Маленький человечек подпрыгнул, как ошпаренный.
— Продаете? Что же вы продаете?
— Все, — сказал Рислер глухо, даже не глядя на него.
— Послушайте, дорогой зять, будьте благоразумны. Боже мой, я не говорю, что поведение Сидони… Впрочем, я ничего не знаю и никогда ничего не хотел знать… Я только взываю к вашему достоинству. Нельзя выносить сор из избы, черт возьми! Нельзя выставлять себя на посмешище так, как это делаете сегодня вы с самого утра! Взгляните на людей, столпившихся у окон мастерских и под воротами!.. Да ведь вы стали притчей во языцех, дорогой мой!
— Тем лучше. Бесчестие было публичным — пусть искупление будет тоже публичным.
Это напускное спокойствие и полное равнодушие ко всем его упрекам вывели Шеба из себя. Он сразу изменил тактику и заговорил с зятем серьезным, решительным тоном, каким говорят с детьми и сумасшедшими:
— Ну нет! Вы не имеете права унести отсюда ни одной вещи. Я категорически протестую против этого, как человек и как отец. Неужели вы думаете, что я позволю, чтобы разорили мою дочь, допущу, чтобы моя дочь спала на соломе?.. Довольно этого сумасшествия! Больше ни одна вещь не выйдет из квартиры.
Закрыв дверь, Шеб встал перед ней в воинственной позе. Ведь дело шло также и о его интересах, черт возьми! Ведь если бы дочь, по его выражению, оказалась на соломе, то и он, пожалуй, перестанет спать на пуховиках. Он был великолепен в позе возмущенного отца, но ему пришлось недолго хранить ее. Две руки как в тисках сдавили его запястья, и он очутился посреди комнаты, оставив вход свободным для носильщиков.
— Шеб, дружище! Выслушайте меня хорошенько… — наклонившись к нему, начал Рислер. — Всему есть предел… С самого утра я делаю невероятные усилия, чтобы сдерживать себя, но сейчас немного нужно, чтобы мой гнев вылился наружу, и горе тому, на кого он обрушится. Я способен убить человека… Уходите же, и как можно скорее.
Это было сказано таким тоном, и зять при этом так красноречиво встряхнул его, что Шеб сразу же угомонился. Он даже пробормотал какие-то извинения… Конечно, Рислер вправе поступать так. Все честные люди будут на его стороне… С этими словами он попятился к двери. Уже на пороге он робко спросил, сохранится ли за г-жой Шеб ее маленькая пенсия.
— Да, — ответил Рислер, — но только постарайтесь не выходить из бюджета. Теперь я уже не занимаю здесь прежнего положения. Я больше не компаньон фирмы.
Шеб вытаращил глаза от удивления, и лицо его приняло то идиотское выражение, которое заставляло многих думать, что происшедший с ним случай — такой же, как тот, что произошел с герцогом Орлеанским, — не является плодом его измышлений, но он не посмел сделать ни малейшего замечания. Положительно, его зятя подменили. Неужели это Рислер — этот тигр, который готов к прыжку из-за пустяка, который способен растерзать человека?
Он поспешил улизнуть, но, едва спустившись с лестницы, вновь обрел свой обычный апломб и прошел по двору с победоносным видом.
Когда вся мебель была вынесена и комнаты опустели, Рислер обошел их в последний раз и, взяв ключ, спустился вниз, чтобы передать его г-же Фромон.
— Вы могли бы сдать квартиру внаем, — сказал он, — это был бы лишний доход для фабрики.
— А как же вы, мой друг?
— Я?.. Мне не много нужно. Железная кровать наверху, в мансарде, — вот все, что требуется для служащего. Повторяю: отныне я только служащий… Добросовестный и надежный служащий, на которого вам не придется жаловаться, ручаюсь.
Жорж, проверявший счета с Планюсом, был так потрясен словами Рислера, что выбежал из комнаты. Рыдания душили его. Клер тоже была очень взволнована и, подойдя к новому служащему фирмы Фромон, сказала:
— Благодарю вас от имени моего отца, дорогой Рислер.
