствовала в иранской, переднеазиатской и вышедшей из нее западной религиозности, а вторая — в индийской и китайской.
Эти различия не были изначальными. Напротив, можно заметить, что они возникли уже в процессе дальнейшей сублимации повсюду очень схожих примитивных анимистических представлений о духах и героических богах. И, конечно, это происходило под сильным влиянием упомянутой взаимосвязи с религиозными состояниями, которые оценивались и почитались как благо спасения. Последние интерпретировались в соответствии с различными концепциями бога, в зависимости от того, что было наивысшим состоянием спасения — созерцательное мистическое переживание или апатический экстаз, оргиастическое обладание богом или визионерское вдохновение и «поручение». Если исходить из распространенного сегодня и, конечно, во многом справедливого мнения, что только содержания чувств первичны, а идеи — это лишь их вторичные формулировки, то это каузальное отношение — приоритет «психологических» взаимосвязей над «рациональными» — можно было бы считать единственно определяющим, т. е. одних следовало бы рассматривать лишь как толкование других. Однако это завело бы нас слишком далеко от фактов. Имевшее далеко идущие последствия развитие концепции надмирного и имманентного бога определялось также целым рядом чисто исторических мотивов, а оно, в свою очередь, оказало очень длительное воздействие на форму переживания спасения. Как мы еще неоднократно увидим, прежде всего — через представление о надмирном боге. Если даже Майстер Экхарт иногда прямо ставил «Марфу» выше «Марии», то лишь из-за того, что свойственное мистику пантеистическое переживание бога было невозможно без полного отказа от всех элементов западной веры в бога и творение. Рациональные элементы определенной религии, ее «учение» — будь то индийское учение о карме, кальвинистская вера в предопределение, лютеранское оправдание верой или католическое учение о таинствах — имеют свои закономерности, и вытекающая из типа представлений о боге и «картины мира» рациональная прагматика религиозного спасения при определенных обстоятельствах имела далеко идущие последствия для форм практического ведения жизни.
Если, как мы предположили выше, на тип искомых благ спасения сильное влияние оказывали характер внешних интересов и адекватная им форма ведения жизни господствующих слоев, т. е. само социальное деление, то и наоборот — направленность всего ведения жизни, каким бы планомерно рационализированным оно ни было, глубочайшим образом определялась теми конечными ценностями, на которые ориентировалась эта рационализация. А ими являлись — хотя, конечно, не всегда и не только, но по мере осуществления
Для характера взаимозависимостей между внешними и внутренними интересами очень важным было одно обстоятельство. Упомянутые здесь «высшие» блага спасения, которые обещала конкретная религия, не являлись самыми универсальными. Погружение в нирвану, созерцательное единение с божественным, достигнутая оргиастическим или аскетическим путем одержимость богом вовсе не были доступны каждому. И даже в ослабленной форме, в которой погружение в состояние религиозного опьянения или сна могло стать предметом всеобщего народного культа, они не были элементами повседневной жизни. С самого начала всей религиозной истории мы сталкиваемся с важным очевидным фактом —
Отношение религиозности виртуозов к
Там, где в религиозности виртуозов блага спасения и средства избавления носили созерцательный или оргиастически-экстатический характер, не существовало никакого моста между нею и практическим повседневным действием в миру. В таком случае религиозно неполноценным являлось не только хозяйство и всякая деятельность в миру, но было невозможно даже косвенно заимствовать какие-либо связанные с ним психологические мотивы из того состояния, что оценивалось как высшее благо. По своей глубинной сущности созерцательная и экстатическая религиозность была специфически враждебна по отношению к хозяйству. Мистическое, оргиастическое, экстатическое переживание является специфически внеобыденным, уводящим от повседневности и всякого целерационального действия, и именно
Совсем иначе дело обстояло там, где религиозно квалифицированные виртуозы объединялись в аскетическую
Между этими полюсами располагались разнообразные переходы и комбинации. Религии, как и люди, были не книжной выдумкой, а историческими образованиями, не лишенными логических или чисто психологических противоречий. Очень часто они соединяли в себе ряд мотивов, каждый из которых при последовательной реализации стал бы препятствием для других, поскольку прямо противоречил им. «Последовательность» была здесь исключением, а не правилом. Пути и блага спасения также не были психологически однозначными. Даже у раннехристианского монаха и квакера поиски бога имели очень сильный созерцательный оттенок, однако общее содержание их религиозности, прежде всего надмирный бог-творец и способ подтверждения благодати, постоянно направляли их к действию. С другой стороны, буддийский монах тоже действовал — только это действие было лишено всякой последовательной
Нет нужды нагромождать здесь еще больше примеров, поскольку мы собираемся рассмотреть важнейшие религии по отдельности. Их невозможно просто упорядочить относительно друг друга в виде цепочки типов, каждый из которых являлся бы новой «ступенью» по отношению к предыдущему. Все они — исторические индивидуальности чрезвычайно сложного типа, вместе исчерпывающие лишь частицу комбинаций, которые можно было бы мысленно составить из многочисленных отдельных факторов.
