1. (1) В детстве нашем, брат Квинт, если помнишь, было сильно укоренено мнение, будто Луций Красс не пошел в науке дальше обычного отроческого начального образования[71], а Марк Антоний и вовсе был невеждой и неучем[72], а многие, хотя и подозревали, что дело было не так, все же охотно и во всеуслышанье повторяли подобные слухи об этих ораторах, чтобы легче отпугнуть нас от науки, которой мы так страстно хотели выучиться. Ведь если люди без образования[73] достигали такого высочайшего разумения и такого сверхъестественного красноречия, то напрасным оказывается весь наш труд и нелепою кажется та забота, с которой относился к нашему образованию достойный и разумнейший человек – наш отец. <…> (3) А об Антонии мы еще от просвещеннейшего нашего дяди часто слышали, с какою страстью этот оратор то в Афинах, то на Родосе предавался беседам с ученейшими людьми; да и сам я в юности, насколько мне позволяла молодость и скромность, о многом часто его расспрашивал. Впрочем, конечно, все это для тебя не новость, потому что ты и раньше слышал от меня, что во многих и разнообразных этих разговорах – по крайней мере о тех науках, о которых я мог как-нибудь судить, – Антоний вовсе не казался ни невеждой, ни неучем[74]. (4) Правда, между двумя ораторами была и разница: Красс не скрывал, что он учился, но старался показать, что учением этим он не дорожит и что здравый смысл соотечественников во всем ставит выше учености греков; а Антоний полагал, что у такой публики, как наша, его речь встретит больше доверия, если будут думать, что он вовсе никогда не учился. Таким образом, тот и другой считали, что впечатление будет сильнее, если сделать вид, будто первый не ценит греков, а второй – даже и не знает их. (5) Были они правы или нет – об этом, конечно, судить не здесь; здесь же, в этом предпринятом мною сочинении, я хочу лишь показать, что никто никогда не мог достичь ни блеска, ни превосходства в красноречии без науки о речи и, что еще важней, без всестороннего образования[75].
2. (7) Вот почему я так охотно и взялся описать происходившую однажды между ними беседу об этом: я хочу искоренить привычное представление, будто один из них был не слишком учен, а другой и вовсе не учен; хочу сохранить в записи дивные (на мой взгляд) суждения великих ораторов о красноречии, если только в моих силах будет это проследить и передать; и хочу, наконец, по мере сил спасти от забвения и безвестия их увядающую уже славу.
15. (62)[76] Какую, по-вашему, задачу ставит для оратра история? Пожалуй, прежде всего – плавность и разнообразие речи. Но по этой части ведь даже нет никаких особых риторических правил: они и без этого очевидны. <…>
(85) Поэтому, чтобы воспитать оратора[77], я прежде всего постараюсь узнать в точности, на что он способен. Пусть в нем чувствуется налет научного образования[78], пусть он будет в меру наслышан и начитан, пусть усвоит даже эти правила риторов; тогда-то я попробую, насколько он подходит для своего дела, тогда испытаю, на что способен его голос, силы, дыхание, язык. <…> (87) Итак, можно сказать: человеку даровитому, который заслуживает поддержки и помощи, мы передадим только то, чему научил нас опыт, дабы он под нашим руководством достиг всего, чего мы сами достигли без руководителя; а лучше этого обучить мы не в состоянии. <…>
22. (90) Итак, вот первое мое предписание: надо
28. (122) Послушай, Катул, что я скажу, не боясь подозрения в лести. Я думаю, что в наше время нет ни одного хоть сколько-нибудь блестящего оратора, греческого или латинского, которого я бы не слушал часто и со вниманием. <…> (123) По этой причине, если и вы с этим согласны, не будет, я уверен, несправедливым такое разделение труда:
(124)[79] – Нет, Антоний, ты уж продолжай, как начал, – возразил на это Красс. – Ведь это не дело, чтобы достойный и благородный родитель не одел и не снарядил своего сына и воспитанника[80], особенно раз ты не можешь отрицать своего богатства. <…> (127) – Только ты, Антоний, – сказал Красс, – пожалуй, уж не говори о том, что никому здесь не надобно: из каких источников почерпается все, что нужно для судебных речей. Хотя ты и рассуждаешь об этом прекрасно и по-новому, но все-таки предмет это не трудный и правила его общеизвестны. <…>
30. (130)[81] А твоему мудрому совету, Красс, я охотно последую: оставим в стороне защиты по отдельным делам, которые обычно преподают учителя мальчишкам, и вскроем те родники, откуда исходят все умозаключения для всякого дела и речи. Ведь не каждый раз, когда мы пишем слово, нам приходится подбирать его по буквам, и не каждый раз, когда ведется дело, должны мы ворошить предназначенные для него доказательства. <…> (131) Будь человек сколько угодно образован[82], сколько угодно тонок и остер в суждениях, как угодно легок на язык, но если он не знаком с обычаями общества, прецедентами установления, нравами и стремлениями своих сограждан, то не много принесут ему пользы те источники, из коих добываются доказательства. Талант мне нужен обработанный, как поле, не один раз вспаханное, но передвоенное и перетроенное, дабы тем лучше и тем крупнее были его плоды; а обработка таланта – это опыт, это привычка слушать, читать, писать. (132) И прежде всего обучаемый должен разглядеть существо дела, а оно всегда доступно взору: то ли разбирается, «было дело или нет», то ли «каково сделанное», то ли «как его назвать». А когда это выяснено, врожденный здравый смысл без всяких этих школярских выкладок тут же подскажет, в чем состоит дело, то есть вокруг чего идет спор и что выносится на суд.