— О нем-то я и думаю все время, сударыня, — ответил он просто.
В эту минуту вошел Ахилл с корреспонденцией в руках.
Рислер взял пачку писем; спокойно вскрывая одно за другим, он передавал их Сигизмунду.
— Вот заказ из Лиона… Почему не ответили в Сент — Этьен?
Он всеми силами старался углубиться в дела фирмы, он сосредоточивал на них все свое внимание, чтобы только отвлечься, забыть о своем горе.
Вдруг среди больших фирменных конвертов, от бумаги и формы которых веяло конторой и спешной отправкой, он обнаружил маленький, тщательно запечатанный конвертик, предательски затесавшийся среди других, так что сначала он даже не заметил его. Он сразу узнал тонкий, удлиненный и твердый почерк: «Господину Рислеру. Лично». Это был почерк Сидони. При виде его Рислер испытал то же ощущение, как только что наверху, в ее комнате.
Вся любовь, весь гнев обманутого мужа поднялись в его душе с той силой возмущения, что порождает убийц. О чем писала она ему? Какую новую ложь придумала? Он хотел было распечатать конверт, но вдруг остановился. Он понял, что если прочтет письмо, то мужество покинет его. Наклонившись к кассиру, он сказал чуть слышно:
— Сигизмунд, старина! Хочешь оказать мне услугу?
— Еще бы! — горячо воскликнул тот, вне себя от счастья, что его друг говорит с ним сердечно, как в былые дни.
— Возьми это письмо. Я не хочу читать его сейчас. Я уверен, что оно помешает мне думать и жить. Спрячь его, а также вот это…
Он вынул из кармана маленький, тщательно перевязанный пакет и протянул его Сигизмунду в окошко кассы.
— Это все, что осталось у меня от прошлого, все, что осталось у меня от этой женщины… Я твердо решил не видеть ее, не видеть всего того, что могло бы мне напомнить о ней, до тех пор, пока здесь не будут выполнены мои обязательства, и выполнены как нельзя лучше. Мне нужно сохранить твердость духа, понимаешь?.. Ты будешь выплачивать пенсию Шебам… Если она сама обратится с какой-нибудь просьбой, сделай все, что нужно. Но никогда ни о чем не говори мне… И береги эти вещицы до тех пор, пока я не потребую их обратно.
Сигизмунд запер письмо и пакет в потайной ящик своего стола вместе с ценными бумагами. Рислер снова принялся просматривать корреспонденцию, но перед его глазами неотступно стояли тонкие буквы английского почерка, выведенные маленькой ручкой, которую он так часто и так горячо прижимал к своему сердцу.
V
КАФЕШАНТАН
Какой на редкость добросовестный был этот новый служащий фирмы Фромон!
Каждый день его лампа зажигалась первой и гасла последней в окнах фабрики. Ему отвели наверху, под крышей, маленькую комнатку точно такую же, как та, которую он занимал когда-то с Францем, — настоящую монашескую келью, вся обстановка которой состояла из железной кровати и простого деревянного стола, поставленного под портретом брата. И он вел такую же трудовую, размеренную, замкнутую жизнь, как и в те времена.
Он работал без устали. По его желанию, еду ему доставляли на дом из его прежней маленькой молочной. Но — увы! — безвозвратно ушедшие молодость и надежды лишали прелести все эти воспоминания. К счастью, у него еще оставались Франц и
А пока дни шли, похожие один на другой: деятельная суета коммерческой жизни чередовалась с мучительным одиночеством, когда он оставался наедине со своим горем. Каждое утро он спускался со своей вышки и обходил мастерские. Его строгое замкнутое лицо и то глубокое уважение, какое он внушал к себе, помогли быстро восстановить временно нарушенный порядок. Вначале много болтали и по-разному истолковывали исчезновение Сидони. Одни говорили, что она убежала с любовником, другие, — что Рислер прогнал ее. Больше всего сбивали всех с толку взаимоотношения компаньонов, внешне такие же простые и естественные, как и прежде. Впрочем, когда они разговаривали в кабинете с глазу на глаз, Рислер иной раз неожиданно вздрагивал, словно перед ним проходило видение былой измены. Ему казалось, что эти глаза, которые он видел перед собой, этот рот, все это лицо лгало ему каждым своим выражением.