Таким образом, здесь речь идет вовсе не о
Даже важные для хозяйственной этики черты религий в сущности интересуют нас здесь с определенной точки зрения — по характеру их отношения к экономическому рационализму, а поскольку и это не однозначно, к тому типу экономического рационализма, что начал с XVI и XVII веков господствовать на Западе в качестве элемента буржуазной рационализации жизни. Следует еще раз напомнить, что «рационализм» может означать разные вещи: либо рационализацию картины мира, осуществляемую мыслящим систематиком для еще большего теоретического господства над реальностью посредством еще более точных абстрактных понятий; либо рационализацию в смысле методического достижения определенной практической цели посредством еще более точного расчета адекватных средств. Это разные вещи, несмотря на то что в конечном счете они неразрывно связаны друг с другом. Даже при мысленном постижении действительности схожие типы различаются: к этому пытались свести отличия английской физики от континентальной. Рационализация способа ведения жизни, которую мы здесь рассматриваем, может принимать различные формы. Конфуцианство настолько свободно от всякой метафизики и почти полностью очищено от остатков религиозных корней, что находится у крайнего предела того, что вообще еще можно назвать «религиозной» этикой: оно настолько рационалистично и одновременно настолько трезво в смысле отказа от всех неутилитарных масштабов, как никакая иная этическая система, кроме разве что системы И. Бентама. Однако конфуцианство резко отличается от последней и от всех западных типов практического рационализма, несмотря на многочисленные действительные или мнимые сходства. «Рациональным» в смысле веры в некий значимый «канон» был высший художественный идеал Ренессанса, рационалистическим было и его понимание жизни в смысле отказа от традиционных ограничений и веры в силу naturalis ratio,[24] несмотря на налет платонической мистики. «Рациональными» в совсем ином смысле — в своей «планомерности» — были и методы умерщвления плоти, магической аскезы или созерцания в их самых последовательных формах, например, в йоге или при манипуляциях с молитвенными машинами в позднем буддизме. «Рациональными» — отчасти в том же смысле формальной методики, а отчасти в смысле различения нормативно «значимого» и эмпирически данного — были вообще все виды практической этики, систематически и однозначно ориентированные на постоянные цели спасения. Этот последний вид процессов рационализации и будет интересовать нас в дальнейшем. Предвосхищать здесь их казуистику не имело бы никакого смысла, поскольку данное исследование должно внести свой вклад в ее изучение.
Для этого нужно позволить себе быть «неисторичным» в том смысле, что этика отдельных религий изображается в систематически более целостном виде, чем она когда-либо была в своем развитии. Необходимо отставить в сторону множество противоречий, существовавших внутри отдельных религий, различных вариантов и ответвлений, чтобы представить важные для нас черты часто в гораздо большей логической завершенности и статичности, чем они были в реальности. Такое упрощение привело бы к исторической «фальши»
Наконец, прежде чем перейти к самому предмету, необходимо сделать еще несколько замечаний для пояснения часто встречающихся терминологических особенностей.[26]
Развитые религиозные объединения и сообщества относятся к типу союзов господства: они представляют собой «иерократические» союзы, в которых сила господства опирается на монополию даровать спасение или отказывать в нем. Господство, осуществляемое любой властью — светской и религиозной, политической и неполитической — можно рассматривать как отклонение или приближение к нескольким чистым типам, выделяемым посредством того, на какую основу легитимности притязает данное господство. Наши сегодняшние союзы, прежде всего политические, относятся к типу «легального» господства. Это значит, что для обладающего правом приказывать легитимность его приказаний основана на рационально сформулированных — договорных или навязанных — правилах, а легитимация формулировать эти правила — на опять-таки рационально сформулированной или интерпретируемой «конституции». Приказы отдаются не от имени личного авторитета, а от имени безличной нормы, и само приказание, в свою очередь, также есть подчинение норме, а не произвол, милость или привилегия. «Чиновник» является носителем власти приказывать; он никогда не осуществляет ее по своему праву, но всегда получает от безличного «учреждения», от нормативно подчиненной сформулированным правилам специфической совместной жизни людей — определенных или неопределенных, но выявляемых по устойчивым признакам. «Компетенция», т. e. предметно выделенная область объектов возможных приказаний, устанавливает сферу его легитимной власти. Иерархия «начальников», к которой он может обратиться «по инстанциям», противостоит «гражданину» или «члену» этого союза. То же происходит и в нынешнем иерократическом союзе — церкви. Пастор или священник имеет свою ясно разграниченную компетенцию, установленную правилами. Это относится и к главе церкви: нынешняя «непогрешимость» есть понятие компетенции, по внутреннему смыслу отличное от того, что ему предшествовало (еще во времена Иннокентия III). Его «служебная сфера» (при «непогрешимости» — в случае выступления «ex cathedra»)[27] так же отделена от «частной», как и у политических или иных чиновников. Правовое «отделение» чиновника от средств управления (в натуральной или денежной форме) осуществлено в сфере политических и иерократических союзов точно так же, как «отделение» рабочего от средств производства в капиталистической экономике: они полностью параллельны друг другу.
