Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Первый декабрист - Натан Яковлевич Эйдельман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Раевский:

„Я полагаю, что если бы я сказал: „не говорил“, или „извините, что говорил“, — и самолюбивый человек, может быть, кончил бы ничем… Но этот тон, это требование, моя вспыльчивость, вызов с юнкерами на очную ставку — решили все.

— Я повторяю, что я не помню, но если, ваше превосходительство, требуете, чтоб я Вас боялся, то извините меня, если я скажу, что бояться кого-либо считаю низостью“.

Любопытнейшая ситуация: Сабанеев, свободный, горячий, сам вроде бы никого не боящийся и, конечно, уважающий себе подобных (вспомним из его давнего письма: „Кто бога боится, тот никого не боится“), однако все же он „из восемнадцатого столетия“, из иной эры, нежели майор Раевский; генерал Ермолов признавался, что если б не отсидел в тюрьме при Павле I, то был бы еще более дерзок с властителями…

„Я вас арестую. Не боитесь? Но как вы смели говорить юнкерам…

— Ваше превосходительство! Позвольте вам напомнить, что вы не имеете права кричать на меня… Я еще не осужденный арестант.

— Вы? Вы? Вы преступник!..

Что было со мною, я хорошо не помню, холод и огонь пробежали во мне от темя до пяток; я схватился за шпагу, но опомнился и, не отняв руки от шпаги, вынул ее с ножнами и подал ее Сабанееву.

„Если я преступник, вы должны доказать это, носить шпагу после бесчестного определения вашего и оскорбления я не могу“. Этим заключилась драматическая сцена“.

Майор оказывает сопротивление, снова напоминает, что Россия не Турция, что существуют презумпция невиновности, дворянское достоинство; в другой ситуации Сабанеев бы, конечно, все это оценил. Однако сейчас генерал выходит из себя, хватает чужую шпагу и кричит: „Тройку лошадей, отправить его в крепость Тираспольскую!“ Раевский в ответ заявляет, что он нездоров, и если сейчас его повезут — это равняется телесным насилиям и пыткам:

„Я офицер… права не имеете.

— Хорошо, если вы нездоровы, вы останетесь здесь. Подождите. Послать за доктором и освидетельствовать“.

Врач оказался старым знакомым, который тут же составил бумагу, что больному Раевскому „нужен отдых… и сильные движения очень опасны“; затем прописал лекарство, шепнув, что его можно вылить, и тем самым задержал отправку в Тирасполь на целую неделю.

Разумеется, на квартире майора производится обыск, и хотя он, предупрежденный Пушкиным, наиболее опасные бумаги уже сжег, но — не все: сверх того, Сабанеев уже располагал или собирался получить в ближайшие дни новые сведения от доносчиков — юнкера Сущова, офицеров Юмина и Поймана; можно нажать и на других юнкеров, припугнуть солдат: все на одного, дело привычное, любого человека кипа бумаг свалит, а командир корпуса докажет свою деятельность по очищению вверенных войск.

8 февраля Сабанеев секретно докладывает главнокомандующему генералу Витгенштейну: „Майор Раевский был главною пружиною ослабевшей дисциплины по 16-й дивизии“.

Теперь Раевский взят — дисциплина вне опасности…

Февраль — март

Дебют партии кажется очень выгодным для Сабанеева; однако генералу следовало основательнее задуматься над фразой Раевского — „бояться кого-либо считаю низостью“. Из этого следует по крайней мере то, что начальству трудно рассчитывать на добровольное признание майора, быстрое и выгодное окончание дела „малой кровью“.

Сабанеев, как старый и опытный стратег, конечно, кое-что угадывает, однако все же недооценивает противника. В докладе Киселеву командир 6-го корпуса должен признать, что существенных улик против Раевского все же маловато: в ход придется пустить даже показания священника 32-го егерского полка, который вдруг весьма кстати припомнил слова майора Раевского, „что исповедь, установленная в православной греко-российской церкви, вовсе не только для него, но и никому не нужна. К крайнему моему сожалению, увидев я в среде, вверенной мне богом и верховным начальством, примерной к богопочитанию всех чинов, кроме отмеченных мною, сказал я ему, Раевскому, слова спасителя: „От избытка сердца уста ваши глаголят““.