И тогда его охватывало желание броситься на этого человека, схватить его за горло, задушить, но мысль о
Да, на редкость добросовестный был этот новый служащий фирмы Фромон!
Благодаря ему фабричный колокол, несмотря на свой дребезжащий, старческий, надтреснутый голос, быстро вернул свой прежний авторитет. А тот, кто руководил всем, не давал себе ни малейшей передышки. Скромный в своих потребностях, как ученик ремесленного училища, он отдавал три четверти жалованья Планюсу для передачи Шебам, но он никогда не расспрашивал о них. В последний день месяца маленький человечек аккуратно являлся за своей небольшой получкой и держал себя с Сигизмундом гордо и величественно, как и подобает рантье. Г-жа шеб неоднократно пыталась проникнуть к своему зятю, которого она любила и жалела, но одно только появление ее вышитой шали в воротах фабрики обращало в бегство мужа Сидони.
Дело в том, что твердость его духа была скорее показной. Воспоминание о жене не покидало его. Что сталось с ней? Что она делает? Он даже слегка сердился на Планюса за то, что тот никогда не говорил с ним о ней. Особенно мучило его письмо — письмо, которое он имел мужество не распечатать. Он постоянно думал о нем. Ах, если б он осмелел, он давно бы попросил его у Сигизмунда!
Но однажды искушение взяло над ним верх. Он был один в конторе. Старый кассир ушел завтракать, забыв, против обыкновения, запереть свой ящик. Рислер не устоял. Он открыл его, стал искать, перерыл все бумаги. Письма не оказалось. По-видимому, Сигизмунд переложил его в более надежное место, быть может, в предвидении такого случая. В глубине души Рислер не очень досадовал на эту неудачу: он чувствовал, что, если б нашел письмо, наступил бы конец его деятельной покорности и усердию, так дорого доставшимся ему.
В будни было еще более или менее сносно. Множество дел и забот, связанных с фабрикой, не оставляло ему ни одной свободной минуты, и к вечеру он так уставал, что едва добирался до постели. Но воскресные дни были бесконечно длинны и мучительны… Безмолвие пустынных яворов и мастерских открывало широкий простор его мыслям. Он пытался работать, но ему недоставало возле себя подбадривающей работы других. Он один был занят на большой отдыхающей фабрике, приостанавливающей на это время даже свое дыхание. Запертые на засов двери, закрытые ставни, громкий голос Ахилла, игравшего на безлюдном дворе со своей собакой, — все говорило ему об одиночестве. Такое же чувство навевал на него и весь квартал. Звон колоколов, призывавший к вечерне и уныло падавший на опустевшие улицы, где лишь изредка показывались мирные прохожие, отголоски городского шума — грохот колес, запоздалая шарманка, трещотка торговки вафлями-одни только и нарушали порой тишину, как будто для того, чтобы еще резче оттенить ее.
Рислер водил карандашом по бумаге, подыскивая удачные сочетания цветов и велени, а мысль, не сосредоточиваясь на втом занятии, ускользала, уносилась то к прежнему счастью, то к незабываемой катастрофе, переживала настоящую пытку, а затем, возвращаясь, спрашивала у бедного мечтателя, все еще сидевшего за столом: «Ну, что ты сделал в мое отсутствие?» Увы! Он ничего не сделал.
Долгие, печальные, мучительные воскресенья! Тем более мучительные, что в душе его жило укоренившееся в народе представление о праздничном дне как о славном суточном отдыхе, в котором черпаешь силу и бодрость. Если бы, выйдя из дому, он увидел рабочего, гуляющего с женой и ребенком, он, наверно, разрыдался бы. Но и монашеская жизнь приносила ему страдания: то отчаяние и тот гнев, что охватывают отшельников, когда бог, которому они посвятили себя, не воздает им за их жертвы. Богом Рислера был труд, но он больше не находил в нем ни успокоения, ни бодрости духа и, потеряв в него веру, проклинал его.