В развитой форме все это — специфически современное явление, хотя его зачатки встречаются гораздо раньше. В прошлом существовали другие основания легитимного господства, которые в рудиментарной форме встречаются даже сегодня. Попытаемся кратко описать их терминологически.
1. Под
2.
3. Харизматическое господство, основанное на святости и ценности внеобыденного, и традиционалистское (патриархальное) господство, опирающееся на веру в святость повседневного, в прошлом охватывали важнейшие типы господства. Включить «новое» право в сферу значимого в силу традиции мог только обладатель харизмы — пророчеством оракула или распоряжением харизматичного военного вождя. Обе внеобыденные силы — откровение и меч — выступали типичными новаторами. Однако со временем они становились повседневными. После смерти пророка или военного вождя вставал вопрос о наследнике. Как бы он ни разрешался — избранием (первоначально представлявшим собой не «выбор», а отбор в соответствии с харизмой), объективацией харизмы в таинствах (определением наследника через посвящение — в иерократическом или апостольском «преемстве») или верой в харизматические качества рода (в наследуемую харизму в наследственных монархиях и иерократиях) — с этого момента в том или ином виде начинается господство
Однако процесс редко останавливался на этой стадии. Повсюду мы видим
Здесь мы не будем затрагивать вопрос о том, откуда они черпали необходимые для этого силы, идейное содержание и технические средства.
С победой
Различия данных типов проявляются во всех деталях их социальной структуры и экономической сферы.
Целесообразность избранного здесь способа различений и терминологии можно продемонстрировать лишь в систематическом изложении. Подчеркнем лишь, что они нисколько не претендуют на то, чтобы быть единственно возможными, и на то, что все эмпирические формы господства должны «полностью» соответствовать одному из этих типов. Как раз наоборот: подавляющее большинство из них представляет собой комбинацию из многих типов или промежуточное состояние между ними. Нам постоянно придется использовать такие словосочетания, как, например, «патримониальная бюрократия», для выражения того, что соответствующее явление частью своих характерных признаков относится к рациональной, а частью — к традиционалистской форме господства (в данном случае — сословной). К этому добавляются крайне важные формы, которые — как феодальная структура господства — получили исторически универсальное распространение, но по ряду важных черт не могут быть полностью отнесены ни к одной из трех выделенных выше форм; они становятся понятны лишь в комбинации с другими понятиями (в данном случае — с понятиями «сословие» и «сословная честь»). Или такие формы, как функционеры
То же касается и последнего терминологического различения. Под
Литература к разделу
Мы не будем в каждом случае ссылаться на основные произведения классической китайской литературы, изданные Дж. Леггом в «Chinese Classics» вместе с критическим комментарием к текстам. Некоторые из них также вошли в «The Sacred Books of the East» Макса Мюллера. Наиболее подходящим введением в
Современное изложение истории Китая (в древности) см.:
Полезнее многих публикаций будет проработка собрания императорских распоряжений имперским чиновникам, десятилетиями публиковавшегося английскими интересантами под заголовком «Peking Gazette» (изначально — для внутреннего потребления).
Подобная литература и переводные источники цитируются применительно к конкретным темам. Для неспециалиста очень затруднительным является то обстоятельство, что из документальных и монументальных источников переведена лишь незначительная часть. К сожалению, мое изложение не проверялось профессиональным синологом. Поэтому данный раздел я публикую с большими сомнениями и оговорками.
Глава I. Социологические основоположения: A. Город, правитель и бог