31. (133) Вот здесь и следует обратить внимание на величайшее заблуждение этих учителей, которым мы поручаем своих детей, – не потому, что это имеет какое-нибудь особенное отношение к речи, но для того, чтобы показать вам, как тупы и неотесаны те, кто считают себя образованными людьми. Различая способы речи, они выделяют два рода дел: к одному они относят тот, где вопрос обсуждается в общем и целом, независимо от лиц и обстоятельств; к другому – тот, где вопрос ограничен известными лицами и обстоятельствами. Они не подозревают, что все без исключения спорные вопросы по природе их и существу могут быть рассмотрены в общем и целом. <…>
1. (1) Когда я собирался, милый Квинт, записать и привести в этой третьей книге речь Красса, которую он произнес после рассуждений Антония, то, понятно, горечь воспоминания оживила во мне старую и тяжелую печаль. Ибо не прошло и десяти дней после описанного в этой и в предыдущей книге, как Луций Красс, с его поистине бессмертным дарованием, с его доблестью, с его благородством, был унесен неожиданной смертью. <…>
4. (14) Но так как теперь все это для меня дело прошлое… то я и обращаюсь к тому утешению, которое так отрадно для меня на покое и так целительно даже среди забот: я передам последнюю, едва ли не самую последнюю беседу Луция Красса, воздав ему этим пусть и вовсе не равную его дарованию, но, во всяком случае, заслуженную им и посильную для меня благодарность. (15) Ведь каждый из нас, читая великолепные книги Платона, в которых почти всегда выводится Сократ, не может не чувствовать, что подлинный Сократ был еще выше, чем все, что о нем с таким вдохновением написано. Вот так и я настоятельно прошу – не тебя, конечно, так как ты от моих писаний всегда в восторге, но прошу других, которые возьмутся это читать: пусть почувствуют они, что Луций Красс был много выше, чем я могу изобразить.
5. (19)[83] Тогда Красс начал: – Ваше дружеское желание и твоя, Антоний, быстрота рассуждений лишают меня возможности уклониться от выступления, несмотря на то, что причина для этого у меня весьма основательная. Ведь Антоний, расчленяя наш предмет, сам взялся рассуждать о содержании речи оратора, а мне предоставил разговор об ее украшении, то есть он разделил то, что разъединить невозможно. <…>
9. Сколько ораторов, столько, как видно, окажется и родов красноречия. Казалось бы, из этого моего рассуждения можно сделать вывод: если существует почти несчетное множество этих как бы видов и образов красноречия, если все они несхожи, но каждый сам по себе хорош, то весь этот разнообразный материал, по-видимому, никак нельзя подчинить общим правилам единого обучения[84]. (35) Это, конечно, не так; однако это значит, что
19. (72) Ведь, как я уже говорил, древние мыслители вплоть до Сократа не отделяли науку речи от исследования и познания всей человеческой жизни, нравов, добродетели, государственных дел; и только впоследствии, разъединенные, как я указывал, Сократом, а затем и всеми последователями Сократа, философы пренебрегли красноречием, ораторы – мудростью и более не касались чужого достояния, лишь изредка заимствуя что-нибудь друг у друга; а между тем они могли бы одинаково черпать знания из общего своего источника, если бы они пожелали остаться в былом общении. <…>…последователи Сократа отвергли от себя судебных ораторов и лишили их званья философов, хотя древние мыслители и стремились к дивному единству речи и мысли. <…>
34. (137) Обратимся теперь к грекам, без которых в нашем рассуждении нам обойтись никак нельзя, потому что как
35. (140) Ибо я вижу, что была некая единая наука, объемлющая все предметы, какие достойны человека просвещенного и стремящегося к государственной деятельности; и все, кто ее усваивал, если они обладали даром слова и соответственными природными данными, оказывались выдающимися ораторами. (141) Так и сам Аристотель, видя, как благодаря славе своих учеников, процветает Исократ, оставивший в своих наставлениях дела государственные и судебные для заботы о пустой словесной красоте, неожиданно изменил почти целиком свой способ обучения…
61. (228) Вот я и рассказал вам все, что мог: не так, как бы мне хотелось, но так, как принудил меня недостаток времени. Ведь это очень удобно – взвалить вину на время, раз уж ни на что больше свалить ее не можешь.
