Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Том 4. Джек - Альфонс Доде на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И парижское небо казалось ему еще темнее, дождь — еще назойливее, снег — еще гуще и холоднее.

О Керика, любящая и гордая тетя Керика! Где же вы? Если бы вы увидели, во что они превратили юного короля! Как жестоко с ним обращаются, как плохо его кормят, в какие лохмотья обряжают, не испытывая ни малейшей жалости к его зябнущему телу! Теперь у Маду остался всего-навсего один костюм — его ливрея: красная кургузая курточка, красный жилет, фуражка, обшитая галуном. Теперь, когда он сопровождает своего господина, он уже не идет с ним рядом как равный — нет, он плетется сзади, шагах в десяти. Но это еще не самое скверное.

Из передней он переходит в кухню, потом его посылают с большой корзиной на рынок Шайо за провизией, так как заметили, что он честен и бесхитростен.

Вот до чего довели последнего отпрыска могущественного Токодону, основоположника дагомейской династии! Ему приходится торговаться, закупая еду для гимназии Моронваля!.. Дважды в неделю можно видеть, как он поднимается в гору по длинной улице Шайо, пробираясь вдоль стен, похудевший, полубольной, дрожащий, потому что он все время мерзнет и никак не может согреться: не помогает ни изнурительный труд, который на него навалили, ни колотушки, ни пылкая ненависть к Дядьке с дубинкой, как он прозвал Моронваля.

А ненависть эта беспредельна.

Ах, если только Маду опять станет королем!.. Сердце его трепещет от ярости при этой мысли. Стоит послушать, как он делится с Джеком планами мести:

— Когда Маду вернуться в Дагомея, он написать хорошее письмецо Дядьке с дубинкой, зазвать его Дагомея и отрубить ему голова над большой медный чан; потом его кожей обтянуть большой барабан войны и пойти на Ашанти… Дэинь! Бум! Бум!.. Дзинь! Бум! Бум!

Джек видел, как во тьме, смягченной отблеском снега, сверкают маленькие глаза, точно глаза тигра, а негр между тем глухо постукивал пальцами по краю своей кровати, подражая звукам военного барабана. Маленького де Баранси обуял страх, и разговор на несколько минут оборвался. Забившись под одеяло, все еще под впечатлением того, что он сейчас услышал, новичок, казалось, различал сверкание сабли и от ужаса притаил дыхание.

Маду, взволнованному собственным рассказом, очень хотелось поговорить еще, но он решил, что его новый приятель уснул. Наконец Джек тяжело вздохнул, — такие вздохи исходят из тех безбрежных просторов, которые во сне пробегаешь в одну секунду, из самых глубин кошмара.

— Твой не спать, мусье? — тихонько спросил Маду. — Твой еще говорить вместе?..

— Да, охотно… — откликнулся Джек. — Только мы не будем больше толковать ни о вашем скверном барабане, ни о большом чане из красной меди… Это так страшно!..

Негр усмехнулся, потом добродушно сказал:

— Нет, нет, мусье… Больше не говорить Маду, теперь твой говорить… Как тебя зовут?

— Джек… Не Жак, а именно Джек… Мама придает этому большое значение.

— Она богатый, твой мама?

— Богата ли она?.. Думаю, что да, — проговорил Джек, которому, в свою очередь, хотелось ослепить юного короля. — У нас своя карета, красивый дом на бульваре, лошади, слуги и все такое… А потом, когда мама приедет со мной повидаться, вы сами увидите, до чего она красива. На улице на нее все засматриваются… У нее красивые платья, красивые кольца… Дядя говорит, что он ей ни в чем не отказывает. И верно! Когда маме вздумалось переехать в Париж, он нас сюда привез… А раньше мы жили в Туре… Вот где раздолье! Наш дом стоял возле городского парка, а гулять мы ходили на Королевскую улицу — там такие вкусные пирожные! А сколько офицеров в красивых мундирах! Ну и весело же я там жил!.. Все эти господа меня баловали, целовали. Был у меня папа Шарль и папа Леон, понимаете? Это я их только так называл, потому что мой взаправдашний отец умер давным-давно, и я его никогда не видал… Сперва, когда мы только переехали в Париж, я немного скучал по деревьям и полям, но мама так любит меня, так балует, что я скоро утешился. Меня нарядили на английский лад — это теперь в большой моде, — и каждый день завивали перед тем, как мы отправлялись на прогулку в Булонский лес, вокруг озера… Но дядя сказал, что так я ничему не научусь и что меня надо отдать в пансион, и мама отвезла меня в Вожирар, к отцам иезуитам…

Тут Джек умолк.