Нередко в такие часы внутренней борьбы дверь рисовального зала тихонько отворялась и входила Клер Фромон. Она жалела этого несчастного человека, такого одинокого в длинные воскресные дни, и приходила к нему со своей девочкой, зная по опыту, как благотворно действует ласка ребенка. Малютка уже ходила; вырвавшись из рук матери, она бежала к своему другу. Рислер слышал ее мелкие торопливые шажки, чувствовал за спиной ее легкое дыхание, и на него сразу веяло чем-то освежающим, успокоительным. Заливаясь наивным, беспричинным смехом, девочка доверчиво обвивала его шею своими пухлыми ручонками, целовала его хорошенькими, еще никогда не лгавшими губками… Клер Фромон, стоя на пороге комнаты, улыбалась, глядя на них.
— Рислер, друг мой! — говорила она. — Вам надо погулять… Вы слишком много работаете. Так можно и заболеть…
— Нет, нет… напротив… Меня только и спасает работа… Она мешает думать…
После длительного молчания она снова начинала:
— Послушайте, милый Рислер, надо стараться забыть.
Рислер качал головой.
— Забыть… Разве это возможно?.. Нет, это свыше сил. Можно простить, но не забыть.
Почти всегда кончалось тем, что девочка увлекала его в сад. Волей-неволей приходилось играть с нею в мяч или в песочек, но неловкость и вялость партнера быстро расхолаживали малютку. Она бросала игру и, взяв за руку своего друга, чинно расхаживала с ним между рядами самшитовых деревьев. Уже через минуту Рислер забывал о ее присутствии, но незаметно для него самого теплота маленькой ручки, лежавшей в его руке, оказывала магнетическое действие и успокаивала его истерзанную душу.
Можно простить, но не забыть!..
Бедная Клер знала это по себе: несмотря на все свое мужество и высокое сознание долга, она тоже ничего не забыла. Для нее, как и для Рислера, обстановка, в которой она жила, была постоянным напоминанием о пережитом. Окружающие ее предметы безжалостно бередили готовую затянуться рану. Лестница, сад, двор — все эти свидетели и немые сообщники измены таили в себе в иные дни что-то неумолимое. А заботы и предосторожности, которые принимал муж, чтобы избавить ее от мучительных воспоминаний, его подчеркнутое желание проводить вечера дома, рассказывать ей о каждом своем шаге — все это еще больше напоминало ей о его проступке. Иногда ей хотелось остановить его, сказать ему: «Не старайся так…» Ее вера была разбита, и в ее горькой улыбке и холодной безропотной кротости проглядывало невыносимое страдание — так страдает священник, который сомневается и все-таки хочет сохранить верность своему обету.
Жорж был очень несчастен. Теперь он любил жену. Величие ее души покорило его. В основе этой любви лежало восхищение: ведь отпечаток горя — почему не сказать этого? — в какой-то степени заменял Клер несвойственное ей кокетство, которого в глазах мужа ей всегда недоставало. Он принадлежал к тому особому типу мужчин, которые любят покорять женщину. Капризная и холодная Сидони как нельзя лучше отвечала этой странности его натуры. После самого нежного прощания он находил ее на другой день равнодушной, забывчивой, и эта постоянная необходимость вновь и вновь завоевывать ее заменяла ему подлинную страсть. Безмятежная любовь приедалась ему, как приедается моряку плавание без бурь. Его отношения с женой были близки к крушению; опасность эта не совсем миновала еще и сейчас. Он видел, что Клер отдалилась от него, целиком посвятила себя дочери, являвшейся теперь единственным связующим звеном между ними. Такое отчуждение жены делало ее в его главах еще прекраснее, еще желаннее, и, чтобы вновь привлечь ее к себе, он пускал в ход все свое искусство обольстителя. Он понимал, что это будет нелегко, знал, что имеет дело не с пошлой натурой. Но он не отчаивался. Порой в глубине ее кроткого, с виду бесстрастного взгляда, наблюдавшего за его усилиями, мелькал едва уловимый огонек, говоривший ему, чтобы он не терял надежды.