Воспитание гражданина
Одной из ключевой тем сочинений «О законах» и «Об обязанностях» является тема деятельностного досуга, который в логике стоиков означал не праздное времяпрепровождение, а время, специально отведенное для ученых занятий. Цицерон определяет его как деятельность, осуществляемую гражданином на благо себе и своему отечеству.
Первая книга «О законах» начинается с демонстрации того, как может быть организован досуг такого рода: Квинт Цицерон, Аттик и сам Цицерон отправляются на ученую прогулку, обсуждая целый ряд вопросов о разуме, его зависимости от уровня образования человека, способности людей учиться и т. д. Проблема воспитания гражданина видится Цицерону одновременно государственной и глубоко личной, требующей сплоченности стремлений и вовлеченности многих сторон, помогающих этому процессу. Государство для Цицерона скреплено не только законами, но и воспитанием его граждан, которые должны быть разумны и реализовывать подобающее поведение. Жизнь человека представляет собой череду выборов, которые совершаются не из страха наказания, а из внутреннего понимания того, что нравственно, а что безнравственно.
Во второй книге Цицерон обращается к древнейшему своду римских законов – Двенадцати таблицам – и старается представить их как многовековую традицию подкрепления нравственных выборов граждан. В «Об ораторе» он уже утверждал это: «Да, пусть все возмущаются, но я выскажу свое мнение: для всякого, кто ищет основ и источников права, одна книжица XII таблиц весом своего авторитета и обилием пользы воистину превосходит все библиотеки всех философов» (De Or. I.195) [11, с. 206]. Кажется, что для Цицерона «Двенадцать таблиц», регулирующих ключевые сферы жизни и зафиксированных, и являются высшей мудростью. Однако защитник и политик столь высокого уровня как Цицерон не мог не понимать, что чтобы не утверждал в свое время Платон о воспитательной силе законов, адекватное природе человека, его humanitas не может быть сведено к табличкам, регулирующим лишь типовые отношения.
Вопросы религии, философии и образования рассматриваются вместе, и делается ряд выводов о том, кого следует считать гражданином. В начале третьей книги «О законах» Цицерон обращается к вопросам обучения и воспитания, стараясь показать как важно, чтобы нравы великих людей были хорошими, и граждане подражали им именно в наилучшем. Развивая эту мысль, он сопоставляет особенности организации воспитания с распределением гражданских обязанностей согласно возрасту. По Цицерону, гражданин должен не только четко следовать существующим законам, но и творить их, превращая свою жизнь в цепочку славных поступков на благо себе и другим.
В «Об обязанностях» Цицерон обращается к сыну, стараясь объяснить, что его жизнь содержала как занятия государственными делами, так и ученые занятия, которым в данный момент и посвятил себя Марк Цицерон младший. В одном из писем к Аттику Цицерон так пишет об этом сочинении: «Я здесь философствую (в самом деле, что другое?), великолепно заканчиваю сочинение о должном [ «Об Обязанностях»] и посвящаю его Цицерону. Ведь о чем другом отец напишет сыну? Затем другое. Что еще нужно? От этого пребывания вне дома останется труд» (Cic. Att., XV, 13.6)[86].
В первой книге «Об обязанностях» Цицерон разъясняет сыну, что представляют собой обязанности разного рода и дает определение гражданина. Сосредотачиваясь на особенностях его становления, он обращается к понятиям «справедливость», «благотворительность», «щедрость», «доброжелательность» и др. По мнению Цицерона, жизнь горожанина требует наблюдения за жизнью его города. Это наблюдение невозможно без наставлений, которыми следует руководствоваться в повседневной жизни. Именно такие «повседневные» наставления должны подкреплять тех, кто хочет быть гражданином не только на словах, но и на деле.