Уже готовое сорваться с уст мальчика признание, что иезуиты не захотели оставить его у себя, ранило его самолюбие. Несмотря на свое простодушие и на то, что он, как все дети, многого не понимал, Джек чувствовал, что в этом отказе таилось что-то унизительное и для матери и для него самого. Кроме того, рассказ, который он начал так безрассудно, напомнил ребенку о единственной серьезной заботе, которая была до сих пор в его жизни… Почему его не захотели оставить в Вожираре? Почему плакала мама и почему ректор с такой жалостью назвал его «несчастным ребенком»?

— Скажи-ка, мусье, — внезапно заговорил негритенок, — что такое курвочка?

— Курвочка? — переспросил слегка удивленный Джек. — Не… не знаю… Может быть, курочка?

— Понимаешь, Дядька с дубинкой сказать мадам Моронваль, что твой мама — курвочка.

— Что за чепуха!.. Мама — курочка? Вы, верно, не разобрали… Мама — курочка!

При мысли, что его маму назвали курочкой, курицей с перьями, крыльями, лапками, Джек громко рассмеялся, а глядя на него, расхохотался и Маду.

Этот взрыв веселья быстро развеял зловещее впечатление от недавних рассказов, и бедные, заброшенные малыши, поведав друг другу свои горести, забылись безмятежным сном: они спали, приоткрыв рты, где, казалось, еще не утих смех, который их ровное сонное дыхание скоро превратило в тысячу едва различимых, но веселых звуков.

IV

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВЕЧЕР В ГИМНАЗИИ МОРОНВАЛЯ

Дети — что взрослые: чужой опыт им впрок не идет.

Джек пришел в ужас от рассказа Маду-Гезо, но у него осталось только блеклое и тусклое воспоминание об этой истории: такой кажется нам ужасная буря или кровавая битва, увиденная в диораме.

Первые месяцы его жизни в гимназии были радостными, все наперебой выказывали к нему внимание и любовь, и он совсем позабыл о том, что несчастьям Маду предшествовало столь же блистательное начало.

За столом он занимал лучшее место, возле Моронваля, пил вино, ел сладкое, между тем как остальные воспитанники, едва в комнату вносили фрукты и пирожные, поднимались с мест, будто охваченные негодованием: им приходилось довольствоваться каким-то странным настоем желтоватого цвета, который готовил для них доктор Гирш; напиток этот именовался «шиповником».

Этот знаменитый ученый, финансы которого, судя по его внешнему виду, были в самом жалком состоянии, столовался в пансионе Моронваля. Он оживлял трапезы всякого рода научными сенсациями, рассказами о хирургических операциях, описаниями необыкновенных злокачественных заболеваний, на которые он натыкался, читая многочисленные ученые опусы; разглагольствовал он обо всем этом в высшей степени красноречиво. Кроме того, он осведомлял своих сотрапезников о статистике смертности и о наиболее распространенных недугах. И если где-либо на краю света был отмечен хотя бы один случай чумы, или проказы, или слоновой болезни, он узнавал обо всем раньше газет, с мрачным удовлетворением смаковал этот факт и выразительно покачивал головой, будто говорил: «Ну, коли докатится до нас, пиши пропало!»

Впрочем, человек он был весьма любезный, и, как У соседа по столу, у него было лишь два неприятных свойства: во-первых, неловкость, объяснявшаяся близорукостью, во-вторых, маниакальная причуда по любому поводу всыпать вам в тарелку щепотку какого-то снадобья или вливать вам в стакан несколько капель какой-то жидкости — свои лекарства он держал в крошечной шкатулке или в небольшом синем пузырьке весьма подозрительного вида. Содержимое этих сосудов часто менялось, ибо редкую неделю доктор не совершал какого-нибудь научного открытия, однако, как правило, двууглекислая сода, щелочь и мышьяк (по счастью, в самых ничтожных дозах) непременно входили в состав очередного зелья, которым он «оздоровлял» пищу.

