Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Игра в бисер. Путешествие к земле Востока (сборник) - Герман Гессе на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Какая неприятность, – воскликнула она, – представь себе, мальчик исчез, нигде его не видно.

– Ну, наверно, он вышел куда-нибудь, – успокоительно сказал Плинио. – Ничего, придет.

– К сожалению, на это не похоже, – сказала мать, – он исчез сегодня с самого утра. Я тогда же это заметила.

– Почему же я узнаю об этом только сейчас?

– Потому что я, конечно, с часу на час ждала его возвращения и не хотела волновать тебя попусту. Да и ничего плохого мне сначала в голову не приходило, я думала – он пошел погулять. Беспокоиться я стала только тогда, когда он не явился и к обеду. Ты сегодня не обедал дома, а то бы ты тогда же и узнал это. Но тогда я еще пыталась внушить себе, что это просто небрежность с его стороны – заставить меня так долго ждать. Но, выходит, небрежностью это не было.

– Позвольте мне задать один вопрос, – сказал Кнехт. – Молодой человек знал ведь о скором моем прибытии и о ваших намерениях насчет его и меня?

– Разумеется, господин магистр, и он был даже, казалось, чуть ли не рад этим намерениям, во всяком случае, ему больше улыбалось, чтобы вы стали его учителем, чем чтобы его опять послали в какую-нибудь школу.

– Ну, – сказал Кнехт, – тогда все в порядке. Ваш сын, синьора, привык к очень большой свободе, особенно в последнее время, и появление воспитателя и ментора ему, понятно, удовольствия не доставляет. И удрал он поэтому, перед тем как его отдадут новому учителю, не столько, может быть, надеясь действительно уйти от своей судьбы, сколько полагая, что от отсрочки беды не будет. А кроме того, он, наверно, хотел дать щелчок родителям и приглашенному ими учителю и выразить свою непокорность всему миру взрослых и учителей.

Дезиньори было приятно, что Кнехт не видит тут ничего трагического. Но сам он был полон тревоги и беспокойства, его любящему сердцу чудились всяческие опасности, грозящие сыну. Может быть, думалось ему, тот убежал всерьез, может быть, даже вздумал покончить самоубийством? Увы, все, что было упущено или хромало в воспитании мальчика, казалось, мстило за себя как раз теперь, когда надеялись это исправить.

Вопреки совету Кнехта, он настаивал на том, чтобы что-то сделать, что-то предпринять; чувствуя, что не способен снести этот удар терпеливо и бездеятельно, он приходил во все большее нетерпение и нервное возбуждение, которое очень не нравилось его другу. Решили поэтому оповестить несколько домов, где Тито иногда бывал у своих ровесников. Кнехт был рад, когда госпожа Дезиньори вышла, чтобы позаботиться об этом, и он остался с другом наедине.

– Плинио, – сказал он, – у тебя такой вид, словно твоего сына принесли в дом мертвым. Он уже не малое дитя и вряд ли попадет под машину или наестся волчьих ягод. Так что возьми себя в руки, дорогой. Поскольку твоего сыночка нет на месте, позволь мне немного поучить тебя вместо него. Я наблюдал за тобой и вижу, что ты не в лучшей форме. В тот миг, когда атлета что-нибудь вдруг ударит или придавит, его мышцы как бы сами собой делают нужные движения, растягиваются или сжимаются, и помогают ему справиться с помехой. Так и тебе, ученик Плинио, следовало бы сразу же, когда ты почувствовал удар – или, вернее, то, что, преувеличивая, счел ударом, – применить первое средство при душевных травмах и постараться медленно, строго-равномерно дышать. А ты дышал, как актер, который должен изобразить потрясенность. Ты недостаточно хорошо вооружен, вы, миряне, кажется, на какой-то совершенно особый лад беззащитны перед страданиями и заботами. В этом есть что-то беспомощное и трогательное, а подчас, когда речь идет о настоящих страданиях и мученичество имеет смысл, и что-то величественное. Но для обыденной жизни этот отказ от обороны – плохое оружие; я позабочусь о том, чтобы твой сын оказался, когда ему это понадобится, вооружен лучше. А теперь, Плинио, будь добр, проделай со мной несколько упражнений, чтобы я увидел, действительно ли ты опять уже все забыл.

Дыхательными упражнениями, выполненными под его строго ритмические команды, он целительно отвлек друга от его самоистязания, после чего тот внял доводам разума и унял свои тревоги и страхи. Они поднялись в комнату Тито; с удовольствием оглядев беспорядок, в каком валялись мальчишеские пожитки, Кнехт взял со столика у кровати какую-то книгу и увидел торчавший из нее листок бумаги, который оказался запиской исчезнувшего. Он со смехом протянул листок Дезиньори, чье лицо тоже теперь посветлело. В записке Тито сообщал родителям, что поднялся сегодня очень рано и отправляется один в горы, где будет ждать в Бельпунте своего нового учителя. Пусть простят ему это маленькое удовольствие перед новым тяжелым ограничением его свободы, ему страшно не хотелось совершать это прекрасное маленькое путешествие в сопровождении учителя, уже поднадзорным и пленником.

– Вполне понятно, – сказал Кнехт. – Значит, завтра я отправлюсь вослед и застану его уже, наверно, на твоей даче. А теперь скорее ступай к жене и успокой ее.

Весь остаток этого дня настроение в доме было веселое и спокойное. Вечером Кнехт по настоянию Плинио кратко изложил другу события последних дней, и в первую очередь оба своих разговора с мастером Александром. Вечером же он записал на листке бумаги, который ныне хранится у Тито Дезиньори, одну замечательную строфу. Дело тут вот в чем.

Перед ужином хозяин дома оставил его на час одного. Кнехт увидел набитый старинными книгами шкаф, который пробудил его любопытство. Это тоже было давно недоступное, почти забытое за долгие годы воздержности удовольствие, живо напомнившее ему теперь студенческие времена: стоять перед незнакомыми книгами, запускать в них наугад руку и выуживать какой-нибудь том, поманивший тебя позолотой ли, именем ли автора, форматом или цветом переплета из кожи. С наслаждением оглядев сперва заголовки на корешках, он определил, что перед ним сплошь художественная литература XIX и XX веков. Наконец он извлек какую-то книжку в выцветшем холщовом переплете, привлекшую его заголовком «Мудрость брамина». Сначала стоя, затем сидя листал он эту книгу, содержавшую сотни дидактических стихотворений, занятную мешанину из назидательной болтовни и настоящей мудрости, мещанской ограниченности и подлинной поэзии. В этой странной и трогательной книге отнюдь не было, так казалось ему, недостатка во всяческой эзотерике, но эзотерика эта скрывалась под грубой, топорно сделанной оболочкой, и лучшими здесь были не те стихи, где действительно излагалась какая-то мудрость или истина, а те, где находили выражение нрав поэта, его способность любить, его честность, человеколюбие, добропорядочность. С необычной смесью почтения и веселья пытался он вникнуть в эту книгу, и тут в глаза ему бросилась строфа, которую он, с улыбкой качая головой, удовлетворенно и одобрительно впустил в себя, словно она была послана ему специально к этому дню. Она звучала так:

Не дороги нам дни, не жаль нам их нимало,Чтоб то, чем дорожим, росло и созревало —Цветок ли пестуем в саду, где сладко дышим,Ребенка ли растим иль книжечку мы пишем.

Он выдвинул ящик письменного стола, нашел, поискав, листок бумаги и переписал эти строки. Позднее он показал их Плинио с такими словами:

– Эти стихи мне понравились, в них есть какая-то самобытность: так сухо и в то же время так проникновенно! И очень подходят ко мне и к моему теперешнему положению и настроению. Если я и не садовник, посвящающий свои дни какому-нибудь редкому растению, то все-таки я учитель и воспитатель и нахожусь на пути к своей задаче, к ребенку, которого собираюсь воспитывать. Как я рад этому! Что же касается автора этих стихов, поэта Рюккерта, то он, наверно, был одержим всеми этими тремя благородными страстями – садовника, воспитателя и сочинителя, и главным было у него, видимо, сочинительство, он упоминает эту страсть на последнем и самом важном месте и так влюблен в ее предмет, что становится нежен и называет его не «книга», а «книжечка». Как это трогательно!