Вторая книга начинается с размышлений Цицерона о своей педагогической миссии. Снова обращаясь к значимости ученого досуга, он подчеркивает, что осознанный выбор такого времяпрепровождения является наилучшей иллюстрацией сильной гражданской позиции. Далее Цицерон рассуждает о полезном и необходимом, перечисляя, как важно для людей иметь то, что создано их руками: дом, гавани, плотины и т. д. Ремесла, законы и обычаи он считает слагающими идеального государства. Рассуждения Цицерона о простом гражданине и человеке во власти связаны со знакомой современному читателю оппозицией «быть или казаться». Третья книга по традиции начинается с описания значимости ученого досуга. Ключевой здесь является идея о необходимости правильного соотнесения гражданином забот о себе и других. Цицерон обращает внимание сына на то, что такая «правильность» является результатом полученного образования, к чему ему и следует стремиться.
О законах (фрагменты)[87]
I. (5) КВИНТ. – Как я вижу, брат мой, по твоему мнению, в историческом повествовании следует соблюдать одни законы, в поэзии – другие.
МАРК. – Разумеется, Квинт! Ведь в первом все направлено на то, чтобы сообщить правду, во второй большая часть – на то, чтобы доставить людям удовольствие.
II. АТТИК. – Вот случай, какого я желал; не упущу его.
МАРК. – Какой случай, Тит?
АТТИК. – Тебя уже давно просят, вернее, от тебя требуют исторического повествования; ведь люди думают, что, если таким повествованием займешься ты, то мы также и в этом отношении нисколько не уступим Греции. А дабы ты знал мое личное мнение, я скажу, что это твой долг не только перед теми, кто занимается литературой и получает удовольствие от этого, но также и перед отечеством, чтобы оно, спасенное тобой, тобой же было и возвеличено. <…> (6) Поэтому приступи, пожалуйста, к делу и выбери время для такого сочинения о событиях, доныне либо неизвестных нашим соотечественникам, либо оставленных ими без внимания.
III. (8) МАРК. – Я хорошо понимаю, Аттик, что от меня уже давно требуют такого труда. Я не стал бы отказываться от него, если бы мне предоставили для него хотя бы немного вполне свободного времени. Ведь за столь большой труд нельзя браться, когда ты поглощен делами и твое внимание отвлечено. Для такой работы необходимы два условия: быть свободным и от забот, и от государственных дел.
IV. (13) АТТИК. – Почему же ты не разъяснишь нам именно этого вопроса в это, как ты говоришь, выпавшее тебе свободное время и не напишешь о гражданском праве более подробно, чем писали другие? <…>
МАРК. – Ты вызываешь меня на длинное рассуждение, Аттик! Все же – если Квинт не предпочитает, чтобы мы занялись чем-либо другим, – я приступлю к нему, и так как мы свободны от занятий, выскажусь.
КВИНТ. – Да, я охотно послушаю. И действительно, какое занятие мог бы я предпочесть этому, вернее, разве я мог бы провести этот день лучше?