Джек терпел эту заботливую предупредительность, не смея сказать, что щелочь кажется ему очень невкусной. Время от времени к обеду приглашали и других педагогов. Все они пили за здоровье юного де Баранси. Надо было видеть восторг, который вызывали его грация и обаяние, надо было видеть, как певец Лабассендр при любой шутке новичка откидывался на спинку стула, трясся от смеха, вытирал глаза кончиком салфетки и самозабвенно молотил кулаками по столу.

Даже сам д Аржанюн, красавец д'Аржантон, и тот смотрел приветливее. Тусклая улыбка раздвигала его роскошные усы, холодный взгляд отсвечивавших перламутром голубых глаз с высокомерным одобрением обращался на ребенка.

Джеку все это очень льстило.

Он не понимал, он не хотел понимать, почему так выразительно пожимает плечами и подмигивает ему Маду, который сновал за спинами обедающих, усердно выполняя лакейские обязанности: через руку у него была перекинута салфетка, и он вытирал до блеска тарелки.

Кто-кто, а уж Маду знал истинную цену этим лицемерным похвалам, постиг суетность почестей, воздаваемых людьми!

Он и сам когда-то сидел на почетном месте, смаковал вино Моронваля, сдобренное снадобьем из маленького пузырька доктора Гирша. Шитый серебром мундир, которым так гордился Джек, был слишком велик ему оттого, что шили-то его для Маду.

Пример этого необыкновенного падения должен был бы предостеречь юного де Баранси от гордыни, ибо к нему относились точно так, как относились на первых порах к юному королю.

Постоянные развлечения, в которых охотно принимала участие вся гимназия, безудержное славословие и лишь время от времени уроки г-жи Моронваль, где применялась ее знаменитая система… Уроки эти были в общем не тягостны. Карлица, превосходная женщина, отличалась только одним недостатком — она необыкновенно старательно произносила даже самые обычные слова. Она говорила: «желлудок», «уагоны», «я ехала в уагоне», «мы повстречались в уагоне». Порою нельзя было понять, о чем она говорит.

А Моронваль открыто признавался, что питает особую слабость к новому воспитаннику. Пройдоха навел необходимые справки. Он досконально изучил особняк на бульваре Османа и прикидывал, сколько можно будет вытянуть денег у «дяди».

Когда г-жа де Баранси приезжала проведать Джека, а происходило это часто, она встречала самый сердечный прием и находила слушателей, которые почтительно внимали всем ее нелепым и хвастливым россказням. Сначала г-жа Моронваль, урожденная Декостер, пыталась проявить некоторое высокомерие по отношению к столь легкомысленной особе, однако мулат быстро одернул свою супругу, и она, пойдя на известные уступки, умудрялась сочетать щепетильность порядочной женщины с корыстными интересами, причем так, что это не слишком бросалось в глаза.

— Джек!.. Джек!.. К тебе мама! — кричали ему, как только распахивались двери и в залу, где происходили свидания, направлялась разряженная Ида; в руках у нее и даже в муфте были кульки и пакетики с пирожными, конфетами. Ее приход был настоящим праздником. Лакомились все. Джек оделял сластями «питомцев жарких стран»; и сама г-жа де Баранси, сняв перчатку с той руки, на которой сверкало больше колец, брала причитавшуюся ей долю вкусных вещей.

Эта взбалмошная женщина была такой щедрой, деньги просто текли у нее между пальцев, и она неизменно привозила вместе со сладостями кучу мелких подарков — причудливые безделушки, игрушки, которые раздавала направо и налево, повинуясь собственной прихоти. Надо ли говорить, какими заученными похвалами, с какой шумной благодарностью встречали ее безрассудную широту? Один только Моронваль с натянутой улыбкой, в которой таились сожаление и скрытая зависть, смотрел, как на мелочи, на пустяки тратят деньги, которые могли бы принести пользу благородному человеку с возвышенным умом, но обездоленному, скажем, такому, как он.