Плинио засмеялся.

– Кто знает, – сказал он, – может быть, эта милая уменьшительная форма – всего лишь уловка рифмоплета, которому здесь понадобилось трехсложное слово, а не двухсложное.

– Не будем все-таки недооценивать его, – возразил Кнехт. – Человек, написавший за жизнь десятки тысяч стихотворных строк, не спасует перед какой-то там метрической трудностью. Нет, вслушайся только, как это звучит: нежно и чуть застенчиво «книжечку мы пишем»! Может быть, «книжечку» из «книги» сделала не только влюбленность. Может быть, ему хотелось что-то приукрасить, сгладить. Может быть, наверняка даже, этот поэт был так одержим своим делом, что сам порой смотрел на свою тягу к книгописанию как на страсть и порок. Тогда слово «книжечка» отдает не только влюбленностью, но и желанием приукрасить, отвлечь, примирить, которое сквозит в приглашении игрока не сыграть в карты, а перекинуться в картишки и в просьбе пьяницы налить ему еще «рюмочку» или «кружечку». Ну, это все домыслы. Во всяком случае, этот бард с его желанием воспитать ребенка и написать книжечку вызывает у меня полное одобрение и сочувствие. Ведь мне знакома не только страсть воспитывать, нет, писание «книжечек» – тоже страсть, которая не совсем чужда мне. И теперь, когда я освободился от своей должности, для меня снова есть что-то заманчивое в том, чтобы как-нибудь на досуге и в хорошем расположении духа написать книгу, нет, книжечку, небольшое сочинение для друзей и единомышленников.

– А о чем? – с любопытством спросил Дезиньори.

– Ах, все равно, тема не имеет значения. Это был бы для меня лишь повод погрузиться в свои мысли и насладиться своим счастьем, ведь это счастье – иметь много свободного времени. Мне важен тут верный тон, пристойная середина между благоговением и доверительностью, тон не поучения, а дружеского рассказа и разговора о вещах, которые я, как мне кажется, узнал и усвоил. Манера, в какой этот Фридрих Рюккерт мешает в своих стихах поучение и мысль, откровенность и болтовню, мне, пожалуй, не подошла бы, и все же что-то в этой манере мне по сердцу, она индивидуальна, но не произвольна, шутлива, но держится твердых формальных правил, это мне нравится. Впрочем, пока мне не до писания книг с его радостями и сложностями, сейчас мне надо поберечь силы для другого. Но позднее когда-нибудь мне еще, может быть, улыбнется счастье такого, заманчивого для меня авторства, когда работаешь в охоту, но тщательно, не только для собственного удовольствия, а всегда с мыслью о каких-то немногих добрых друзьях и читателях.

На следующее утро Кнехт отправился в Бельпунт. Накануне Дезиньори выразил желание проводить его туда, что тот решительно отклонил, а когда Плинио попытался все же настоять на своем, Кнехт чуть не вспылил.

– Хватит с мальчика того, – сказал он коротко, – что он должен встретить и переварить этого противного нового учителя, нечего ему навязывать еще и встречу с отцом, которая именно сейчас вряд ли его обрадует.

Пока он ехал в нанятой Плинио машине сквозь свежее сентябрьское утро, к нему вернулось хорошее дорожное настроение вчерашнего дня. Он оживленно беседовал с водителем, просил его остановиться или ехать потише, когда хотел полюбоваться пейзажем, не раз играл на маленькой флейте. Это было прекрасное, интересное путешествие – из столицы, из низменности к предгорьям и дальше в горы, – и одновременно оно уводило от конца лета все дальше и дальше в осень. Около полудня начался первый большой подъем плавными виражами через уже редеющий хвойный лес, вдоль пенных, шумящих среди скал горных ручьев, через мосты и мимо одиноких, сложенных из тяжелых камней крестьянских домов с маленькими окошками, в каменный, все более строгий и неприютный мир гор, где среди угрюмой суровости были вдвойне прелестны оазисы цветущих полян.

Маленькая дача, до которой наконец добрались, стояла у горного озера и пряталась среди серых скал, почти не выделяясь на их фоне. При виде ее Кнехт почувствовал строгость, даже мрачность этой приспособленной к суровому высокогорью архитектуры; но тут же лицо его осветилось веселой улыбкой, ибо он увидел стоявшую в распахнутой двери дома фигуру юнца в цветной куртке и коротких штанах, это мог быть только его ученик Тито, и хотя Кнехт в общем-то не беспокоился за беглеца, он все-таки облегченно и благодарно вздохнул. Если Тито был здесь и приветствовал учителя на пороге дома, значит, все было хорошо и отпадали всякие осложнения, возможность которых он по дороге все-таки допускал.

Мальчик подошел к нему, улыбаясь и приветливо, и чуть смущенно, помог ему выйти из машины и при этом сказал:

– Я не назло вам заставил вас проделать это путешествие в одиночестве. – И прежде чем Кнехт успел ответить, доверчиво прибавил: – Я думаю, вы поняли, чего я хотел. Иначе вы, конечно, приехали бы с отцом. О своем благополучном прибытии я уже сообщил ему.

Кнехт, смеясь, пожал ему руку и пошел с ним в дом, где гостя приветствовала служанка, объявившая, что скоро подаст ужин. Только когда он, уступая непривычной потребности, ненадолго прилег перед едой, до его сознания вдруг дошло, что он как-то странно устал от этой славной поездки, даже обессилел, и за вечер, который он провел в болтовне с учеником, рассматривая его коллекции горных цветов и бабочек, усталость эта еще более возросла, он даже почувствовал что-то вроде головокружения, какую-то неведомую до сих пор пустоту в голове и неприятную слабость и неровность сердцебиения. Однако он сидел с Тито до условленного времени отхода ко сну, стараясь никак не обнаружить своего недомогания. Ученик немного удивился, что магистр не заикается о начале занятий, расписании, последних отметках и тому подобных вещах, больше того, когда Тито, осмелившись воспользоваться этим хорошим настроением, предложил сделать завтра утром большую прогулку, его предложение было охотно принято.

– Я заранее радуюсь этой прогулке, – прибавил Кнехт, – и прошу вас об одном одолжении. Рассматривая ваши гербарии, я мог убедиться, что о горных растениях вы знаете гораздо больше, чем я. А цель нашей совместной жизни состоит среди прочего в том, чтобы обмениваться знаниями и сравняться в них; начнем же с того, что вы проверите мои скудные познания в ботанике и поможете мне немного продвинуться в этой области.

Когда они пожелали друг другу спокойной ночи, Тито был очень доволен и полон благих намерений. Опять этот магистр Кнехт очень ему понравился. Он не говорил громких слов, не разглагольствовал о науке, добродетели, духовном благородстве и тому подобном, но было в облике и в речи этого веселого, любезного человека что-то обязывавшее, будившее благородные, добрые, рыцарские, высшие стремления и силы. Удовольствием, даже заслугой бывало обмануть и перехитрить любого школьного учителя, но при виде этого человека такие мысли просто не возникали. Он был… Да, кем и каков же он был? Думая, что же именно ему так нравится в нем и одновременно внушает к нему уважение, Тито нашел, что это его благородство, его аристократизм, его стать господина. Вот что привлекало в нем больше всего. Этот господин Кнехт был благороден, он был господином, аристократом, хотя никто не знал его семьи и отец его был, возможно, сапожником. Он был благороднее, аристократичнее, чем большинство мужчин, которых знал Тито, в том числе чем его отец. Юноша, дороживший патрицианскими обычаями и традициями своего дома и не прощавший отцу отхода от них, впервые столкнулся тут с духовным, приобретенным благодаря самовоспитанию аристократизмом, с той силой, которая при благоприятных условиях творит чудеса: перескакивая через длинную череду предков и поколений, она делает из плебейского сына истинного аристократа в пределах одной-единственной человеческой жизни. У пылкого и гордого юноши мелькнула догадка, что, может быть, его долг и дело чести – принадлежать к этому и служить этому виду аристократии, что, может быть, здесь, в лице этого учителя, который при всей мягкости и любезности был господином до мозга костей, ему открывается, к нему приближается, чтобы ставить перед ним цели, смысл его жизни.