О Сидони он больше не думал. Нет ничего удивительного в том, что с такой быстротой порвались связывавшие их узы. Поверхностные натуры, они не обладали ничем таким, что могло бы глубоко привязать их друг к другу. Жорж был неспособен на длительную привязанность, ему нужна была постоянная смена впечатлений. Притом Сидони не могла внушить прочного и сильного чувства. Это была сотканная из тщеславия и мелкого самолюбия любовь кокотки и фата, та любовь, которая не знает ни преданности, ни постоянства и порождает лишь дуэли, самоубийства — трагические приключения, из которых люди чаще всего выходят не только невредимыми, но еще и излечившимися от пагубной страсти. Может быть, если бы он увидел ее, к нему снова вернулся бы его недуг, но вихрь бегства унес Сидони слишком поспешно и слишком далеко, возврат был уже невозможен. Так или иначе, для него было большим облегчением, что он мог жить, не прибегая ко лжи, и его теперешнее существование, полное труда, лишений и вместе с тем упорного стремления добиться успеха, увлекало его своей новизной. И, конечно, это было ко благу, ибо немало мужества и доброй воли требовалось от обоих компаньонов, чтобы поднять фирму на прежнюю высоту.
Бедная фирма Фромонов со всех сторон дала течь. И много еще тревожных ночей провел старый Планюс, мучимый кошмаром срочных платежей и страшным призраком синего человечка. Но благодаря экономии все время удавалось платить в срок.
Скоро начали работать четыре печатных машины Рислера, наконец-то установленные на фабрике. Торговцы обоями заволновались. Лион, Кан, Риксгейм — большие промышленные центры — были сильно обеспокоены этой удивительной, вращающейся, двенадцатиугольной, машиной. Затем в один прекрасный день явились Прошассоны и предложили триста тысяч франков только за право сообща пользоваться патентом.
— Как поступить? — спросил Фромон-младший у Рислера-старшего.
Тот равнодушно пожал плечами.
— Решайте сами… Это меня не касается… Я только служащий.
Слова эти, сказанные холодно и безучастно, сразу убили легкомысленную радость Фромона и напомнили ему о серьезности положения, о чем он всегда склонен был забывать.
Но, оставшись наедине со своей дорогой
— Подождите… Не спешите. Через некоторое время вы продадите дороже.
В этом деле, вся заслуга которого принадлежала ему одному, он думал только о выгоде Фромонов. Видно было, что он заранее отделяет себя от них, от их благополучия.
Между тем число заказов все увеличивалось. Качество бумаги и сниженные вследствие легкости производства цены исключали всякую конкуренцию. Было ясно, что Фромонов ждет огромное состояние. Фабрика приобрела свой прежний цветущий вид и снова напоминала жужжащий улей. Во всех корпусах, где трудились теперь сотни рабочих, кипела жизнь. Старый Планюс не подымал носа от своей конторки, и из маленького садика видно было, как он сидит, склонившись над толстыми приходо-расходными книгами и заносит в них великолепно выведенными цифрами доходы от новой машины.
Рислер тоже работал, не зная ни отдыха, ни развлечений. Вернувшееся благополучие ни в чем не изменило его привычек затворника, и несмолкаемый гул своих машин он по-прежнему слушал из окна верхнего этажа. Он оставался все таким же мрачным и молчаливым. Но однажды на фабрике узнали, что
На этот раз его постаревшее, опечаленное лицо озарилось довольной улыбкой. Тщеславие изобретателя, гордость от сознания успеха, а главное, мысль, что он может великолепно исправить зло, причиненное фирме его женой, подарили ему минуту настоящего счастья. Он сжал руки Клер и прошептал, как в доброе старое время:
— Я счастлив… Я счастлив…
Но какая разница в интонации! Ни подъема, ни радости… Чувствовалось только нравственное удовлетворение человека, выполнившего свой долг, — и ничего больше.