Мысль эта ни на минуту не оставляла его, и хотя он как будто восторгался Идой, внимательно прислушивался к ее болтовне, вид у него при втом был рассеянный, словно отсутствующий: он неистово грыз ногти, снедаемый лихорадочным возбуждением человека, который вот-вот готов попросить денег взаймы и злится, что вы об этом не догадываетесь.

Моропваль давно уже мечтал основать журнал, посвященный колониальным вопросам, он надеялся таким способом удовлетворить свои политические притязания, регулярно напоминая о себе соотечественникам, и — чем черт не шутит? — добиться избрания в палату депутатов. Для начала журнал представлялся ему необходимым, а там от него можно будет и избавиться.

Он часто говорил об этом со своими приятелями — неудачниками, и все они хором поддерживали его. Ах, если бы обзавестись собственным журналом!.. Столько ненаписанных манускриптов копилось в их головах, столько невыраженных, точнее, невыразимых мыслей зрело там, и они воображали, будто мысли эти станут яснее благодаря четким типографским литерам.

У Моронваля было смутное предчувствие, что мать новичка возьмет на себя расходы по изданию такого журнала, но он не хотел забегать вперед из страха пробудить в этой даме недоверие. Надо было действовать не спеша, постепенно, осторожно, с тем чтобы ее не слишком-то глубокий ум мог освоиться с новой мыслью.

Но увы! Г-жа де Баранси была легкомысленна и не шла на его уловки. Без обдуманного намерения, а лишь в силу своего простодушия, она переводила мало занимавший ее разговор на что-либо другое, слушала мулата с улыбкой, глядела на него любезно, но рассеянно, и глаза все сверкали особенно ярко потому, что ни на чем не задерживались.

«А что, если подать ей мысль самой взяться за перо?» — думал Моронваль и деликатно пытался внушить своей гостье, что между г-жой де Севинье[7] и Жорж Сайд осталось вакантное место и неплохо бы его занять. Но попробуйте что бы то ни было внушить пташке, попробуйте изъясняться с нею обиняками, когда она то и дело бьет крыльями, поднимая вокруг себя ветерок!

«Она не больно-то умна, бедняжка!»-думал директор во время таких разговоров, в которые он вносил снедавшее его лихорадочное нетерпение, между тем как она бездумно болтала. Он в ярости грыз ногти, а она щебетала, щебетала, не слушая ни того, что говорит сама, ни того, что говорят ей.

Нет, доводами рассудка такую трясогузку не прошибешь! Надо было ослепить ее, и Моронвалю это удалось.

В один прекрасный день, когда Ида царила в гостиной, взгромоздясь на всевозможные титулы, на дворянские частицы «де», которые она прибавляла к фамилиям друзей и знакомых, словно для того, чтобы тем самым подкрепить свое благородное происхождение, г-жа Моронваль-Декостер робко сказала:

— Господин Моронваль хотел бы обратиться к вам с просьбой, но не решается…

— Да говорите, говорите же!.. — воскликнула болтливая дурочка с таким живейшим желанием услужить, что директор почувствовал сильный соблазн тотчас попросить у нее денег для издания журнала. Но, будучи человеком хитрым и осмотрительным, он предпочел действовать с осторожностью и продвигаться к цели постепенно, как охотник, выслеживающий дичь: он сам выражался так, подмигивая при этом, и глаза у него сверкали, точно у оцелота.[8] Он удовольствовался тем, что попросил г-жу де Баранси почтить своим присутствием открытый литературный вечер, который состоится в гимназии в ближайшее воскресенье.

В программе говорилось: «Вечера выразительного чтения, сопровождаемые декламацией избранных мест из наших лучших поэтов и прозаиков». Незачем прибавлять, что на первом месте среди них неизменно значились д'Аржантон и Моронваль. Короче говоря, таким путем «горе-таланты» при содействии неутомимого мастера выразительного чтения, г-жи Моронваль-Декостер, заставляли невзыскательную публику слушать себя. Приглашали друзей, попечителей воспитанников пансиона. В первое время эти скромные вечера происходили еженедельно, но после того, как Маду перестал быть наследным принцем, их устраивали все реже и реже.