Кто-то еще припоминает разговоры, которые офицер открыто вел в присутствии нескольких свидетелей, — о конституции, о восстании Семеновского полка.

В другое царствование, конечно, этого хватило бы за глаза, но пока что идет это царствование…

Несколько показаний, ложащихся на стол к Сабанееву, снова, как и до ареста майора, касаются темы самой щекотливой: тайное общество, тайный союз, на который заговорщики должны были отчислять одну двадцать пятую своих доходов. Однако наверху помнят, что Союз благоденствия год назад вроде бы распущен… К тому же, в государстве все столь перепутано, что Сабанеев в одном из февральских писем Киселеву, потолковав о внешних новостях (австрийцы, Дунай), прибавляет как бы между прочим: „Вот Вам внешние новости; но у нас дома не здорово. И продолжение влияния некоторых лиц (если слышанное справедливо) должно быть пагубно. Терпение и молчание, как говорит Раевский, должны быть нашим девизом — Союз 16-й дивизии, называется Союзом благоденствия“.

О чем здесь речь?

Пагубное влияние „некоторых лиц“ — об этом Сабанеев пишет не в первый раз, подразумевая Аракчеева, Фотия, Магницкого и других реакционеров, воздействующих, „влияющих“ на царя и общую политику. Однако — молчание и терпение! Генерал-лейтенант иронически использует для себя и Киселева политическую формулу — и чью же! Майора, сидящего под следствием…

После упоминания имени Раевского Киселев ожидал найти в том письме острое политическое обвинение, услышать восклицание: „Вот до чего мы дошли!“ Однако вместо всего этого следует спокойная фраза — „Союз 16-й дивизии, называется Союзом благоденствия“, и сразу вслед за тем: „Теперь поговорим о работах“, то есть о сугубо военных, инженерных, хозяйственных работах…

Все смешалось, и судьи, кажется, говорят языком подследственных. При другом бы царствовании… Но пока что на престоле Александр I. Три дня спустя, 2 марта, Сабанеев, получая новые и новые сведения о тайном обществе, с неудовольствием опять извещает друга-начальника Киселева: „Непенин сейчас отдал мне подписку Юмина на Союз. Как хотите, а Союз этот есть новость, в которую замешано много народу. Словом, Союз воняет заговором государственным“.

Итак, в руках следствия подписка двух офицеров об их вступлении в тайный союз: факты неприятные, однако сюжет полицейский, а не военный. Сабанеев намекает: ваше, начальственное дело — как отнестись к этому, давать ли ход? Без прямого приказа никаким политическим расследованием заниматься не буду…

Меж тем в это самое время генерал-майор Орлов, отвечающий за 16-ю дивизию, за Раевского, за тайный союз, — хочет, но не может вернуться в Бессарабию: его не пускают дальше Тульчина, штаба армии, где он открыто и резко защищает свою дивизию, своих людей. Он прорывается к главнокомандующему, и Витгенштейн извещает Киселева о нелегком разговоре; Киселев, конечно, информирует Сабанеева, и тот без особого удовольствия узнает слова Орлова, что „он (Орлов) совершенно оправдается и что более никто дисциплины не нарушает, как г[осподин] Сабанеев. Что он не сумневается, что сия история ему повредит в мнении государя, но не меньше того он очень спокоен“; Орлов только просит, чтобы и Киселева подключили к расследованию, ибо „если одному Сабанееву оставить, то он будет стараться всякими домогательствами его очернить“.

Ситуация деликатная. Сабанеев обижен всерьез: он, который защищал солдат и боролся с палками, оказывается, виновник всех беспорядков; Киселеву отвечено, что

„система (Орлова)исключительно для него только полезна — он отец и командир, а другие — ничто или тираны. Пусть его будет отцом. Не лучше ли мне смотреть на Милосердова издалека. Он может образумиться или доказать, что мы все не что иное, как старые драбанты, последователи слепой рутины. Ни того, ни другого ждать не выгодно. Не лучше ли мне оставить его на поприще славы и удалиться с закоренелостью моею под тень моих акаций. Прошу дружеского откровенного совета Вашего. Могу ли я надеяться, по крайней мере, при отставке не быть посрамлену и брошену, как поношенный туфель?..“

В „Приложении“ к этим рассуждениям — прошение Сабанеева об отставке: или я, или — Орлов с Раевским…

Что скажет высшая власть?