(14) МАРК. – Почему бы нам, в таком случае, не направиться в места наших прогулок и нашего обычного пребывания? Побродив достаточно, мы там отдохнем и для нас, конечно, будет большим удовольствием задавать вопросы друг другу. <…>
(22) МАРК. – Буду краток. Следует вот что: существо, способное предвидеть, сообразительное, разностороннее, наблюдательное, памятливое, преисполненное разума и смышленое, которое мы называем человеком, было сотворено высшим божеством и поставлено, так сказать, в превосходное положение. Ведь из существ всех видов и различной природы
VIII (24) Ибо, когда
IX. А самому человеку та же природа не только даровала быстрый ум, но дала и чувства как бы в виде спутников и вестников, разъяснила ему многие темные и недостаточно [сложившиеся] представления, как бы основания для знания[92]; природа придала ему внешний вид, подходящий и вполне соответствующий человеческому уму. Ибо она, заставив все другие живые существа наклоняться к земле, чтобы принимать пищу, одного только человека подняла и побудила его смотреть на небо, как бы на родное для него место и его прежнюю обитель; кроме того, она придала особый внешний вид его лицу, отобразив на нем сокровенные черты его характера. (27) Ведь и наши глаза необычайно ясно говорят о наших душевных волнениях, и
X. (28) МАРК. – Эти вопросы, которых мы теперь касаемся вкратце, действительно важны. Но из всего того, что обсуждают ученые люди, конечно, ничто не важно в такой степени, в какой важно полное понимание того, что мы рождены для справедливости и что не на мнении людей, а на природе основано право. Это сразу станет очевидным, если мы вникнем в сущность человеческого общества и связей между людьми. <…> (30) Это достаточное доказательство того, что между людьми никакого различия нет. Если бы оно было, то одно единственное определение не охватывало бы всех людей. И в самом деле, разум, который один возвышает нас над зверями, разум, благодаря которому мы сильны своей догадливостью, приводим доказательства, опровергаем, рассуждаем, делаем выводы, несомненно
XI. (31) И сходство между людьми необычайно велико не только в хороших, но и в дурных качествах. Ибо все люди падки и на наслаждения, которые, хотя и увлекают их, принося им позор, все же, в некоторой степени, походят на естественное благо; доставляя нам удовольствие видимостью ласковости и приятности, они – ввиду заблуждения нашего ума – воспринимаются нами как нечто полезное. <…> (32) Тяготы, радости, страсти, страхи овладевают умами всех людей одинаково, и если верования бывают у людей разные, то это не означает, что те, кто поклоняется собаке и кошке как божествам, не более суеверны, чем другие народы. Но какой народ не ценит приветливости, благожелательности, сердечной доброты и способности помнить оказанные благодеяния? Какой народ не презирает, не ненавидит надменных, злокозненных, жестоких и неблагодарных людей? И когда мы поймем, что это объединяет весь человеческий род, то останется [только показать, что этим объединением людей должны управлять законы, способные укреплять дружбу и основанные на разуме], так как разумный образ жизни делает людей лучше.
АТТИК. – Мы вполне удовлетворены, если я могу ответить за нас обоих.
XII. (33) МАРК. – Итак, следующее положение гласит, что природа создала нас для того, чтобы мы разделяли между собой всю совокупность прав и пользовались ими все сообща. Но испорченность, связанная с дурными наклонностями, так велика, что от нее как бы гаснут огоньки, данные нам природой, и возникают и укрепляются враждебные им пороки. И если бы люди – как по велению природы, так и в силу своего суждения – признавали, что
XIII. (35) АТТИК. – Раз мы (и, по моему мнению, правильно) согласились с тем, что все это верно, то как можем мы теперь отделять от природы законы и права?
(36) МАРК. – Ты прав, и дело обстоит именно так. Но, по почину философов, правда, не древних, но тех, которые устроили как бы
АТТИК. – Значит, и ты утратил свободу обсуждения, вернее, именно ты, рассматривая вопрос, не следуешь своему собственному мнению, а склоняешься перед чужим авторитетом?
(37) МАРК. – Не всегда, Тит! Но, к чему клонится наша беседа, ты уже видишь: цель всего нашего обсуждения – укрепление государств, улучшение нравов и благо народов. Поэтому я не склонен допускать, чтобы закладывались основы, недостаточно хорошо продуманные и недостаточно изученные; я надеюсь, что эти основы будут одобрены если и не всеми людьми (ведь это и невозможно), то все же теми, кто признает нужным добиваться всего того, что само по себе справедливо и честно, и либо считать благом вообще только то, что похвально само по себе, либо, во всяком случае, видеть великое благо только в том, что действительно возможно хвалить само по себе…
XIV. (40) [Лакуна] Но если от беззаконной и преступной жизни людей отвращает только кара, страх перед казнью, а не сама омерзительность такой жизни, то беззаконников нет и бесчестных людей следует считать скорее неосторожными. (41) А мы, если нас побуждает быть честными мужами не стремление к доблести, а та или иная польза и выгода, хитры, а не честны. Ибо как поступит в потемках человек, который боится только свидетелей и судьи? Как поступит он, встретившись в пустынном месте со слабым и одиноким человеком, у которого он может отнять много золота? Наш справедливый от природы и честный муж даже заговорит с ним, поможет ему, выведет его на дорогу. А тот, кто ничего не делает для ближнего и все измеряет своей собственной выгодой? Вы, думается мне, уже знаете, как он поступит. Если же он станет отрицать, что он намерен лишить путника жизни и отнять у него его золото, то он всегда будет отрицать это не потому, что считает такое деяние позорным с точки зрения закона природы; он будет отрицать его только из опасения, что это станет известным, то есть навлечет на него беду.
XVI. (44) <…> Однако, что касается нас, то мы можем отличить благой закон от дурного только на основании мерила, данного природой. Руководствуясь природой, отличают не только право от бесправия, но и вообще все честное от всего позорного. Ибо с тех пор, как обыкновенная способность воспринимать ознакомила нас с предметами и запечатлела их в нашем уме,
IV. (8) МАРК. – Итак, мудрейшие люди, вижу я, полагали, что закон и не был придуман человеком и не представляет собой какого-то постановления народов, но он – нечто извечное, правящее всем миром благодаря мудрости своих повелений и запретов. И вот, – говорили они, – этот первый и последний закон есть мысль божества, разумом своим ведающего всеми делами, принуждая или запрещая. Ввиду этого, закон, данный богами человеческому роду, был справедливо прославлен: ведь это – разум и мысль мудреца, способные и приказывать, и удерживать.
(9) КВИНТ. – Этого положения ты касался уже не раз. Но прежде чем перейти к законам народов, разъясни нам, пожалуйста, смысл этого небесного закона, дабы волны привычки нас не увлекли и не принесли к приемам обыденной речи.
МАРК. – Ведь мы, Квинт, научились еще в детстве положение: «Если зовут в суд…» – и другие в таком же роде называть законами. Но следует понять, что и это, и другие повеления и запреты народов не имеют силы призывать к честным поступкам и отвлекать от других, а сила эта не только древнее, чем народы и гражданские общины, но и ровесница божеству, ведающему и правящему небом и землей. (10) Ведь и божественного замысла не может быть без разума, и
V. (11) КВИНТ. – Я с тобой согласен, брат мой, в том, что все правильное и истинное вечно, причем оно и не возникает, и не исчезает вместе с записями постановлений.
МАРК. – Итак, если божественная мысль есть высший закон, то, когда человек обладает совершенным разумом, разум этот [проявляется] в мыслях мудреца. <…>
VII. Итак, пусть граждане будут с самого начала твердо убеждены в том, что над всем владычествуют и всем правят боги, что все совершается по их решению и воле, что они оказывают людям величайшие благодеяния и видят, каков каждый человек, что он делает, каковы его поступки, с какими мыслями, с каким благоговением чтит он обряды, и что они ведут счет и людям, исполняющим свой долг, и людям, не исполняющим его. (16) Умы, проникшиеся такими мыслями, конечно, не будут далеки от полезных и правильных решений. <…>
(18) МАРК. – Ведь законы, Квинт, составлены в определенных выражениях, хотя и не таких старых, в каких написаны древние Двенадцать Таблиц и священные законы, но все же – дабы они имели больший авторитет – в немного более старинных, чем те, в каких ведется наша беседа. Итак, этот способ изложения, в сочетании с краткостью, я и применю, если смогу. Законы будут приведены мною не полностью (ведь это было бы бесконечным), но будет изложена только их сущность и содержащаяся в них мысль.
X. (24) МАРК. – Закон велит, чтобы люди «обращались к богам чистыми», видимо, чистыми духом, в котором сосредоточено все. Закон не отвергает и чистоты тела, но следует понять одно: так как дух во многих отношениях преобладает над телом, а тело свое люди и без того стараются держать в чистоте, то гораздо важнее сохранять чистоту души. <…> (28) Хорошо, что человеческие качества, как
I. (1) МАРК. – Итак, я буду, как и предполагал, следовать мыслям мужа, вдохновленного богами, которого я, глубоко перед ним преклоняясь, прославляю, пожалуй, чаще, чем следовало бы.
АТТИК. – Ты, по-видимому, говоришь о Платоне.
МАРК. – Именно о нем, Аттик!
АТТИК. – Нет, прославления твои никогда не будут ни чрезмерными, ни чересчур частыми. Ибо даже мои единомышленники, желающие, чтобы прославляли только их учителя[98], позволяют мне чтить Платона, как я захочу. <…>
I. (5) МАРК. – Итак, надо, чтобы существовали магистраты; ведь без их мудрости и усердия гражданская община существовать не может, и распределением полномочий между ними поддерживается весь государственный строй. При этом должна быть установлена не только для магистратов мера их власти, но и для граждан мера их повиновения. Ведь и тот, кто разумно повелевает, рано или поздно должен будет подчиняться, а тот, кто покорно подчиняется, достоин того, чтобы рано или поздно начать повелевать. <…> Что же касается Платона, то он к потомкам титанов относит тех людей, которые – подобно тому, как титаны восстали против небожителей, восстают против своих магистратов.
V. (13) АТТИК. – В таком случае ты рассмотришь причины, почему такое распределение прав магистратов представляется тебе наиболее подходящим, – так же, как ты, по моему совету и просьбе, поступил, говоря о законе относительно религии.
МАРК. – Желание твое, Аттик, я исполню и рассмотрю этот вопрос в целом, – как он был изучен и изложен ученейшими людьми Греции, а затем, как я задумал, перейду к рассмотрению нашего права.
АТТИК. – Именно такого обсуждения я и жду.
МАРК. – Но об этом многое уже было сказано в книгах о государстве; мне пришлось сделать это, когда я старался найти наилучший вид государственного устройства. <…>
XII. (27)…соразмерное и преисполненное согласия государственное устройство может держаться на основе такого распределения прав, когда власть принадлежит народу, а ответственность несет сенат, – особенно если останется в силе следующий закон, в котором говорится: «Сословие это да будет без порока; да служит оно для других сословий примером». <…>
XII. (30) АТТИК. – Повод, разумеется, будет, так как порядок рассмотрения законов зависит от тебя. Что касается времени, то в твоем распоряжении весь день. А я, даже если ты пропустишь это, потребую от тебя
(XIV). И зло не только в том, что проступки совершают первенствующие люди (хотя это само по себе – большое зло), сколько в том, что у них находится очень много подражателей. Ибо, если обратиться к прошлому, то оказывается, что государство было таково, каковы были люди, занимавшие в нем наивысшее положение, и какое бы изменение ни произошло в среде первенствовавших, такое же последовало и в народе. (32) И это гораздо справедливее, чем мнение нашего Платона; ведь, по его словам, с изменением музыкальных напевов изменяется и государственное устройство. Я же полагаю, что с изменением всего образа жизни людей знатных изменяются и нравы в государствах. Порочные первенствующие люди причиняют государству ущерб тем больший, что они не только воспринимают пороки сами, но и распространяют их в государстве. Мешают они не только тем, что развращаются сами, но и тем, что развращают других, и примером своим они вредят больше, чем своими проступками. Впрочем, правило это, распространившееся на все сословие, можно также и ограничить: ведь немногие и даже совсем немногие, вознесенные почетом и славой, могут и развратить граждан, и исправить их нравы.
Об обязанностях (фрагменты)[100]
I. (1) Хотя ты, сын мой Марк, слушая Кратиппа уже в течение года и притом в Афинах, должен отлично знать наставления[101] и положения философии и ввиду необычайного
(2) Поэтому
(3) Поэтому настоятельно советую тебе, мой дорогой Цицерон, внимательно читать мои не только речи, но и книги по философии, которые теперь приобрели почти такое же значение. Сила слова в первых, правда, больше, но надо упражняться и в уравновешенном и умеренном роде речи. И я, право, не вижу, чтобы кому-нибудь из греков до настоящего времени удалось одновременно подвизаться на обоих поприщах и владеть и судебным красноречием, и умением спокойно рассуждать. <…> II. Но так как я решил написать кое-что для тебя в настоящее время и еще многое в будущем, хочу начать именно с того, что более всего соответствовало бы и твоему возрасту и моему авторитету. Ибо, хотя в философии многие важные и полезные вопросы были тщательно и подробно рассмотрены философами, широчайшее распространение, мне кажется, находит то, что они
(5) И именно эти вопросы общи всем философам. И действительно, кто, не преподавая[105] правил насчет обязанностей, осмелится называть себя философом?
III. Всякое исследование обязанности – двоякое: с одной стороны, оно имеет в виду предел добра; с другой стороны, оно состоит в наставлениях, которыми мы могли бы во всем руководствоваться в повседневной жизни. Вот примеры, относящиеся к первой стороне вопроса: все ли обязанности «совершенны», может ли одна обязанность быть значительнее другой и какие обязанности одинаково важны? Что касается
XI. (34) Но некоторые обязанности надо исполнять даже по отношению к тем, кто нам причинил вред. Существует ведь мера в возмездии и наказании, и, пожалуй, будет достаточно, чтобы причинивший зло раскаялся в своем противозаконии – с тем, чтобы и сам он впредь не совершал ничего подобного, и чтобы другие были менее склонны к противозакониям. <…>
XVI. (50) Но лучше всего человеческое общество и союз между людьми будут сохранены в том случае, если мы будем относиться к каждому с тем большим расположением, чем теснее он с нами связан. <…> Связью этой общности служат разум и дар речи, которые посредством наставления[106],
XVIII. (60) И вот, как ни врачи, ни императоры, ни ораторы, даже если они овладели правилами своего искусства, не могут, без опыта и упражнения, достичь ничего такого, что было бы достойно великой похвалы, так – хотя правила соблюдения долга преподаются (так и сам я поступаю) – все-таки важность дела требует опыта и упражнения. О том, как из этих правовых отношений человеческого общества возникает нравственно-прекрасное, на котором основано исполнение долга, мы сказали, пожалуй, достаточно.
XX. (69) Но существует и существовало много людей, в поисках спокойствия, о котором я говорю, отстранившихся от государственных дел и нашедших себе прибежище в бездействии; из их числа знаменитейшие философы (и притом первые из первых) и некоторые люди суровых и строгих правил не могли мириться ни с нравами народа, ни с нравами первенствовавших людей, и кое-кто из них жил в деревне, удовлетворяясь управлением своим имуществом. (70) Они поставили себе ту же цель, какую ставили себе цари: ни в чем не испытывать недостатка, никому не повиноваться, пользоваться свободой, сущность которой в том, чтобы жить, как хочешь.
XXI. (72) Но те, кого природа наделила способностями к деятельности, должны, отбросив всякую медлительность, занимать магистратуры и вершить делами государства; ведь иначе невозможно ни управлять государством, ни проявить величие духа. Что касается людей, берущихся за государственные дела, то они не менее, чем философы (пожалуй, даже и более), должны проявлять величие духа и презрение к делам человеческим, о котором я часто говорю, как и душевное спокойствие и безмятежность, если намерены быть свободны от тревог и прожить, сохраняя свое достоинство и стойкость.
XXV. (85)
XXXIV. (122) А так как
XXXIX. (141) В каждом начинании надо соблюдать три правила: во-первых,
I. (1) Как
II. (5) Итак, среди величайших зол я все-таки, по-видимому, добился вот какого блага:
IX. (33)… справедливость без дальновидности будет очень могущественна; без справедливости бессильна дальновидность.
X. (35) А дабы никто не удивлялся, почему я – хотя всем философам известно, да и сам я не раз рассуждал о том, что человек, обладающий одной доблестью, обладает ими всеми, теперь доблести разделяю, как будто может быть справедлив человек, в то же время недальновидный, я скажу, что одно дело – точность, когда истину как таковую оттачивают при обсуждении, другое дело – когда мы приспособляем всю свою речь к всеобщему мнению. <…> (36)… люди презирают тех, кто «ни себе, ни другому» [не полезен], кто не трудится, ни о чем не старается, ни о чем не заботится. (37) Но люди восхищаются теми, кого они считают превосходящими других доблестью и чистыми как от какого бы то ни было позора, так и от пороков, устоять перед которыми другим людям нелегко.
XI. (38) Итак, подобное превосходство ума вызывает у людей большое восхищение, а справедливость, на основании каковой одной доблести людей называют честными, более чем что-либо другое кажется толпе. <…>
XII. (43) Впрочем, Сократ превосходно сказал, что ближайший и как бы
XIII. (46) И вот, как при других видах деятельности умственный труд имеет гораздо большее значение, чем физический, так
I. (1) Публий Сципион, сын мой Марк, – тот, которого первого прозвали Африканским, говаривал (так о нем написал Катон, бывший почти ровесником его), что он
II. (5) Но если философия в целом, мой дорогой Цицерон, плодоносна и плодотворна, и нет ни одного ее раздела, который не был бы обработан и был бы заброшен, то наибольший урожай и наибольшее изобилие сулит нам ее раздел об обязанностях, из которого вытекают наставления, касающиеся стойкости и нравственной красоты в жизни. Поэтому, хотя я и уверен в том, что ты изо дня в день слышишь и узнаешь все это от нашего друга Кратиппа, первого из философов нашего времени, я все-таки нахожу полезным, чтобы твои уши наполнялись такими речами с разных сторон и чтобы они, если это возможно, не слышали ничего другого. (6) И если так должны поступать все намеревающиеся начать жизнь нравственно-прекрасную, то ты, пожалуй, больше, чем кто бы то ни было. Ведь на тебя возлагают немалую надежду, что ты будешь подражать мне в своей деятельности, большую надежду, что ты уподобишься мне в отношении магистратур, и, пожалуй, некоторую – в отношении славного имени. Кроме того, ты взял на себя тяжелое бремя – пребывание в Афинах и занятия у Кратиппа; так как