Колокол прозвонил конец обеденного перерыва. Рислер спокойно поднялся к себе и, как всегда, принялся за работу.
Но ему не сиделось, и скоро он снова сошел вннз. Несмотря ни на что, новость взволновала его больше, чем он хотел это показать. Он побродил по саду, повертелся возле конторы, грустно улыбаясь в окно Сигизмунду Планюсу.
«Что с ним? — спрашивал себя старик. — Что ему от меня надо?»
Наконец вечером, перед закрытием конторы, Рислер решился войти и поговорить с ним.
— Планюс, дружище! Я хотел бы…
Он немного помедлил.
— Я хотел бы, чтобы ты дал мне… письмо… Помнишь? Письмецо и пакет?
Сигизмунд посмотрел на него с удивлением. По своей наивности он воображал, что Рислер больше не думает о Сидони, что он совсем забыл ее.
— Как!.. Ты хочешь?..
— Ну да!.. Надеюсь, я заслужил это. Могу теперь подумать немного и о себе. Довольно уж я думал о других.
— Ты прав, — сказал Планюс. — Так вот что мы сделаем… Письмо и пакет находятся у меня в Монруже. Если хочешь, мы пообедаем вместе в Пале-Рояле, помнишь, как когда-то? Я угощаю… Вспрыснем твою медаль старым винцом, чем-нибудь изысканным!.. А потом поедем ко мне. Ты возьмешь свои вещицы. И, если будет поздно возвращаться домой, мадемуазель Планюс, сестрина, приготовит тебе постель, и ты переночуешь у нас… Там очень хорошо… Ведь это деревня… Завтра в семь утра с первым омнибусом мы вернемся на фабрику. Поедем, земляк, доставь мне такое удовольствие! Не то я буду думать, что ты все еще сердишься на твоего старого Сигиамунда.
Рислер согласился. Он вовсе не думал о том, чтобы отмечать получение медали; ему хотелось только поскорее вскрыть письмо; он получил наконец право прочесть его.
Надо было приодеться. Дело нешуточное после того, как он полгода не расставался с рабочей курткой. А каким это было событием на фабрике! Сейчас же предупредили г-жу Фромон:
— Сударыня, сударыня!.. Господин Рислер собирается куда-то.
Клер посмотрела на него на окна, и вид этого крупного, согнутого от горя человека, который шел, опираясь на руку Сигиамунда, привел ее в глубокое и странное волнение. Она всегда потом вспоминала об этом.
На улице люди приветливо здоровались с ним. И уже одно это согревало ему душу: он так нуждался в доброжелательном отношении к себе!
Стук экипажей слегка оглушил его.
— У меня кружится голова… — сказал он Планюсу.
— Обопрись на меня покрепче, старина… Не бойся.
Планюс выпрямился и повел своего друга с той наивной, фанатической гордостью, с какой крестьянин несет изображение святого.
Наконец они пришли в Пале-Рояль.
В саду было полно народу. Все пришли послушать музыку. Поднимая пыль и шумно передвигая стулья, каждый искал места, где бы ему сесть. Друзья поспешно вошли в ресторан, чтобы укрыться от всего этого гама. Они устроились в одном из больших залов первого этажа, откуда были видны и зелень деревьев, и гуляющие, и струя фонтана между двумя унылыми клумбами. Для Сигиамунда этот ресторанный зал с позолотой на зеркалах, на люстре и даже на тисненых обоях был идеалом роскоши. Белая салфетка, булочки, меню — все наполняло его радостью.
— Хорошо здесь, а?.. — говорил он Рислеру.
При каждом новом блюде втого пиршества стоимостью в два с половиной франка с человека он громко выражал свой восторг и насильно наполнял тарелку друга.
— Попробуй!.. Очень вкусно.
Рислер, несмотря на все свое желание оказать честь пиру, казался озабоченным и все время поглядывал в окно.
— Ты помнишь, Сигизмунд?.. — спросил он вдруг.
Старый кассир, ушедший в воспоминания о прошлом, о первых шагах Рислера на фабрике, ответил: