Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Том 2. Рассказы по понедельникам. Этюды и зарисовки. Прекрасная нивернезка. Тартарен из Тараскона - Альфонс Доде на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— К чему вам это?.. Что вы для чужих так стараетесь?

Он не отвечал и продолжал работать с поразительным упорством. Запустить свой сад значило бы уже частично потерять его, начать с ним расставаться. Вот почему на дорожках не было ни одной сорной травки, на розовых кустах-ни одной лишней веточки. А между тем покупатели не являлись. То было время войны, и лавочница тщетно распахивала калитку, тщетно расточала улыбки в сторону большой дороги — там проезжали только возы с домашним скарбом, в калитку входила одна только пыль. День ото дня лавочница становилась все более злобной. Неотложные дела требовали ее возвращения в Париж. Я слышал, как она осыпала свекра упреками, устраивала ему сцены, хлопала дверьми. Старик молча горбился и утешал себя тем, что любовался на всходы горошка да разглядывал висевшую все на том же месте дощечку с надписью: «Дом продается».

…В втом году, приехав в деревню, я снова увидел домик, но — увы — дощечки уже не было. На ограде еще висели клочья разорванных, покрывшихся плесенью объявлений о продаже. Конечно, дом продали! На месте ветхой серой калитки стояла новая, свежевыкрашенная в зеленый цвет, с полукруглым верхом, с зарешеченным отверстием, сквозь которое был виден сад. Но не прежний фруктовый сад, а мещанское нагромождение клумб, лужаек, миниатюрных каскадов, и все это отражалось в большом металлическом шаре, качавшемся перед крыльцом. В этом шаре гирляндами ярких садовых цветов изгибались дорожки и причудливо расплывались две громоздкие фигуры: краснолицый, обливающийся потом толстяк, утопавший в садовом кресле, и тучная, задыхавшаяся дама. Потрясая лейкой, она кричала:

— Я уже четырнадцать вылила на бальзамины!

Надстроили этаж, подновили забор, и в этой маленькой, заново отделанной усадьбе, где еще пахло краской, кто-то бешеным темпом барабанил на фортепьяно заигранные кадрили и польки. Танцевальные мотивы, доносившиеся до большой дороги и бросавшие в жар, удушливая июльская пыль, разгул ярких красок, тучная дама — все это хлеставшее через край пошлое веселье заставляло мое сердце сжиматься. Я вспоминал бедного старика, который, бывало, хозяйничал здесь, такой счастливый, такой спокойный. Я мысленно видел его в Париже, его сутулую спину садовника, его соломенную шляпу, видел, как он бродит по полутемной комнате за лавкой, тоскующий, запуганный, задыхающийся от сдерживаемых слез, меж тем как его невестка торжествует за новеньким прилавком, где звенят деньги, вырученные от продажи дома.

ПАПА РИМСКИЙ УМЕР

Перевод А. Поляк

Я провел детство в большом провинциальном городе, пересекаемом рекой, очень оживленной, судоходной рекой, благодаря которой у меня с ранних лет развилась страсть к путешествиям и жизни на воде. В особенности один уголок набережной у мостика Сен — Венсан я и теперь не могу вспомнить без волнения. Я так и вижу дощечку, прибитую к шесту: «Корне, лодки напрокат», уходящую под воду лесенку, скользкую, черную и мокрую, и у нижней ступеньки флотилию лодок, выкрашенных в яркие цвета. Они слегка покачивались, выстроившись в ряд, и, казалось, им придавали еще больше легкости выведенные белой краской на корме красивые названия: «Колибри», «Ласточка».

Вот мимо длинных, сверкающих свежими белилами весел, разложенных по откосу для просушки, идет дядюшка Корне с ведром и кистью; у него обветренное, облупившееся лицо, изборожденное сетью мелких морщин, словно поверхность реки в ветреный день… Ах, этот дядюшка Корне! То был злой гений моего детства, моя болезненная страсть, мой грех, моя нечистая совесть. Сколько я совершил преступлений ради его лодок! Я пропускал уроки в школе, я продавал свои книги — чего бы я только не продал ради одного послеобеденного катания на лодке!

Кинув на дно тетради, сняв куртку, сдвинув на затылок шапочку, так, чтобы речной ветерок ерошил мне волосы, я налегал на весла, насупившись, как старый морской волк. В пределах города я держался середины реки, на ровном расстоянии от обоих берегов, из страха, как бы кто-нибудь, не узнал старого морского волка. Какое блаженство — включиться в это непрестанное движение шлюпок, плотов, барж с лесом, буксирных пароходиков, которые то плыли рядом, то обходили друг друга, разделенные узкой полоской пены! Попадались и более громоздкие суда; когда они поворачивали, перемещалось и множество мелких суденышек.