И в самом деле, хотя Моронваль тушил в канделябрах свечу по уходе каждого гостя, из-за чего вечер заканчивался почти в полной темноте, хотя он на протяжении недели сушил на окнах разложенную кучками чайную гущу, темную, слипшуюся, похожую на водоросли, вынутые из родной стихии, а затем вновь пускал ее в употребление на следующих литературных вечерах, все же такие расходы были непомерными для приходившего в упадок учебного заведения. Рассчитывать на рекламу также не приходилось, ибо вечерами, в час, когда начинались литературные чтения, проезд Двенадцати домов, где одинокий фонарь горел, точно единственный глаз во лбу чудовища, не мог, разумеется, привлечь гуляющих; даже самые отважные и те никогда не заходили за решетку, перегораживавшую переулок.

Теперь важно было придать литературным вечерам особый блеск.

Г-жа де Баранси с радостью приняла приглашение. Уже одна мысль, что она будет красоваться на положении титулованной особы в гостиной замужней дамы, а главное, присутствовать на артистическом собрании, в высшей степени льстила ей — она как бы всходила на ступеньку, возвышавшую ее над тем положением, какое она на самом деле занимала в обществе в силу своей неустроенной жизни.

Этот вечер выразительного чтения, за которым были обещаны другие, превратился в настоящий праздник. «Питомцы жарких стран» впервые стали свидетелями подобного расточительства. На акациях перед входом повесили два цветных фонаря, в передней зажгли светильник, и свыше тридцати свечей, горевших в гостиной, отражались за отсутствием зеркал на полу, который Маду по случаю приема навощил и натер так, что ярко освещенный пол не только сверкал, как лед, но и был почти таким же скользким и опасным для передвижения.

Полотер Маду превзошел самого себя. Кстати сказать, Моронваль долго колебался, раздумывая, в какой роли должен выступить на вечере негритенок.

Оставить его на положении слуги? Либо возвратить ему на день титул наследного принца и прежнее величие? Это было весьма соблазнительно, но кто же тогда станет разносить подносы, докладывать о прибывших и вводить их?

Чернокожий Маду был просто неоценим, да и кто мог его заменить? У других воспитанников имелись в Париже попечители, которые, чего доброго, могли счесть такую методу воспитания слишком уж бесцеремонной. И — куда ни шло! — в конце концов решили, что на этом вечере обойдутся и без присутствия царственной особы, без его королевского высочества.

Уже в восемь часов «питомцы жарких стран» заняли указанные им места на скамейках, и золотистая головка юного де Баранеи выделялась светлым пятном на темном фоне смуглых ребячьих физиономий.

Моронваль разослал кучу приглашений в артистические и литературные кружки, разумеется, в те, куда он сам был вхож, и из парижских предместий в гимназию потянулись целые депутации «горе-талантов», подвизавшихся на ниве искусства, литературы, архитектуры.

Они прибывали целыми ватагами, окоченев и стуча зубами от холода, приезжали из недр Монпарнаса или Терн на империалах омнибусов, в потертой одежде, но исполненные достоинства, никому не известные, но с печатью гения на челе. Выйти на свет божий из того мрака, где они барахтались, их побуждало желание побывать на людях, что-либо прочесть, что-нибудь спеть — доказать хотя бы самим себе, что они еще существуют. А потом, вдохнув немного свежего воздуха, увидев клочок чистого неба над головою, ободренные иллюзией славы и успеха, они возвратятся в свою горестную юдоль, почерпнув новые силы для дальнейшего прозябания.

Они и впрямь походили на представителей прозябающей, зачаточной, недоразвитой породы живых существ, которые сильно смахивают на обитателей дна морского — обитателей этих не назовешь животными, ибо они не способны двигаться, не назовешь их и цветами, ибо они лишены аромата.

Здесь можно было встретить философов покрупнее Лейбница, но, увы, глухонемых от рождения, а посему налагавших свои доктрины жестами и нечленораздельными звуками. Попадались тут художники, снедаемые жаждой создать великое полотно, но так причудливо выгибавшие ножки обыкновенного стула и выкручивавшие корни дерева, что все их картины, казалось, изображали землетрясение или корабельный трюм во время бури. Приходили сюда и музыканты, создатели совершенно невиданных инструментов, ученые наподобие доктора Гирша, маньяки, чьи головы напоминают чердак, набитый хламом, где много всякой дребедени, но где не сыщешь ничего нужного, потому что все тут свалено в беспорядке, покрыто пылью, а также потому, что все предметы разбиты, разрознены и ни к чему не пригодны.