* * *

Витгенштейн боится, что информация о скандале, в который замешаны уже несколько генералов и офицеров, распространится помимо его штаба: у царя есть свои прямые „информаторы“, и неизвестно, как в Петербурге отнесутся к аресту майора и перепалке командира корпуса с командиром дивизии.

Царю надо как можно скорее доложить — но до того нужно самому понять, как и о чем доложить: что доказано, а о чем можно судить лишь с большой осторожностью.

Центр зловеще молчит. „Не мне их судить“, — сказал царь; значит ли это, что не ему, а нам, на Юге, их судить? И тогда-то, по пути из Тульчина в Одессу, генерал Павел Дмитриевич Киселев заезжает в Тирасполь. Сабанеева в эту пору в крепости нет — он разбирается с правыми и виноватыми в Кишиневе. Начальник штаба армии приказывает открыть гауптвахту, караулу уйти и надолго оставить его одного с арестованным майором Раевским. Ситуация более чем примечательная.

Взгляды Киселева мы знаем: дружеские его связи с Орловым и Сабанеевым, Александром I и Пестелем также понимаем. Зачем приехал? О чем толковать? В огромных, многотомных собраниях бумаг по делу Раевского можно отыскать несколько его собственных свидетельств о той встрече. На другой день после нее майор пишет Киселеву: „Вы не будете иметь причин раскаиваться, и при худом окончании дела моего я все почитать буду решение Ваше как знак снисхождения и великодушия“.

Полтора года спустя:

„Вы не могли сделать для меня более, но Вы сделали все, что предписывал Вам возвышенный образ мыслей, все, на чем я основываю надежды мои к оправданию.

Я покорюсь безропотно жребию моему, если правосудие найдет меня виновным и подпишет приговор мой. Но где бы я ни был, какая бы участь ни ждала меня — везде за предел жизни я унесу признательность мою к Вам.

Слова мои не суть ласкательства… Я не раболепствовал пред тем, в чьих руках были участь и жизнь моя, и не унизил себя лестью“.

Еще признание:

„Генерал Киселев через несколько недель после ареста моего спрашивал меня лично о существовавшем Союзе. Он обещал мне свое покровительство и милосердие государя“.

Много лет спустя Ю. Г. Оксман опубликовал любопытнейшие выписки из тех мемуарных отрывков Раевского, которые попали в руки Щеголева. Это позднейшая, сибирская версия той беседы:

„Когда еще производилось надо мною следствие, ко мне приезжал начальник штаба 2-й армии генерал Киселев. Он объявил мне, что государь император приказал возвратить мне шпагу, если я открою, какое тайное общество существует в России под названием Союза благоденствия. Натурально, я отвечал ему, что „ничего не знаю. Но если бы и знал, то самое предложение вашего превосходительства так оскорбительно, что я не решился бы открыть. Вы предлагаете мне шпагу за предательство?“

Киселев несколько смешался: „Так вы ничего не знаете?“

— „Ничего“…“

Сложив вместе несколько свидетельств, мы вроде бы должны обнаружить их противоречивость: однако, вчитавшись, увидим, что все сходится…

Киселева больше всего беспокоит судьба Михаила Орлова: товарищ, человек своего круга (именно в эту пору Киселев жаловался генералу Закревскому: „Не поверишь, любезный друг, сколь трудно мне действовать против приятеля и товарища давних лет, — изволь (оторвать)меня от посредничества между Орловым и Сабанеевым…“). Вопрос же о тайном обществе крайне любопытен. Киселев знал многое, как и многие; вспомним пушкинскую реплику о „заговоре“: „Но кто же, кроме полиции и правительства, не знал о нем? О заговоре кричали по всем переулкам…“

Другое дело, что Киселеву и его начальникам, вплоть до царя, важно понять отличие „мирных“ союзов прежних лет, формально распущенных. — и новых, кажется более опасных.

Киселев был не прочь получить от Раевского подробности насчет программы и участников нового, боевого тайного союза и, кстати, понять роль генерала Орлова в этих объединениях. Одновременно проверялась стойкость Раевского: не выдаст ли на следствии Орлова, да и самого Киселева?

Раевский на многое отвечать отказался, чем Киселева и смутил, и удовлетворил: во всяком случае, начальник штаба мог быть спокоен, что Орлова майор не продаст. Более того, на другой день, явно по совету Киселева, Раевский просит разрешения „отдать генералу Орлову денежный отчет за шестимесячное управление школою“, и вообще желает привести в порядок свои дела.

Разрешение получено не было, но зато майор мог отныне ссылаться на свое желание отчитаться, упорядочить: его трудно будет упрекнуть по крайней мере с этой стороны…

* * *

Кроме нескольких сохранившихся „цитат“ из тюремной беседы Раевского с Киселевым была, несомненно еще и потаенная часть. Судя по косвенным признакам разговор был весьма откровенным, сложным, деликатным.

Выглядело это примерно так: Киселев признал благородные намерения Раевского и доказывал, что он сам, а также Сабанеев, в сущности, хотят того же — порядка и прогресса в армии, в стране. Соглашение между двумя группами „прогрессистов“ пока, однако, затруднительно, ибо царь слишком многого опасается, Аракчеев слишком во все вникает; но — надо погодить, не торопиться: молчание и терпение…

Вот как тот же Киселев будет вскоре увещевать другого заговорщика, Орлова, — и мы имеем полное право применить это наставление к диалогу с Раевским (слова, вероятно, были другими, но суть, но мысли — те же!):

„Все твои суждения в теории прекраснейшие, в практике неисполнительные. Многие говорили и говорят в твоем смысле, но какая произошла от того кому польза? Во Франции распри заключились тиранством Наполеона… Везде идеологи, вводители нового в цели своей не успели, а лишь ждали предлог к большему и новому самовластию правительства“;

Киселев воображает будущую революцию:

„Тут, несомненно, нашлись бы благонамеренные и представилось много желательных улучшений, но вместе с ними появились бы и люди 93-го года, и предложения развратные, и порядок заменился бы пагубною анархиею, и блистательные для некоторых минуты обратились бы в плачевные для них и парода последствия. Я полагаю, что гражданин, любящий истинно отечество свое и желающий прямо быть полезным, должен устремиться к пользе дела, ему доверенного. Пусть каждый так поступает и больше будет счастливых“.

Киселев допускает, что за такие мысли, „с духом времени не сходные“, его могут назвать „рабом власти“, но он все равно стоит за малые, постепенные дела, хотя бы „в пользу почтенных мучеников, солдат наших“. Заканчивая длинное послание, Киселев говорит:

„В суждениях моих могу ошибаться, но цель есть благонамеренная — и потому одинаковая с твоею. Разница в том, что ты даешь волю воображению твоему, а я ускромляю свое: ты ищешь средство к улучшению участи всех и не успеешь, а я — нескольких, и успеть могу; ты полагаешь, что исторгнуть должно корень зла, а я хоть срезать дурные ветви; ты определяешь себя к великому, а я к положительному. Но, любезный Орлов, сколь приятен мне разговор с тобою и сколь желательно мне убедить тебя, что слова, что мечтания не прибавляют ни на волос блаженства, что добрый исправник по мне полезнее всякого крикуна-писателя, мистиков, членов библейских и всех благотворительных обществ, — словом, что относительно к добру я предпочитаю действие, сколь ни малое, но точное, — всем великим, обширным замыслам и блаженству, единственно на красноречивых прениях основанному“.

Не в первый и не в последний раз — российский конфликт одного „доброго пути“ с другим.

Примерно так же, по всей видимости, урезонивал своего любимца Радищева министр, влиятельный вельможа Александр Романович Воронцов: когда Радищева осудили, начальник его жалел, написал губернаторам, чтобы они облегчили ему путь в ссылку, позже отогревал у себя в имении…

А через несколько десятилетий после Киселева, Орлова, Раевского восточносибирский губернатор Синельников будет огорчаться, что талантливый, яркий Лопатин занимается революцией, а не „настоящим делом“; попробует „приручить“, закроет глаза на неудачный побег, простит даже попытку спасти Чернышевского — и напишет просьбу царю, как о Чернышевском, так и о Лопатине; наверху, впрочем, губернатора не поймут, и Лопатин снова убежит: „не сработается“ с Синельниковым — как и Сабанеев, Киселев с Орловым, Раевским.

Через сто без малого лет после ареста Раевского великий поэт сформулирует старинный и вечный спор:

Еще волнуются живые голоса О сладкой вольности гражданства, Но жертвы не хотят слепые небеса: Вернее труд и постоянство…

Осип Мандельштам, может показаться, согласен с мыслью Киселева — о труде и постоянстве; но сами стихи выдают потаенную, может быть, подсознательную авторскую мысль; мелькнул неодобрительный эпитет „слепые небеса“, — зато о „жертвующих“ — „живые“, о „вольности“ — „сладкая“.

Все правы по-своему — и Раевский в камере, и Киселев, отсылающий часового и входящий в эту камеру.

„Все перепуталось…“

После разговора

Выходя из камеры, Киселев не обещает Раевскому, как и другу Орлову, легкой жизни, быстрого оправдания; но намекает, что, насколько это будет в его силах, постарается помочь.

Раевский позже, конечно, не раз вспомнит эту беседу; в зависимости от настроения и хода следствия будет то возмущаться коварством начальника штаба армии, то надеяться на его просвещенное благородство.

Киселев промелькнул в Тирасполе, в Кишиневе. Аккуратный Павел Долгоруков, конечно, не пропустил такого события в своем дневнике: „Мы удостоились лицезрения г. Киселева, который как редкий метеор блистал в сонмище кишиневских тусклых планет“; он показался чиновнику „напыщенным своим званием, достоинствами и богатством… Мне удалось поймать несколько слов, кинутых мимоходом, и той же чести удостоился Пушкин“.

Старые знакомые — а ведь не спросишь: „Как там Раевский?“

Меж тем довольно скоро результаты тюремного свидания генерала и майора делаются достоянием многих важных лиц.

Киселев намекает Сабанееву и Витгенштейну, что не стоит слишком замешивать во всю эту историю генерала Орлова. Тем самым, конечно, положение Раевского Ухудшается — все обвинения на него одного; но, с другой стороны, ослабляется тема сговора, заговора, тайных обществ: не может же тайный союз состоять из одного злоумышленника!

Киселев и Витгенштейн колеблются — где при нынешних обстоятельствах им выгоднее вести дело Раевского? У Сабанеева вроде бы проще всего, но командир корпуса — „лицо заинтересованное“, и по справедливости, по закону надо бы передать дело в другую часть. Одно время хотели отправить майора в соседний, 7-й корпус генерала Рудзевича; однако после некоторых колебаний решили вопреки правилам (какие там правила!) все же оставить в 6-м корпусе: Рудзевич нейтрален, но зато не поленится углубиться в такие подробности, которые скомпрометируют „соседа“. Чего доброго, слишком многое узнает и об Орлове, и о тайном союзе. Пусть Сабанеев зол, прямолинеен, но все же не станет слишком уж копать против самого себя…

Сабанеев ворчит: он солдат, человек свободный, совсем не склонный к делам политическим. Его заботы — расположение бригад, провиант, качество воды{10}.

Через несколько дней пишет Киселеву:

„Исследование о деяниях Раевского требует времени, впрочем, я не медлю, но судите о ходе наших почт… Граф Витгенштейн, вероятно, торопится упредить могущие дойти до Петербурга слухи. Сие он делает, по мнению моему, справедливо, и я бы на месте его донес, что от меня известно и что по сему предписано сделать исследование и Раевский арестован“.

По длинной, но быстрой цепи „Сабанеев — Киселев — Закревский — Волконский — царь“ движутся новости с Юга, определенные, полувысказанные, недосказанные; по той же цепи — обратно. Государь не изволил отозваться и дать ясные указания; в подобных случаях молчание важнее слов. Из Петербурга не велят ничего прекращать, но и не требуют углубленного розыска: „Не мне их судить“…

* * *

Удивительные и в своем роде уникальные события.

Умом Россию не понять…

Сабанеев и Киселев согласны, что дело Раевского нужно вести сообразно предписанию, а также молчанию свыше. Осталось уладить только „орловский вопрос“.

Сабанеев соглашается вывести киселевского друга из-под удара, но просит не возвращать его больше в дивизию. Условие принято; Орлов дивизию не получит, станет жить в Киеве, затем в имении, в Москве с молодой женой и детьми, издалека ловить слухи о молдавских делах. Изредка его настигают вопросы следователей, и он отвечает, что действовал всегда в духе приказов генерал-лейтенанта Сабанеева: „О прекращении жестокого обращения офицеров с нижними чинами“.

Вопрос. Зачем он, Орлов, назначил Раевского вести дивизионную школу?

Ответ. „Признав в нем способности ума, трудолюбие, желание быть употребленным по сему предмету и, сверх того, познания, приобретенные в университетском воспитании, я поручил ему временно управление школы, и после короткого моего отсутствия, заметив в юнкерах большие успехи, я сделал общее положение и оставил его постоянным начальником. Пусть тот, кто меня обвиняет в назначении Раевского, назовет хотя одного штаб-офицера 16-й дивизии, которого мог бы я с пользою назвать начальником школы…

В течение сего времени я заметил только в нем несколько пылких выражений, таких, каковым сам я был подвержен в моей молодости и коих теперь не упомню. Строгие наставления от меня и действие собственного его рассудка и в сем случае имели полезное влияние. В конце 1821 года Раевский был таков, каковым бы желал всегда его видеть“.

* * *

Если бы какой-нибудь фантастический компьютер мог принять в себя всю информацию о явной и тайной политике 1820-х годов, о расстановке политических и военных сил в центре и на окраинах, осведомленности и неосведомленности властей, о тайных связях и деятельности Раевского; если бы этой машине было предложено определить оптимальную линию поведения подследственного майора Раевского, линию, которая была бы наиболее безболезненной с точки зрения жизни, карьеры, — то машина, наверное, посоветовала бы майору признать дисциплинарные нарушения и объяснить корпусному командиру, что недостатки есть продолжение достоинств; что стремление улучшить положение солдат, избавить их от палок, возможно, повело к излишним вольностям. И тогда Раевского, вероятно, сослали бы в дальний гарнизон, засчитали заключение в наказание (мы основываемся, как читатель увидит, на некоторых последующих деталях этого процесса).

У Раевского, однако, „свой компьютер“, куда вложены трудно обсчитываемые понятия чести, смелости, достоинства, гордости, уверенности в правоте.

И тогда-то по всем военным правилам генерал-лейтенант Сабанеев с немалым числом готовых на все людей объявляет атаку на майора.

В следственный комитет входят известный уже нам малосимпатичный начштаба 6-го пехотного корпуса генерал-майор Вахтен, генерал-майор Черемисинов, склонный к полицейскому сыску, и еще несколько подобных лиц.

Затем офицеры, юнкера длинной чередой приглашаются на допросы. Одни показывают довольно охотно, другие изворачиваются, упираются, — но все почти Сабанеева боятся.

Впрочем, трепещут и перед грозным в контратаках Раевским. Два главных доносчика путаются, сбиваются, к тому же Сабанеев и („яд ли может скрыть свои чувства, слушая, к примеру, как отвечает на вопросы полковник Пойман:

„По какому поводу ставили вы рядовых на колени?“

Ответ. „Быв очевидцем взыскания с равных мне и офицеров за самомалейшее наказание палками, избегая подвергнуться таковому же взысканию, ставил на колени“.

Палками Орлов не велел бить, и Сабанеев не велел, — но Пойман нашел выход…

Вслед за офицерами и юнкерами — солдаты. Их допрашивают о Раевском скопом и в отдельности, в казармах и в строю. Но они, за редким исключением, как один, повторяют:

„Майор Раевский приказывал нам служить верою и правдою богу и великому государю до последней капли крови!“

Раевский удивлен и тронут. Много лет спустя запишет:

„Никогда я не говорил ничего подобного солдатам“.

Известные тюремные стихи Раевского сейчас публикуются с одним неверно прочитанным словом:

Напрасно голос громовой Мне верной чести боевой В мою защиту отзывался…

Непонятно, что это за „верная честь боевая“? Точнее — в старинных списках:

Напрасно голос громовой Мне верной черни боевой…

Верная чернь, солдаты, договорились не губить майора, на которого начальство бросает целый корпус.

Сабанеев — Киселеву (29–30 марта 1822 года):

„Раевский во всем запирается и на каждый вопрос пишет преобширные диссертации“.

Впрочем, когда диссертации, а когда — одно-два слова. Неделю спустя Сабанеев предлагает длинный, запутаннейший вопрос, смысл которого, что, согласно многим свидетельствам, Раевский одобрял восстание Семеновского полка.



Поделиться книгой:



Регистрация