Когда Кнехта проводили в его комнату, он лег не сразу, хотя лечь ему очень хотелось. Вечер стоил ему больших усилий, ему было трудно и тягостно так держать себя при этом, несомненно, наблюдавшем за ним молодом человеке, чтобы ни взглядом, ни видом, ни голосом не выдать своей странной, тем временем усилившейся не то усталости, не то подавленности, не то болезни. Тем не менее это, кажется, удалось. А теперь надо было вступить в поединок и справиться с этой пустотой, с этим недомоганием, с этим страшным головокружением, с этой смертельной усталостью, которая была в то же время тревогой, надо было прежде всего распознать и понять их. Это удалось без особого труда, хотя и не так скоро. Для болезни его, нашел он, не было никаких других причин, кроме сегодняшнего путешествия, за короткое время перенесшего его с равнины на высоту около двух тысяч метров. Отвыкнув после немногих походов в ранней юности от таких высот, он плохо перенес этот быстрый подъем. Помучиться суждено, наверно, еще день-два, не меньше, а если недуг не пройдет и потом – что ж, придется ему вместе с Тито и экономкой вернуться домой, и тогда план Плинио, связанный с этим славным Бельпунтом, провалится. Жаль, конечно, но не такая уж большая беда.

После таких раздумий он лег в постель и провел ночь почти без сна, отчасти в мыслях о своем путешествии, начиная с отъезда из Вальдцеля, отчасти в попытках унять сердцебиение и успокоить возбужденные нервы. Много думал он и о своем ученике, с симпатией, но не строя никаких планов; лучше всего, казалось ему, укротят этого благородного, но с норовом жеребенка доброжелательство и привычка, ничего не следовало торопить и форсировать. Он собирался постепенно подвести мальчика к осознанию его задатков и сил и в то же время воспитать в нем то благородное любопытство, ту высокую неудовлетворенность, что дают силу любви к наукам, к духовности и красоте. Задача это была прекрасная, да и ученик его был не просто молодым дарованием, которое надо пробудить и направить; как единственный сын влиятельного и богатого патриция, он был будущим хозяином, одним из тех, кто определяет общественную и политическую жизнь страны и народа, кто призван служить примером и руководить. Касталия осталась в некотором долгу перед этой старинной семьей Дезиньори; она недостаточно основательно воспитала доверенного ей некогда отца этого Тито, не сделала его достаточно сильным для его трудной позиции между миром и духом, и мало того, что талантливый и милый молодой Плинио стал из-за этого несчастным человеком с беспокойной и нескладной жизнью, – единственному его сыну тоже грозила опасность запутаться в тех же проблемах, что и отец. Тут надо было что-то исцелить, что-то исправить, погасить некий долг, и Кнехту доставляло радость и казалось знаменательным, что эта задача выпала именно ему, строптивцу и как бы отступнику.

Утром, услыхав, что в доме пробуждается жизнь, он встал, нашел у постели приготовленный купальный халат, надел его поверх легкой ночной одежды и вышел, как показал ему накануне Тито, через заднюю дверь в галерею, соединявшую дом с купальней и озером.

Серо-зеленое, неподвижное, лежало перед ним озерцо, на другой стороне, в резкой, холодной тени высился крутой утес, острым, зазубренным гребнем врезаясь в бледное, зеленоватое, прохладное небо. Но за этим гребнем уже явно взошло солнце, свет его крошечными осколками вспыхивал то там, то сям на острой каменной кромке, ясно было, что уже через несколько минут солнце появится над зубцами горы и зальет светом озеро и долину. Внимательно и задумчиво созерцал Кнехт эту картину, тишина, строгость и красота которой не были ему, чувствовал он, близки и все же как-то касались и к чему-то призывали его. Еще сильнее, чем во время вчерашней поездки, почувствовал он мощь, холод и величавую чужеродность высокогорного мира, который не идет человеку навстречу, не приглашает его к себе, а едва его терпит. И ему показалось странным и знаменательным, что его первый шаг в новую свободу мирской жизни привел его именно сюда, в эту тихую и холодную величавость.

Появился Тито, в купальных штанишках, он пожал магистру руку и, указывая на скалы напротив, сказал:

– Вы пришли как раз вовремя, сейчас взойдет солнце. До чего же хорошо здесь, в горах.

Кнехт приветливо кивнул ему. Он давно знал, что Тито любит рано вставать, бегать, бороться и странствовать – хотя бы из протеста против барского образа жизни и сибаритства отца, ведь и вино он презирал тоже по этой причине. Хотя такие привычки и склонности приводили порой к позе презирающего всякую духовность сына природы – тенденция к преувеличению была, казалось, присуща всем Дезиньори, – Кнехт приветствовал их, решив воспользоваться для завоевания и обуздания этого пылкого юнца и таким средством, как совместные занятия спортом. Это было одно средство из многих, и притом не самых важных, музыка, например, могла повести гораздо дальше. И, конечно, он думать не думал равняться с молодым человеком в физических упражнениях и тем более пытаться его превзойти. Достаточно было простого товарищеского участия, чтобы показать юнцу, что его воспитатель не трус и не домосед.

Тито с интересом глядел на темный гребень скалы, за которым колыхалось небо в утреннем свете. Кусок каменного острия вдруг ярко вспыхнул, как раскаленный и только что начавший плавиться металл, гребень потерял резкость, и показалось, что он вдруг стал ниже, плавясь, осел, и из пылающего просвета вышло ослепительное светило дня. Сразу озарились земля, дом, купальня и этот берег озера, и два человека, стоявшие в мощных лучах, тут же почувствовали приятное тепло этого света. Мальчик, проникшийся торжественной красотой этого мгновения и счастливым чувством своей молодости и силы, расправил тело ритмичными движениями рук, за которыми последовало все тело, чтобы отпраздновать начало дня и выразить свое глубокое согласие с колышущимися и сияющими вокруг стихиями восторженным танцем. Шаги его то летели навстречу победоносному солнцу в радостном поклонении, то благоговейно от него отступали, распростертые руки привлекали к сердцу горы, озеро, небо, казалось, что, становясь на колени, он поклонялся матери-земле, а простирая ладони – водам озера и предлагал себя, свою юность, свою свободу, свою пылающую живость в праздничный дар первозданным силам. На его коричневых плечах блестело солнце, глаза его были полузакрыты из-за слепящего света, на юном лице застыло, как маска, выражение восторженной, почти фанатической истовости.

Магистр, он тоже был взволнован и взбудоражен торжественным зрелищем занимающегося дня в каменном безмолвии этого пустынного уголка земли. Но еще больше взволновал и пленил его, явив ему преображенного человека, этот торжественный танец его ученика в честь солнца и утра, вознесший незрелого, капризного юнца до как бы литургической истовости и в один миг открывший ему, зрителю, благороднейшие склонности, задатки и порывы мальчика так же внезапно, лучезарно и полностью, как восход солнца раскрыл и пронизал светом эту холодную мрачную долину у горного озера. Более сильным и более значительным показался ему этот юный человек, чем он представлял себе его до сих пор, но и более жестким, более неприступным, более далеким по духу, в большей мере язычником. Этот праздничный и жертвенный танец вдохновленного Паном был значительнее, чем были когда-то речи и стихи юного Плинио, он поднимал Тито на много ступеней выше, но делал его более чужим, более неуловимым, более недостижимым для зова.