Все они производили самое плачевное и жалкое впечатление. И если их непомерные претензии, столь же причудливые, как их прически, если их высокомерие, их чудачества вызывали смех, то их понурый вид говорил о таких невзгодах, что вопреки всему вы чувствовали себя глубоко растроганными, замечая лихорадочный блеск этих опьяненных иллюзиями глаз, глядя на эти изможденные физиономии, на которых, погибая, оставили глубокие рубцы несбывшиеся мечты и угасшие надежды.

А рядом с ними можно было видеть и других — тех, что, найдя служение искусству слишком тяжким, слишком неблагодарным, слишком бесплодным, добывали средства к существованию с помощью самых диковинных занятий, не имевших ничего общего с милым их сердцу призванием: лирический поэт, к примеру, завел контору по найму мужской прислуги, скульптор стал комиссионером по продаже шампанских вин, скрипач служил в газовой компании.

Были и такие — самые недостойные, — которых кормили жены, своим трудом содержавшие мужей, умевших лишь гениально бездельничать. Они и явились с женами, и при одном взгляде на мужественные, но увядшие лица несчастных подруг этих «горе-талантов», можно было понять, как тяжко приходится супруге «гения». Гордые тем, что им позволено сопровождать мужей, они взирали на них с материнской улыбкой, будто хотели сказать: «Вот мое детище!..» И вправду им было чем кичиться — почти все эти господа выглядели, как огурчики.

Прибавьте к этим выстроившимся, как на параде, монстрам две-три литературные мумии, салонных баснописцев, замшелых старичков из всякого рода атенеев, пританеев,[9] из Общества друзей искусства или иных обществ, которые особенно падки на такого рода сборища. Прибавьте людей и вовсе заурядных, уже совершенно безликих — господина, молчавшего с таким видом, будто он воды в рот набрал, но снискавшего себе репутацию человека глубокомысленного, потому что он читал Прудона, или другого, приведенного сюда Гиршем гостя, которого все называли «племянником Берцелиуса»;[10] ему и в самом деле нечем было гордиться, кроме разве этого родства с прославленным шведским ученым: сразу было видно, что он законченный болван; или же, наконец, комедианта in partibus [11] по имени Делобель, который, по слухам, собирался открыть свой театр.

Чу и потом тут были, конечно, завсегдатаи: три педагога. Лабассендр, разодетый по-праздничному, то и дело издавал рыкающий звук: «Бэу! Бэу!»- так он проверял свой знаменитый бас, который должен был ему в тот вечер понадобиться. Неподалеку высился д'Аржантон, красавец д'Аржантон, причесанный, как херувим, завитой и напомаженный, в светлых перчатках — неприступный, величественный, как и подобает гению.

Стоя у входа в гостиную, Моронваль встречал приглашенных, с рассеяным видом, пожимал им руки: он был сильно обеспокоен, видя, что час уже поздний, а графиня — так здесь именовали Иду де Баранси — все еще не приехала.

Тревожное ожидание передалось всем присутствующим. Гости негромко переговаривались, рассаживались по углам. Низенькая г-жа Моронваль переходила от одной группы к другой и любезно сообщала: «Пока еще не начинаем… Ждем графиню». Она так выразительно произносила слово «графиня», что в ее устах оно звучало необыкновенно таинственно, торжественно и изысканно. Каждый, желая выказать свою осведомленность, шепотом передавал соседу: «Ждут графиню…»

Широко раскрытая фисгармония, сверкавшая всеми клавишами, как громадная челюсть, воспитанники, чинно сидевшие у стены, стоявший на возвышении столик, покрытый зеленой скатертью, зловещий и грозный, точно гильотина на рассвете, лампа под абажуром, стакан подслащенной воды, и г-н Моронваль, затянутый в белый жилет, и г-жа Моронваль, урожденная Декостер, раскрасневшаяся от всех треволнений этого приема, и Маду-Гезо, продрогший на ветру у ворот, — все, да, все ожидало графиню.