Но вот рядом со мной раздавался стук пароходных колес, или сверху на меня надвигалась густая тень — то была высокая баржа, груженная яблоками.

— Эй, берегись, комар! — кричал хриплый голос, и я выгребался, весь в поту, захваченный суетой речной жизни, над которой жизнь улиц переливалась с одного берега на другой по пешеходным мостикам и мостам; там проползали омнибусы, их отражения в воде дробились под ударами моих весел… А сильное течение возле устоев мостов, а волны за кормою парохода, а водовороты и, наконец, знаменитая яма смерти! Сами понимаете: нелегко было одолеть все это моим двенадцатилетним рукам, да еще без рулевого.

Иногда мне везло: я встречал «караван». Я быстро прицеплялся к концу длинного ряда барж, тащившихся на буксире, и пока мои весла покоились неподвижно, раскинутые, точно крылья парящей птицы, я отдавался быстрому, бесшумному движению, прорезавшему реку длинными полосами пены, а по обеим сторонам мимо меня проносились деревья и дома набережной. Далеко-далеко впереди слышались монотонные удары винта и собачий лай с одной из барж; над ее низкой трубой вился легкой струйкой дымок. Все это создавало иллюзию настоящего путешествия и жизни на борту.

К сожалению, такие «караваны» попадались редко. Чаще всего приходилось упорно грести на солнцепеке.

О, эти полуденные лучи, отвесно падающие на реку, — я и сейчас еще чувствую их палящий жар! Все горит огнем, нестерпимо сверкает. В этой раскаленной, трепетной атмосфере, разлитой над волнами и колебавшейся при каждом их движении, струйки, стекавшие с моих весел и с мокрой бечевы, приподнимавшейся над водой, вспыхивали серебряным блеском. Я греб с закрытыми глазами. Иногда по количеству затраченных мною сил и по шуму воды под лодкой мне казалось, что я двигаюсь очень быстро, но, подняв голову, я видел перед собой все то же дерево, все ту же стену на берегу реки.

Наконец после огромных усилий я, весь мокрый и красный от жары, выбирался за пределы города. Смех и крики купающихся, стук вальков на мостках, шум на плавучих пристанях замирали вдали. Все реже попадались мосты, река становилась шире. То тут, то там отражались в воде сады предместий и фабричные трубы. На горизонте маячили зеленые островки. В полном изнеможении я причаливал к берегу, среди шуршащих тростников. И там, истомленный солнцем, усталостью и удушливым жаром, поднимавшимся от воды, покрытой желтыми кувшинками, старый морской волк целыми часами унимал кровь, струившуюся у него из носу. Так неизменно кончались все мои путешествия. Но что поделаешь? Я не в силах был отказаться от них.

Обратный путь, возвращение — вот что было ужасно. Напрасно греб я изо всех сил-я всегда являлся домой поздно, гораздо позже, чем кончались уроки в школе. Наступающие сумерки, мерцание газовых рожков в тумане, звуки вечерней зори — все усиливало страх и муки раскаяния. Я завидовал людям, спокойно возвращавшимся к себе домой; я бежал, у меня кружилась голова от воды и от солнца, в ушах гудело, как в морской раковине, и я заранее краснел при мысли о том, как я сейчас буду лгать.

А ведь мне каждый раз приходилось лгать в ответ на грозный вопрос: «Где ты был?» — поджидавший меня за дверью. Больше всего страшил меня допрос, который мне учиняли, когда я приходил домой. Я должен был ответить тут же, стоя на пороге, не, задумываясь, всегда иметь наготове какую-нибудь удивительную историю, рассказать что-нибудь удивительное, ошеломить так, чтобы пресечь дальнейшие расспросы. Таким образом, я выигрывал время, мог войти, перевести дух; чтобы достигнуть этого, я был готов на все. Я выдумывал государственные перевороты, всевозможные бедствия, страшные происшествия: полгорода в огне, железнодорожный мост рухнул в реку… Но однажды я превзошел самого себя. Дело было так.

В тот вечер я вернулся с большим опозданием. Мать давно уже подстерегала меня на верхней площадке лестницы.

— Где ты был? — крикнула она мне.