Не понимая, что с ним творится, мальчик и сам был охвачен этим восторгом. Танец, который он исполнял, не был знаком ему, таких телодвижений он никогда раньше не делал; ритуал торжества в честь солнца и утра не был привычным ему, придуманным им ритуалом, в его танце и в его магической одержимости участвовали, как суждено было ему понять лишь позднее, не только горный воздух, солнце и чувство свободы, но не меньше и та ожидавшая его перемена, та новая ступень его юной жизни, что воплощалась в приветливой и в то же время внушавшей благоговение фигуре магистра. Многое в судьбе юного Тито и его душе сошлось в эти утренние минуты, чтобы выделить их из тысяч других как высокие, торжественные и святые. Не зная, что он делает, без рассуждений и без недоверия, он делал то, чего требовал от него этот блаженный миг, – облекал в танец свой восторг, молился солнцу, выражал в самозабвенных движениях и жестах свою радость, свою веру в жизнь, свое смирение и благоговение, гордо и в то же время покорно приносил, танцуя, свою благочестивую душу в жертву солнцу и богам, но в такой же мере и этому мудрецу и музыканту, вызывавшему у него восхищение и страх, этому мастеру магической игры, явившемуся из таинственных сфер, будущему своему воспитателю и другу.

Все это, как и опьянение светом восходящего солнца, длилось лишь несколько минут. Умиленно следил Кнехт за этой дивной игрой, в которой его ученик преображался и раскрывался у него на глазах, представал перед ним в новом и незнакомом свете, полноценным и равным ему существом. Оба они стояли на дорожке между домом и купальней, омытые нахлынувшим с востока светом и глубоко взволнованные сумбуром случившегося, когда Тито, едва успев совершить последнее движение своего танца, очнулся от счастливого хмеля и остановился, как застигнутый за одинокой игрой зверек, замечая, что он не один, что он не только испытал и совершил нечто необыкновенное, а еще и при свидетеле. Он молниеносно ухватился за первое, что пришло ему в голову, чтобы выйти из положения, показавшегося ему вдруг каким-то опасным и позорным, и одним махом развеять волшебство этих чудесных мгновений, совершенно опутавших и пленивших его.

Его еще только что лишенное примет возраста, строгое, как маска, лицо приняло детское, глуповатое выражение, какое бывает у внезапно разбуженных после глубокого сна, он покачался, слегка сгибая ноги в коленях, глубоко-удивленно посмотрел в лицо учителю и с внезапной поспешностью, словно только что вспомнил что-то важное, почти уже упущенное, указал вытянутой правой рукой на другой берег, лежавший еще, как и половина ширины озера, в густой тени, которую озаренный утренними лучами утес постепенно подтягивал к своему основанию.

– Если мы поплывем очень быстро, – воскликнул он торопливо и с мальчишеским задором, – мы поспеем на тот берег еще до солнца.

Едва были произнесены эти слова, едва был брошен этот призыв к состязанию с солнцем, как Тито с разбегу, головой вперед, прыгнул в озеро, словно из озорства или от смущения хотел как можно скорее удрать куда-то, предать забвению предшествовавшую торжественную сцену усиленной деятельностью. Вода, всплеснув, сомкнулась над ним, через несколько мгновений его голова, плечи и руки показались опять и теперь, хоть и быстро удаляясь, оставались видны на сине-зеленом зеркале.

Кнехт, идя сюда, вовсе не собирался купаться и плавать, ему было слишком холодно и после скверно проведенной ночи слишком не по себе. Сейчас, на солнышке, когда он был взволнован только что увиденным и по-товарищески приглашен и позван своим питомцем, эта рискованная затея отпугивала его меньше. Главным образом, однако, он боялся, что все, начатое и обещанное этим утренним часом, будет сведено на нет, пойдет насмарку, если он сейчас оставит мальчика одного и разочарует, с холодным благоразумием взрослого отказавшись испытать свои силы. Его, правда, предостерегало ощущение неуверенности и слабости, вызванное резкой сменой высоты, но, может быть, как раз насилием над собой и решительными мерами одолеть это недомогание было проще всего. Зов был сильнее, чем предостережение, воля сильней, чем инстинкт. Он поспешно снял с себя легкий халат, сделал глубокий вдох и бросился в воду в том же месте, где нырнул его ученик.

Озеро, питаемое ледниковой водой и даже в самое жаркое лето полезное лишь очень закаленным, встретило его ледяным холодом пронизывающей враждебности. Он был готов к сильному ознобу, но никак не к этому лютому холоду, который объял его как бы языками огня, мгновенно обжег и стал стремительно проникать внутрь. Он быстро вынырнул, сперва увидел плывшего далеко впереди Тито и, чувствуя, как его жестоко теснит что-то ледяное, враждебное, дикое, думал еще, что борется за сокращение расстояния, за цель этого заплыва, за товарищеское уважение, за душу мальчика, а боролся уже со смертью, которая настигла его и обняла для борьбы. Он изо всех сил сопротивлялся ей, пока билось сердце.

Юный пловец часто оглядывался и с удовлетворением увидел, что магистр вслед за ним вошел в воду. Но вот он опять поглядел, не увидел учителя, забеспокоился, поглядел еще, крикнул, повернул, поспешил на помощь. Не найдя его, он, плавая и ныряя, искал утонувшего до тех пор, пока и у него не иссякли силы от жестокого холода. Шатаясь и задыхаясь, он наконец вышел на берег, увидел лежавший на земле халат, поднял его и машинально растирался им до тех пор, пока не согрелось окоченевшее тело. Он сел на солнце, как оглушенный, уставился на воду, холодная зеленоватая голубизна которой глядела сейчас на него както удивительно пусто, незнакомо и зло, и почувствовал растерянность и глубокую грусть, когда с исчезновением физической слабости вернулись сознание и ужас.

«Боже мой, – думал он, содрогаясь, – выходит, я виноват в его смерти!» И только теперь, когда больше не надо было сохранять гордость и оказывать сопротивление, он почувствовал сквозь боль своей испуганной души, как полюбил он уже этого человека. И в то время как он, всем доводам вопреки, ощущал свою совиновность в смерти учителя, его охватил священный трепет от предчувствия, что эта вина преобразит его самого и его жизнь и потребует от него куда большего, чем он когда-либо до сих пор от себя требовал.

Сочинения, оставшиеся от Иозефа Кнехта

Стихи школьных и студенческих лет

Жалоба

Не быть, а течь в удел досталось нам,И, как в сосуд, вливаясь по путиТо в день, то в ночь, то в логово, то в храм,Мы вечно жаждем прочность обрести.Но нам остановиться не дано,Найти на счастье, на беду ли дом,Везде в гостях мы, все для нас одно,Нигде не сеем и нигде не жнем.Мы просто глина под рукой творца.Не знаем мы, чего от нас он ждет.Он глину мнет, играя, без конца,Но никогда ее не обожжет.Застыть хоть раз бы камнем, задержаться,Передохнуть и в путь пуститься снова!Но нет, лишь трепетать и содрогатьсяНам суждено, – и ничего другого.

Уступка

Для них, наивных, непоколебимых,Сомненья наши – просто вздор и бред.Мир – плоскость, нам твердят они, и нетНи грана правды в сказках о глубинах.Будь кроме двух, знакомых всем извечно,Какие-то другие измеренья,Никто, твердят, не смог бы жить беспечно,Никто б не смог дышать без опасенья.Не лучше ль нам согласия добитьсяИ третьим измереньем поступиться?Ведь в самом деле, если верить свято,Что вглубь глядеть опасностью чревато,Трех измерений будет многовато.

Но втайне мы мечтаем…

Мы жизнью духа нежною живем,Эльфической отдав себя мечте,Пожертвовав прекрасной пустотеСегодняшним быстротекущим днем.Паренья мыслей безмятежен вид,Игра тонка, чиста и высока.Но в глубине души у нас тоскаПо крови, ночи, дикости горит.Игра нам в радость.Нас не гонит плеть.В пустыне духа не бывает гроз.Но втайне мы мечтаем жить всерьез,Зачать, родить, страдать и умереть.

Буквы

Берем перо, легко наносим знакиНа белый лист уверенной рукой.Они ясны. Понять их может всякий,Есть сумма правил для игры такой.Но если бы дикарь иль марсианинВперился взглядом в наши письмена,Ему б узор их чуден был и странен,Неведомая, дивная страна,Чужой, волшебный мир ему б открылись,И перед ним не А, не Б теперь,А ноги б, руки, лапы копошились,Шел человек, за зверем гнался б зверь.Пришелец, содрогаясь и смеясь,Как след в снегу, читал бы эту вязь.Он тоже копошился, шел бы, гнался,Испытывал бы счастье и страданьяИ, глядя на узор наш, удивлялсяМногоразличным ликам мирозданья.Ведь целый мир предстал бы уменьшеннымВ узоре букв пред взором пораженным.Вселенная через решетку строкОткрылась бы ему в ужимках знаков,Чей четкий строй так неподвижно-строгИ так однообразно одинаков,Что жизнь, и смерть, и радость, и мученьяТеряют все свои несовпаденья.И вскрикнул бы дикарь. И губы самиЗапричитали б, и, тоской объятыйНесносною, он робкими рукамиРазвел костер, бумагу с письменамиОгню принес бы в жертву, и тогда-то,Почувствовав, наверное, как вспятьВ небытие уходит морок зыбкий,Дикарь бы успокоился опять,Вздохнул бы сладко и расцвел улыбкой.

Читая одного старого философа

То, что вчера лишь, прелести полно,Будило ум и душу волновало,Вдруг оказалось смысла лишено,Померкло, потускнело и увяло.Диезы и ключи сотрите с нот,Центр тяжести сместите в стройной башне —И сразу вся гармония уйдет,Нескладным сразу станет день вчерашний.Так угасает, чтоб сойти на нетВ морщинах жалких на пороге тлена,Любимого лица прекрасный свет,Годами нам светивший неизменно.Так вдруг в тоску, задолго до накала,Восторг наш вырождается легко,Как будто что-то нам давно шептало,Что всё сгниет и смерть недалеко.Но над юдолью мерзости и смрадаДух светоч свой опять возносит страстно.И борется с всесилием распада.И смерти избегает ежечасно.

Последний умелец игры в бисер

Согнувшись, со стекляшками в рукеСидит он. А вокруг и вдалекеСледы войны и мора, на руинахПлющ и в плюще жужжанье стай пчелиных.Усталый мир притих. Полны мгновеньяМелодией негромкой одряхленья.Старик то эту бусину, то ту,То синюю, то белую берет,Чтобы внести порядок в пестроту,Ввести в сумбур учет, отсчет и счет.Игры великий мастер, он немалоЗнал языков, искусств и стран когда-то,Всемирной славой жизнь была богата,Приверженцев и почестей хватало.Учеников к нему валили тыщи…Теперь он стар, не нужен, изнурен.Никто теперь похвал его не ищет,И никакой магистр не пригласитЕго на диспут. В пропасти временИсчезли школы, книги, храмы. Он сидитНа пепелище. Бусины в руке,Когда-то шифр науки многоумной,А ныне просто стеклышки цветные,Они из дряхлых рук скользят бесшумноНа землю и теряются в песке…

По поводу одной токкаты Баха

Мрак первозданный. Тишина. Вдруг луч,Пробившийся над рваным краем туч,Ваяет из небытия слепогоВершины, склоны, пропасти, хребты,И твердость скал творя из пустоты,И невесомость неба голубого.В зародыше угадывая плод,Взывая властно к творческим раздорам,Луч надвое все делит. И дрожитМир в лихорадке, и борьба кипит,И дивный возникает лад. И хоромВселенная творцу хвалу поет.И тянется опять к отцу творенье,И к божеству и духу рвется снова,И этой тяги полон мир всегда.Она и боль, и радость, и беда,И счастье, и борьба, и вдохновенье,И храм, и песня, и любовь, и слово.

Сон

Гостя в горах, в стенах монастыря,В библиотеку в час вечерни раннейЗабрел я как-то. Багрецом заря,Высвечивая тысячи названий,На корешках пергаментных горела.И я, придя в восторг, оцепенелоВзял том какой-то и поднес к глазам:«Шаг к квадратуре круга». Ну и ну! —Подумал я. Прочту-ка! Но взглянуСперва на этот, в коже, с золотымТисненьем том и с титулом таким:«Как от другого древа съел Адам».Какого же? Конечно, жизни. Ясно,Адам бессмертен. Значит, не напрасноСюда пришел я! И еще заметилЯ фолиант. Он ярок был и светел,С цветным обрезом толстым, многолистнымИ пестрым заголовком рукописным:«Всех звуков и цветов соотношенья,А также способы переложеньяЛюбых оттенков цвета в ноты, звуки».О, как хотелось мне азы наукиТакой постичь! И я почти уж верил,Прекрасные тома перебирая,Что предо мной библиотека рая.На все вопросы, что меня смущали,Что мозг мой, возникая, иссушали,Здесь был ответ. Без жертв и без потерьЗдесь давний голод утолить я мог.Здесь каждый титул, каждый корешокСулил победу над духовной жаждой.Ведь каждый к знаньям отворял мне дверьИ обещал плоды такие каждый,Каких и мастер редко достигает,А ученик достичь и не мечтает.Здесь, в этом зале, был нетленный, вечныйСмысл всех наук и песен заключен,Творений духа свод и лексикон,Настой густейший мудрости конечной,Здесь, в переплетах, предо мной лежалиКлючи ко всем вопросам вековым,К загадкам, тайнам, чудесам любым,И все ключи тому принадлежали,Кто призван был увидеть их теперь.И положил я на пюпитр для чтеньяОдну из книг, дрожа от нетерпенья,И без труда священных знаков стройВдруг разобрал. Так с незнакомым деломВо сне шутя справляешься порой.И вот уже летел я к тем пределам,К тем сферам звездным, где в единый кругСходилось все, что виделось, мечталось,Мерещилось в пророчествах наукТысячелетьям. И, сойдясь, сцеплялось,Чтоб вновь затем другими откровеньямиВесь этот круг открывшийся пророс,Чтоб вновь и вновь за старыми решеньямиНеразрешенный ввысь взлетал вопрос.И вот, листая этот том почтенный,Путь человечества прошел я вмигИ в смысл его теорий сокровенныйСтарейших и новейших враз проник.Я видел: иероглифы сплетались,Сходились, расходились, разбегались,Крутились в хороводе и в кадрили,Все новые и новые творилиФигуры, сочетанья и значеньяПо ходу своего коловращенья.Но наконец глаза мои устали,И, оторвав их от слепящих строк,Увидел я, что я не одинок:Старик какой-то рьяно в этом залеТрудился, архиварий, может быть,У полок он усердно делал что-то.И захотелось мне определить,В чем состояла странная работаЕго увядших рук. За томом том,Увидел я, он извлекал, потомПо корешку знакомился с названьем,Затем к губам своим бескровным ловкоТом подносил и, старческим дыханьемОтогревая буквы заголовка —А заголовки окрыляли ум! —Стирал названье и писал другое,Совсем другое собственной рукою,Потом опять брал книгу наобум,Стирал названье и писал другое!Я долго на него в недоуменьеГлядел и снова принялся за чтеньеВолшебной книги той, где встала былоЧреда картин чудесных предо мною,Но мне теперь ее увидеть сноваНе удавалось. Меркло, уходилоВсе то, что так осмысленно и славноМне поднимало дух еще недавно.Все это вдруг какой-то пеленоюПодернулось, оставив предо мноюЛишь тусклый блеск пергамента пустого,И чья-то на плечо мое рукаЛегла, и я, увидев старикаС собою рядом, встал. Он книгу взялМою, смеясь. Озноб меня пробрал.Он пальцами, как губкою, потомПровел по ней. Макнул перо в чернила,И без помарок новыми названьями,Вопросами, графами, обещаньямиОно пустую кожу испещрило.И старец скрылся с книгой и пером.

Служение

Благочестивые вожди сначалаУ смертных были. Меру, чин и ладОни блюли, когда, творя обряд,Благословляли поле и орала.Кто смертен, жаждет справедливой властиНадлунных и надсолнечных владык,Они не знают смерти, зла, несчастий,Всегда спокоен их незримый лик.Полубогов священная плеядаДавно исчезла. Смертные одниВлачат свои бессмысленные дни,Нет меры в горе, а в веселье лада.Но никогда о жизни полноценнойМечта не умирала. Среди тьмыВ иносказаньях, знаках, песнях мыОбязаны беречь порыв священный.Ведь темнота, быть может, сгинет вдруг,И мы до часа доживем такого,Когда, как Бог, дары из наших рук,Взойдя над миром, солнце примет снова.

Мыльные пузыри

На склоне жизни облекая в словоДум и занятий многолетних мед,Из понятого и пережитогоСтарик свой труд итоговый плетет.С мечтой о славе свой затеяв труд,Намаявшись в архивах и читальнях,Юнец-студент спешит вложить в дебютВсю глубину прозрений гениальных.Пуская из тростинки пузыриИ видя, как взлетающая пенаВдруг расцветает пламенем зари,Малыш на них глядит самозабвенно.Старик, студент, малыш – любой творитИз пены майи дивные виденья,По существу, лишенные значенья,Но через них нам вечный свет открыт,А он, открывшись, радостней горит.

После чтения «Summa contra gentiles»[32]

Когда-то, мнится, жизнь была полнее,Мир слаженнее, головы – яснее,Еще наука с мудростью дружилаИ веселее жить на свете былоВсем тем, кем восхищаемся, читаяПлатона и писателей Китая.Когда, бывало, в «Суммы» Аквината,Как в дивный храм, где мерой все заклято,Входили мы, нас ослеплял лучистыйБлеск истины, высокой, зрелой, чистой:Там дух природой косной правил строго,Там человек шел к Богу волей Бога,Там в красоте закона и порядкаВсе закруглялось, все сходилось гладко.А мы-то, племя позднее, мы нынеОбречены всю жизнь блуждать в пустыне.Тоска, борьба, ирония, сомненья —Проклятье нынешнего поколенья.Но наши внуки, наших внуков детиИ нас еще в другом увидят свете,И мы еще за мудрецов блаженныхУ них сойдем, когда от нас, от бренных,От наших бед, от суеты несчастнойОстанется один лишь миф прекрасный.И тот из нас, кто менее другихВ себе уверен, кто всегда готовК сомненьям горьким, в сонм полубоговКогда-нибудь войдет у молодых.И робким, неуверенным, смятеннымЗавидовать, быть может, как блаженнымПотомки наши станут, полагая,Что в наше время жизнь была другая,Счастливая, без мук, без маеты.Ведь вечный дух, что духу всех временКак брат родной, живет и в нас, и онПереживет наш век – не я, не ты.

Ступени

Цветок сникает, юность быстротечна,И на веку людском ступень любая,Любая мудрость временна, конечна,Любому благу срок отмерен точно.Так пусть же, зову жизни отвечая,Душа легко и весело проститсяС тем, с чем связать себя посмела прочно,Пускай не сохнет в косности монашьей!В любом начале волшебство таится,Оно нам в помощь, в нем защита наша.Пристанищ не искать, не приживаться,Ступенька за ступенькой, без печали,Шагать вперед, идти от дали к дали,Все шире быть, все выше подниматься!Засасывает круг привычек милых,Уют покоя полон искушенья.Но только тот, кто с места сняться в силах,Спасет свой дух живой от разложенья.И даже возле входа гробовогоЖизнь вновь, глядишь, нам кликнет клич призывный.И путь опять начнется непрерывный…Простись же, сердце, и окрепни снова.

Игра в бисер

И музыке вселенной внемля стройной,И мастерам времен благословенных,На праздник мы зовем, на пир достойныйТитанов мысли вдохновенных.Волшебных рук мы отдаемся тайне,Где все, что в жизни существует врозь,Все, что бушует и бурлит бескрайне,В простые символы слилось.Они звенят, как звезды, чистым звоном,И смысл высокий жизни в них сокрыт,И путь один их слугам посвященным —Путь к средоточью всех орбит.

Три жизнеописания

Кудесник

Это было тысячи лет назад, и владычествовали тогда женщины; в родах и семьях почитали и слушались матерей и бабок, при рождении ребенка девочка ценилась гораздо выше, чем мальчик.

Жила в деревне одна прародительница, лет ста или старше, которую все чтили и боялись, как царицу, хотя она уже с незапамятных времен почти что пальцем не шевелила и слова не молвила. Часто сидела она у входа в свою хижину, окруженная свитой прислужников-родственников, и женщины этой деревни приходили засвидетельствовать ей свое почтение, рассказать о своих делах, показать ей своих детей; приходили беременные и просили, чтобы она дотронулась до их чрева и дала имя ожидаемому ребенку. Прародительница иногда клала руку им на живот, иногда только качала головой или вообще не шевелилась. Слова она редко произносила; она только была на месте; она была на месте, сидела и правила, и жидкими прядями окаймляли желтоватые седины ее дубленое, проницательное лицо орлицы, она сидела и принимала почести, подарки, просьбы, известия, отчеты, жалобы, сидела, известная всем как мать семи дочерей, как бабка и прабабка множества внуков и правнуков, сидела, храня в резких чертах лица и за коричневым лбом мудрость, предания, законы, обычаи и честь деревни.

Стоял весенний вечер, пасмурный, с ранними сумерками. Перед глинобитной хижиной прародительницы сидела не она сама, а ее дочь, почти такая же седая и степенная, да и не намного менее старая, чем прародительница. Она сидела и отдыхала, сиденьем служил порог двери, плоский камень-валун, покрывавшийся в холодную погоду шкурой, а дальше от хижины, полукругом, сидели на корточках, на земле, в песке или на траве, несколько младенцев, женщин и мальчиков; они сидели здесь каждый вечер, когда не шел дождь и не было мороза, ибо хотели слушать, как рассказывает дочь прародительницы, как она рассказывает истории или поет заговоры. Раньше прародительница делала это сама, теперь она была слишком стара и неразговорчива, и вместо нее сидела и рассказывала дочь, и, взяв все эти истории и притчи у матери, она взяла у нее и голос, и облик, и тихое достоинство в осанке, движениях и речи, и более молодые из слушателей знали гораздо лучше ее, чем ее мать, и уже почти не помнили, что это дочь сидела на месте той и делилась историями и мудростью племени. Из ее уст бил по вечерам родник знания, она хранила под своими сединами сокровища племени, за ее старым, в мягких морщинах лбом пребывали воспоминания и дух этого селения. Если кто-нибудь был сведущ в чем-либо и знал заговоры или истории, то этим он был обязан ей. Кроме нее и прародительницы, в племени был только один знающий человек, который, однако, оставался в тени, человек таинственный и очень молчаливый, заклинатель погоды и дождей.