Между тем, так как она все еще не приезжала, а в гостиной стоял сильный холод, д'Аржантон согласился прочесть свое «Кредо любви» — стихотворение, которое присутствующие знали чуть не наизусть, потому что слышали его уже раз пять или шесть.

Остановившись возле камина, он так высоко поднял голову с зачесанными назад волосами, словно читал стихи лепным украшениям на потолке. Поэт напыщенно и пошло декламировал свое не менее напыщенное и пошлое творение, делая паузы в эффектных местах, как будто ожидал, что аудитория непременно разразится восторженными кликами, которым надлежало достигнуть его слуха.

Известно, что «горе-таланты» охотно поощряют друг друга:

— Неподражаемо!..

— Божественно!..

— Поразительно!..

— Прямо Гюго, но только более современный!..

Последовала даже такая неслыханная оценка:

— Гете, исполненный сердечности!

Нимало не смутившись, пришпоренный этим безудержным славословием, поэт властным жестом простер руку и продолжал:

Ну что ж! Пускай толпа глумится надо мною, — Как в бога веруют, я верую в любовь.

Она вошла.

Певец любви, взор которого по-прежнему был устремлен в небо, даже не заметил ее. Но она, она, несчастная, увидела его, и с этой минуты судьба ее была решена.

Прежде она видала его лишь в пальто и шляпе, одетым для улицы, а отнюдь не для Олимпа. Но тут, в смягченном абажурами свете ламп, отчего матово-бледная кожа казалась еще бледнее, д'Аржантон, в черном фраке и жемчужно-серых перчатках, верящий в любовь, как верят в бога, произвел на нее неотразимое, фатальное впечатление.

Он отвечал всем ее сокровенным желаниям, всем грезам, глупой чувствительности, таящейся в глубине души подобных особ, отвечал потребности в чистой, идеальной атмосфере, которая рисуется им как некое воздаяние за жизнь, какую они ведут, отвечал тем смутным устремлениям, какие заключены для них в чудесном слове «артист», хотя слово это, как и все, что они произносят, звучит в их устах пошло и уничижительно.

Да, с первой же минуты она отдала ему всю себя без остатка, и он поселился в ее сердце таким, каким она его увидела в тот вечер, — с отброшенными назад волосами, с нафабренными и завитыми усами, с протянутой вперед вздрагивающей рукой, во всеоружии своих поэтических побрякушек. Она не замечала ни Джека, который делал ей отчаянные знаки и посылал воздушные поцелуи, ни Моронвалей, изгибавшихся перед ней в низком поклоне, ни любопытных взглядов, которыми было встречено ее появление: молодая, свежая, в элегантном бархатном платье и в шляпке для театра — светло-розовой, украшенной лентами и тюлем, ниспадавшим на шею, — она привлекала всеобщее внимание.

Но сама она видела лишь его, его одного!

И даже много времени спустя она помнила это глубокое впечатление, которое ничто не могло затмить: точно в ярком сне перед нею вновь и вновь вставал во весь рост ее великий поэт, такой, каким она в первый раз увидела его в гостиной Моронвалей, которая в тот памятный вечер показалась ей громадной, великолепной, сверкающей тысячью огней. Впоследствии он причинил ей столько горя, унижал, оскорблял ее, разбил ей жизнь, погубил даже то, что еще дороже жизни, и все же не сумел изгладить из ее памяти это ослепительное воспоминание…

— Как видите, сударыня, — произнес Моронваль с самой изысканной из своих улыбок, — ожидая вас, мы, так сказать, приступили к прелюдии… Виконт Амори д'Аржантон читал нам свое блистательное стихотворение «Кредо любви».

Виконт!.. Значит, он виконт?

Чего же еще желать?

Покраснев, как девочка, она робко обратилась к поэту:

— Продолжайте, сударь, прошу вас…

Но д'Аржантон не захотел продолжать. Приход графини погубил самое эффектное место его стихотворения, необыкновенно эффектное! А этого не прощают! Он поклонился, проговорил с насмешливой и холодной учтивостью:

— Я прочитал все, сударыня.



Поделиться книгой:



Регистрация