Среди слушателей сидел, скорчившись, и мальчик Кнехт, а рядом с ним была девочка по имени Ада. Девочка эта нравилась ему, он часто сопровождал ее и защищал, не потому что любил ее – об этом он еще ничего не знал, он и сам был еще ребенок, – а потому что она была дочерью заклинателя дождей. Его, кудесника, Кнехт очень почитал, никем, помимо прародительницы и ее дочери, он так не восхищался, как им. Но те были женщины. Их можно было почитать и бояться, но нельзя было помыслить и пожелать стать таким, как они. Заклинатель же был человек довольно неприступный, нелегко было мальчику держаться вблизи от него; приходилось искать окольных путей, и для Кнехта одним из таких окольных путей к кудеснику была забота о его дочери. Мальчик всегда старался зайти за ней в несколько отдаленную хижину заклинателя, чтобы вечером вместе посидеть возле хижины старух и послушать их рассказы, а потом отвести ее домой. Так поступил он и сегодня и теперь сидел рядом с ней в темном кружке и слушал.

Старуха рассказывала сегодня о деревне ведьм. Она говорила:

– Заводится иногда в какой-нибудь деревне женщина злого нрава, которая никому не желает добра. Обычно у этих женщин не бывает детей. Иногда такая женщина оказывается настолько злой, что деревня не хочет больше видеть ее. Тогда ее ночью уводят, мужа заковывают в цепи, порют женщину розгами, гонят ее подальше в леса и болота, проклинают проклятьем и оставляют одну. С мужа затем снимают цепи, и если он не слишком стар, он может сойтись с другой женщиной. Изгнанница же, если она не погибнет, бродит по лесам и болотам, обучается звериному языку и наконец, после долгих блужданий и странствий, находит маленькую деревню, деревню ведьм. Туда собрались все злые женщины, которых прогнали из их деревень, и устроили себе там сами деревню. Там они живут, творят зло и занимаются колдовством, особенно любят они, поскольку у самих у них детей нет, заманивать к себе детей из обычных деревень, и если какой-нибудь ребенок заблудился в лесу и не возвращается, то, может быть, он вовсе не утонул в болоте и не растерзан волком, а ведьма заманила его на ложный путь и завела в деревню ведьм. Когда-то, когда я была еще маленькой, а моя бабушка была старостой деревни, одна девочка пошла с другими за черникой и, собирая ягоды, устала, уснула; она была еще очень маленькой, листья папоротника прикрыли ее, и другие дети, ничего не заметив, пошли дальше и, только вернувшись в деревню, уже вечером, увидели, что этой девочки с ними нет. Послали парней, они искали и звали ее в лесу до ночи, потом вернулись, так и не найдя ее. А девочка, выспавшись, пошла дальше и дальше в лес. И чем страшней становилось ей, тем быстрее она бежала, но она давно уже не знала, где находится, и просто убегала все дальше от деревни туда, где еще никто не бывал. На шее она носила на лыковой тесемке зуб кабана, подаренный ей отцом, тот принес его с охоты и осколком камня просверлил в зубе отверстие, чтобы продеть лыко, а перед тем трижды выварил зуб в кабаньей крови, пропев при этом добрые заговоры, и кто носил на себе такой зуб, был защищен от разного колдовства. И вот из-за деревьев вышла какая-то женщина – она была ведьмой, – сделала умильное лицо и сказала: «Здравствуй, прелестное дитя, ты заблудилась? Пойдем же со мною, я приведу тебя домой». Ребенок пошел с ней. Но тут девочка вспомнила, что говорили ей мать и отец: чтобы она никогда не показывала чужим кабаньего зуба, и на ходу она незаметно сняла зуб с тесемки и засунула его за пояс. Незнакомка шла с девочкой много часов, была уже ночь, когда они пришли в деревню, то была не наша деревня, а деревня ведьм. Заперев девочку в темном сарае, ведьма пошла спать в свою хижину. Утром ведьма сказала: «Нет ли при тебе кабаньего зуба?» Девочка сказала: нет, был, да потерялся в лесу, и показала ей тесемку из лыка, на которой уже не было зуба. Тогда ведьма принесла каменный горшок, в нем была земля, а в земле росли три растения. Девочка посмотрела на растения и спросила, что это. Ведьма указала на первое растение и сказала: «Это жизнь твоей матери». Затем указала на второе и сказала: «Это жизнь твоего отца». Затем она указала на третье растение: «А это твоя собственная жизнь. Пока эти растения зелены и растут, вы живы и здоровы. Если какое-нибудь увядает, заболевает тот, чью жизнь оно означает. Если какое-нибудь вырвать, как я сейчас это сделаю, умирает тот, чью жизнь оно означает». Она взяла пальцами растение, означавшее жизнь отца, и стала тянуть его, и, когда она немного потянула и показался кусок белого корня, растение издало глубокий вздох…

При этих словах девочка, сидевшая рядом с Кнехтом, вскочила, словно ее укусила змея, вскрикнула и стремглав умчалась. Она долго боролась со страхом, который наводила на нее эта история, теперь она не выдержала. Какая-то старая женщина засмеялась. Другие слушатели испытывали, пожалуй, не меньший страх, чем эта девочка, но сдержались и остались на местах. Кнехт же, как только он очнулся от оцепенения сосредоточенности и страха, тоже вскочил и побежал вслед за девочкой. Прародительница продолжала рассказ.

Хижина заклинателя дождей стояла близ деревенского пруда, туда и направился Кнехт на поиски убежавшей. Он пытался приманить ее влекущим, успокоительным бормотаньем, пеньем и верещаньем, голосом, каким женщины приманивают кур, протяжным, ласковым, завораживающим.

– Ада, – кричал и пел он, – Ада, милая, иди сюда, не бойся, это я, я, Кнехт.

Так пел он снова и снова, и, еще не услыхав и не увидев ее, он вдруг почувствовал, как в его руку втискивается ее мягкая ручка. Она стояла у дороги, прислонившись спиной к стене хижины, и ждала его, с тех пор как услыхала, что он зовет ее. Облегченно вздохнув, она прильнула к нему, казавшемуся ей большим и сильным и уже мужчиной.

– Ты испугалась, да? – спросил он. – Не надо, никто не причинит тебе зла, все любят Аду. Пойдем-ка домой.

Она еще немного дрожала и всхлипывала, но уже успокаивалась и пошла с ним доверчиво и благодарно.

В дверях хижины мерцал тусклый красноватый свет, в глубине ее, согнувшись, сидел у огня заклинатель погоды, его свисавшие волосы просвечивались яркими, красными сполохами, у него был разведен огонь, и он что-то варил в двух маленьких горшочках. Прежде чем войти с Адой, Кнехт с любопытством заглянул в хижину; он сразу увидел, что варится не кушанье – на то имелись другие горшки, да и слишком позднее было для этого время. Но заклинатель уже услышал его.

– Кто это стоит в дверях? – крикнул он. – Входи же! Это ты, Ада?

Он закрыл крышками свои горшочки, засыпал их раскаленными углями и золой и обернулся.

Кнехт все еще косился на таинственные горшочки, ему было любопытно, он благоговел и стеснялся, как всякий раз, когда входил в эту хижину. Входил он в нее, когда только мог, он изыскивал для этого всякие поводы и предлоги, но, входя, всегда испытывал это щекочущее и вместе предостерегающее чувство тихой подавленности, в котором жадное любопытство и радость спорили и боролись со страхом. Старик не мог не видеть, что Кнехт давно ходит за ним и всегда появляется поблизости там, где надеется встретить его, что он следует за ним по пятам, как охотник, и молча предлагает свои услуги и свое общество.

Туру, заклинатель погоды, взглянул на него светлыми глазами хищной птицы.

– Что тебе здесь надо? – спросил он холодно. – Сейчас не время приходить в гости в чужие хижины, мальчик.

– Я привел домой Аду, мастер Туру. Она была у прародительницы, мы слушали всякие истории о ведьмах, и вдруг Аде стало страшно и она вскрикнула, и тогда я проводил ее.

Отец повернулся к девочке:

– Трусиха ты, Ада. Умным девочкам не надо бояться ведьм. Ты же умная девочка, разве не так?

– Так-то оно так. Но ведьмы ведь только и знают, что делать зло, и если у тебя нет кабаньего зуба…

– Ах, тебе хочется, чтобы у тебя был кабаний зуб? Посмотрим. Но я знаю кое-что получше. Я знаю один корень, я добуду его тебе, осенью надо будет нам поискать и вытащить его, он защищает умных девочек от всякого колдовства и делает их даже еще красивее.

Ада улыбнулась и обрадовалась, она успокоилась, как только ее окружил запах хижины и тусклый свет от очага. Кнехт робко спросил:

– Не мог бы я пойти поискать этот корень? Если бы ты описал мне его…

Туру прищурился.

– Узнать это хочется многим маленьким мальчикам, – сказал он, но голос его звучал не зло, только чуть насмешливо. – Успеется еще. Осенью, может быть.

Кнехт удалился и исчез в стороне дома для мальчиков, где он спал. Родителей у него не было, он был сиротой, и поэтому он тоже ощущал близ Ады и в ее хижине какое-то волшебство.

Заклинатель Туру не любил слов, он не любил ни слушать других, ни говорить; многие считали его чудаком, иные брюзгой. Он не был ни тем, ни другим. О происходившем вокруг него он знал, во всяком случае, больше, чем можно было ожидать при его ученой и отшельнической рассеянности. Среди прочего он прекрасно знал и о том, что этот немного надоедливый, но красивый и явно умный мальчик ходит по пятам и наблюдает за ним, он заметил это с самого начала, так продолжалось уже больше года. Он прекрасно знал также, что это означает. Это многое означало для мальчика и многое для него, старика. Означало, что юнец этот влюблен в волшбу и ничего так страстно не желает, как ей научиться. Всегда оказывался такой мальчик в селении. Многие уже так приходили. Одни быстро робели и падали духом, другие – нет, и уже двое были у него в ученье по нескольку лет, потом, женившись, они переселились к женам в другие, далекие отсюда деревни и стали там заклинателями дождей или собирателями трав; с тех пор Туру остался один, и если бы он когда-нибудь взял снова ученика, то сделал бы это, чтобы иметь преемника в будущем. Так было всегда, так было заведено, иначе и не могло быть: снова и снова появлялся одаренный мальчик, снова и снова привязывался он душой к тому и ходил по пятам за тем, кто, как он видел, был мастером своего ремесла. Кнехт был одарен, у него было и необходимое, и еще кое-что, говорившее в его пользу: прежде всего пытливый, острый и в то же время мечтательный взгляд, тихая сдержанность во нраве, а в выражении лица и в посадке головы что-то чуткое, настороженное, бдительное, внимательное к шорохам и запахам, что-то птичье и охотничье. Несомненно, из этого мальчика мог выйти предсказатель погоды, может быть, даже маг, он подошел бы. Но никакой спешности не было, он был ведь еще слишком юн, и вовсе не следовало показывать ему, что его распознали, нельзя было ничего облегчать ему, ни от чего избавлять его. Если он сробеет, устрашится, отступится, падет духом, значит, нечего о нем и жалеть. Пусть подождет, послужит, пусть покрутится, походит за ним.

Удовлетворенный и приятно взволнованный, брел Кнехт к деревне сквозь наступившую ночь под облачным небом с двумя-тремя звездами. Об удовольствиях, прелестях и тонкостях, которые нам, нынешним, кажутся естественными и совершенно необходимыми и доступны теперь любому бедняку, селение это ведать не ведало, оно не знало ни образования, ни искусств, не знало иных домов, чем кривые глинобитные хижины, не знало железных и стальных орудий, неведомы были и такие вещи, как пшеница или вино, а такие изобретения, как свеча или лампа, показались бы тем людям сияющим чудом. Жизнь Кнехта и мир его представлений не были поэтому менее богаты; как бесконечная тайна, как детская книга с картинками окружал его мир, все новые кусочки которого он с каждым новым днем завоевывал, от жизни животных и роста растений до звездного неба, и между немой, таинственной природой и его обособленной, дышавшей в робкой детской груди душой существовали все родство, все напряжение, весь страх, все любопытство, вся жажда овладеть, на какие способна человеческая душа. Если в его мире не было письменного знания, истории, книг, азбуки, если все, находившееся больше чем в трех-четырех часах пути от его деревни, было ему совершенно неведомо и недоступно, то зато жизнью своей деревни, своей воистину, он жил целиком и полностью. Деревня, родина, единство племени под началом матерей давали ему все, что могут дать человеку нация и государство, – почву с тысячами корней, в сплетении которых он сам был волоконцем и ко всему приобщался.

Довольный, шел он своей дорогой, в деревьях шелестел и тихо похрустывал ночной ветер, пахло влажной землей, камышами и тиной, дымом от сырых дров – это был густой, сладковатый запах, больше, чем всякий другой, означавший родину, а под конец, когда он приблизился к хижине для мальчиков, запахло ею, запахло мальчиками, молодым человеческим телом. Бесшумно пролез он под циновку, в теплую, дышащую темноту, лег на солому и думал об истории с ведьмами, о кабаньем зубе, об Аде, о кудеснике и его горшочках на огне, пока не уснул.

Туру лишь скупо шел мальчику навстречу, он не облегчал ему жизнь. А юнец не переставал ходить за ним, его тянуло к старику, он часто и сам не знал, до какой степени. Иногда, ставя ловушки где-нибудь в тайном месте, в лесу, на болоте или в лугах, обнюхивая след зверя, выкапывая какой-нибудь корень или собирая семена, старик вдруг чувствовал взгляд мальчика, который бесшумно и невидимо следовал и наблюдал за ним уже несколько часов. Порой он делал вид, что ничего не заметил, порой ворчал и сердито прогонял преследователя, но порой подзывал его и оставлял на этот день с собой, принимал от него услуги, показывал ему то и се, заставлял его что-то угадывать, подвергал испытаниям, открывал ему названия трав, приказывал ему набрать воды или развести огонь и при каждом действии применял какие-то уловки, приемы, секреты, заклинания, которые строго наказывал мальчику держать в тайне. И наконец, когда Кнехт подрос, он совсем оставил его при себе, признал своим учеником и взял из дома, где спали мальчики, в собственную свою хижину. Этим Кнехт был отмечен во всеувиденье: он уже перестал быть мальчиком, он сделался учеником кудесника, а это значило: если он продержится, если чего-то стоит, то будет его преемником.

С того часа, как старик поселил Кнехта в своей хижине, преграда между ними пала, не преграда благоговения и послушания, а преграда недоверия и сдержанности. Туру сдался, уступив упорному домогательству Кнехта; теперь он не хотел уже ничего другого, кроме как сделать из него хорошего заклинателя и преемника. Для обучения этому не существовало понятий, науки, методов, писаных правил, чисел, а существовало лишь очень немного слов, и не столько разум ученика развивал наставник Кнехта, сколько его чувства. Великим богатством традиций и опыта, всеми знаниями тогдашнего человека о природе надо было не просто владеть и пользоваться, их надо было передавать дальше. Медленно и смутно вырисовывалась перед юношей большая и сложная система опыта, наблюдений, инстинктов, почти ничего из этого не было сведено к понятиям, почти все приходилось нащупывать, постигать, проверять чувствами. Основой же и средоточием этой науки были сведения о луне, о ее фазах и действии, когда она то набухает, то снова идет на убыль, населенная душами умерших и посылающая их родиться заново, чтобы освободить место для новых мертвецов.



Поделиться книгой:



Регистрация