Трудно поверить, какая дьявольская хитрость может прийти в голову ребенку. Я не знал, что ответить, я ничего не придумал заранее: я слишком торопился… И вдруг у меня явилась безумная мысль. Я знал, что милая моя мама отличается крайней набожностью, что она ревностная католичка, и я выпалил, задыхаясь от волнения:

— Ах, мама!.. Если бы ты знала!..

— Что такое?.. Что еще случилось?

— Папа римский умер!

— Папа умер!.. — повторила бедная мама и, побледнев, прислонилась к стене.

Я быстро прошел в свою комнату, испугавшись и моего успеха и чудовищности моей лжи. И все же у меня хватило мужества держаться этой выдумки до конца. Я помню вечер, овеянный тихой скорбью утраты, — отец был серьезен, мать сражена горем… За столом говорили вполголоса. Я сидел, опустив глаза; среди общей печали о моем проступке совершенно забыли, никто даже не вспомнил о нем.

Каждый старался привести какой-нибудь эпизод, свидетельствовавший о высоких добродетелях усопшего Пия IX. Понемногу беседа перешла на разные события из истории пап. Тетя Роза рассказала о Пии VII; она хорошо помнила, как он проезжал по югу Франции в почтовой карете, окруженной конными жандармами. Вспомнили также пресловутую сцену у императора:[16] Comcdiantef Tragediante!..[17] Я в сотый раз слушал эту историю, рассказываемую все с теми же интонациями и жестами, это стереотипное семейное предание, переходившее от поколения к поколению, наивное и незатейливое, как монастырская легенда. Но никогда еще оно не казалось мне таким занимательным.

Я слушал, лицемерно вздыхая, с притворным интересом задавая вопросы, и в то же время твердил про себя: «Завтра утром, когда они узнают, что папа жив, они будут так довольны, что ни у кого не хватит духу бранить меня».

Мысли путались, глаза сами собой слипались, и передо мной, как видение, вставали голубые лодочки, скованная тяжелым зноем Сона и снующие во все стороны по ее зеркальной воде длинные лапки водяных пауков, сверкающие, словно алмазы.

СОЧЕЛЬНИК В КВАРТАЛЕ МАРЕ

(Святочный рассказ) Перевод Н. Касаткиной

Г-н Монарх, владелец завода сельтерской воды в квартале Маре, отужинал в сочельник у друзей на Королевской площади и, напевая, возвращался домой… На колокольне церкви св. Павла пробило два. «Ох, как поздно!»-подумал почтенный заводчик и заспешил. Но панель обледенела, на улицах темень, а главное-этот окаянный старый квартал отстроен в те поры, когда экипажи были редки, и здесь что ни шаг, то закоулок, тупичок или тумба у крыльца для удобства всадников. Как тут пойдешь быстро, когда ноги и без того отяжелели, а в глазах туман от праздничных возлияний?.. Наконец г-н Монарх добрался до дому и остановился перед монументальными лепными воротами, где при свете луны блестит заново вызолоченный щит с подновленным гербом, который он превратил в свою заводскую марку:

ВЛАДЕНИЕ БЫВШЕЕ ДЕ HEMOH МОНАРХ-МЛАДШИЙ ЗАВОД СЕЛЬТЕРСКОЙ ВОДЫ

Старинный герб рода де Немон сверкал и красовался на фирменных сифонах, на счетах и бланках.

За воротами двор, просторный и светлый; днем, когда ворота распахнуты, от него даже светлее на улице. В глубине двора старинное здание: пышно разукрашенный почерневший фасад, балкончики с выгнутыми коваными решетками, другие — с каменными пилястрами, огромные, высокие окна с фронтонами, с карнизами, выступающими над верхними этажами, как множество мелких крыш под одной крышей, и, наконец, на коньке, посреди черепиц, круглые слуховые окна, кокетливо обрамленные лепными гирляндами наподобие зеркал. Добавьте к этому большое каменное крыльцо, источенное и замшелое от дождей, за стены цепляются чахлые побеги дикого винограда, такие же черные и скрученные, как бечевка, которая болтается наверху, на чердачном блоке, а в целом — картина величавого и скорбного обветшания… Это и есть старинное родовое жилище Немонов.

При дневном свете вид у дома совсем другой. Надписи: «Касса, склад, вход в мастерские»-сверкают золотыми буквами на старых стенах, оживляют, молодят их. Железнодорожные фуры сотрясают ворота. На крыльцо выбегают конторщики с пером за ухом, чтобы принять товар. Двор завален ящиками, корзинами, соломой, мешковиной. Сразу видно, что здесь помещается завод… Но в торжественной тишине ночи, когда свет зимней луны отбрасывает и переплетает тени среди гущи причудливых кровель, тогда древний немоновский дворец вновь обретает барственный вид. Решетки чернеют, точно кружевные, парадный двор становится больше, наполовину заколоченные окна неравномерно освещают старую лестницу, и местами на ней так и рисуются уголки собора с пустынными нишами, а глухие переходы напоминают алтари.

В эту ночь г-ну Монарху его дом представляется особенно величественным. Звук собственных шагов на безлюдном дворе нагоняет жуть. Лестница кажется огромной, и подняться по ней ему прямо невмоготу. Должно быть, из-за праздничного ужина… Добравшись до второго этажа, он останавливается, чтобы перевести дух, и подходит к окну. Вот что значит жить в историческом здании! Г-н Монарх отнюдь не поэт, и все же при виде великолепного аристократического двора, по которому луна раскинула покров голубого света, при виде старого жилища вельмож, которое словно спит под надвинутым на крыши снежным колпаком, ему лезут в голову дикие мысли:

«А что если возвратятся Немоны?..».

В эту минуту раздается звонок. Ворота распахиваются с такой быстротой и силой, что гаснет фонарь, и некоторое время внизу, у входа, слышатся шум и топот. Там спорят, торопясь протиснуться вперед. Вот появляются лакеи, тучи лакеев, зеркальные стекла карет сверкают при свете луны, портшезы покачиваются между двумя факелами, разгоревшимися на сквозном ветру. Двор вмиг наполняется. Но у крыльца суета стихает. Люди выходят из карет, раскланиваются и поднимаются по лестнице, беседуя, и явно чувствуют себя здесь как дома. С крыльца доносится шелест шелка и бряцание шпаг. Волосы у всех белые, плотные и тусклые от пудры. Голоса у всех слабенькие, тонкие и чуть надтреснутые, беззвучные смешки, неслышная поступь. Видно, что это старые, очень старые люди. Глаза тусклые, драгоценные камни погасшие, старинные тканые шелка с блеклыми переливами мягко поблескивают от вспышки факелов. И над всем сборищем носится облачко пудры; оно поднимается из замысловатых, заложенных в букли куафюр при каждом поклоне, которому придают чопорность шпаги и фижмы… Вскоре весь дом уже как будто заполнили призраки, зажженные факелы мелькают в окнах, поднимаются по витой лестнице вплоть до слуховых окошек, которым тоже перепадает искра жизни и праздника. Весь немоновский дворец загорается огнями, как будто яркий луч заката зажег стекла его окон.

— Господи! Да они спалят мне дом!.. — спохватывается г-н Монарх и, очнувшись от изумления, через силу шевеля затекшими ногами, спускается во двор, где лакеи успели развести яркий костер. Г-н Монарх подходит и заговаривает с ними. Лакеи не отвечают, продолжая перешептываться, но при этом не видно, чтобы пар шел у них изо рта на студеном воздухе ночи. Г-н Монарх раздосадован, его успокаивает лишь то, что яркий огонь костра, хоть и поднимающийся вверх столбом, не похож на обыкновенный огонь; он пылает, но не греет и не жжет. Успокоившись, почтенный заводчик поднимается на крыльцо и входит в складские помещения.

Должно быть, раньше эти помещения нижнего этажа были роскошными парадными залами. Частички потускневшего золота еще блестят по углам. Роспись на мифологические сюжеты вьется по всему потолку, обрамляет зеркала, витает над дверьми, но краски ее стерлись и померкли, как память о прошедших годах. Ни драпировок, ни мебели, к сожалению, уже нет. Есть только корзины, ящики, наполненные сифонами с оловянными краниками, а за окном чернеют сухие ветки старой сирени. Войдя в свой склад, г-н Монарх видит, что там полно света и людей. Он кланяется, но никто его не замечает. Дамы в атласных шубках прогуливаются под руку с кавалерами и жеманничают. Все сходятся, беседуют и снова расходятся. Право же, эти дряхлые маркизы ведут себя здесь, как дома. Перед разрисованным трюмо останавливается призрачная фигурка.

— Кто поверит, что это я, что я снова здесь! — лепечет она, вся дрожа, и с улыбкой смотрит на вставленную в панель стройную и розовую Диану с полумесяцем на лбу.

— Немой! Взгляни-ка на свой герб!

И все смеются, рассматривая прилепленный к мешку герб Немонов с подписанной под ними фамилией «Монарх».

— Ого!.. Монарх!.. Значит, во Франции не перевелись еще монархи?

И в зале долго не смолкает смех, хихиканье, похожее на тоненький звук флейты; дамы с жеманной гримаской грозят пальчиком…

— Шампанское! Шампанское! — раздается вдруг чей-то возглас.

— Да нет же!..

— Да говорят вам, что это шампанское!.. Пригубьте, графиня, в честь праздника.

Они приняли за шампанское сельтерскую воду г-на Монарха. Им, правда, кажется, что оно порядком выдохлось, но все равно, можно выпить и такое! К тому же бедненьким призракам не много надо, чтобы охмелеть: они быстро оживляются, веселеют от шипучей водицы и порываются танцевать. Составляются пары для менуэта. Четыре искусных скрипача, которых пригласил Немон, играют пьеску Рамо,[18] построенную на триолях, нежную и печальную, несмотря на быстрый темп. Надо видеть, как эти очаровательные старушки медленно, с важным видом кружатся и приседают в такт музыке. И наряды дам становятся новее, так же, как парчовые жилеты, тканые кафтаны и башмаки с алмазными пряжками на их кавалерах. Даже стенные панели как будто оживают при звуке забытых мелодий. Старое зеркало, вставленное в стену добрых двести лет тому назад, тоже их узнает. Невзирая на царапины и почерневшие углы, оно проясняется и посылает танцорам их отражения, правда, немного мутные, как бы подернутые дымкой умиленного сожаления. Г-ну Монарху неловко в этом блистательном обществе. Он забился за груду ящиков и смотрит во все глаза…

Тем временем занимается заря. В застекленные двери склада видно, как посветлел двор, потом верхние стекла окон и, наконец, половина зала. Чем ярче разгорается день, тем заметнее блекнут и сливаются лица. Вскоре г-н Монарх видит только двух сухоньких скрипачей — они задержались в углу, но луч света коснулся их, и они растаяли тоже. Во дворе еще виднеются, хоть и очень смутные, очертания портшеза, пудреный парик, убранный изумрудами. Последние вспышки факела, брошенного наземь лакеями, сливаются с теми искрами, что выбивают колеса телеги, громыхающей в распахнутых воротах…

ВОЛНЕНИЯ РЫЖИКА

Перевод А. Поляк

Куропатки, как вы знаете, живут стайками и ютятся в бороздах хлебных полей, откуда при малейшей тревоге взлетают все сразу, рассыпаясь в воздухе, словно горсть зерен, брошенная сеятелем. Наша веселая многочисленная стая расположилась на краю поля, у опушки большого леса, здесь у нас был обильный корм и надежное убежище. Поэтому с тех пор, как я научился бегать и оделся в перья, я всегда был сыт и очень доволен своей жизнью. Одно меня немного тревожило — это пресловутое открытие охоты, о котором наши матери то и дело шептались между собой.

Один из стариков нашей стаи говорил мне не раз: — Не бойся. Рыжик (меня прозвали так за красно — рыжие, как рябина, клюв и лапки), — не бойся. Я возьму тебя с собой в этот день, я уверен, что с тобой ничего плохого не случится.

Старик был очень хитер и еще довольно проворен, хотя на груди у него уже обозначалась подкова и кое — где пробивались седые перья. В ранней молодости ему прострелили крыло дробинкой, и с той поры он стал тяжеловат на подъем, долго осматривался, прежде чем взлететь, не спешил и благополучно уходил от опасности. Часто он водил меня к самой опушке леса. Там, среди каштановых деревьев, приютился удивительный, всегда запертый домик, безмолвный, как опустевшая нора.

— Следи хорошенько за этим домом, малыш, — говорил мне старик. — Когда увидишь, что над крышей поднимается дымок, а двери и ставни открыты, — значит пришла беда.

Я во всем полагался на него: я знал, что он пережил на своем веку не одно открытие охоты.

И вот недавно, на рассвете, слышу, кто-то из борозды тихонько окликает меня:

— Рыжик, а Рыжик!

Смотрю: мой старик. Взгляд у него необычный.

— Идем скорей, — говорит он, — делай все, как я.

Я последовал за ним, полусонный, скользя среди комьев земли, точно мышь, не взлетая и даже почти не подпрыгивая. Мы шли к лесу, и я увидел дымок над трубой домика, свет в окнах и перед раскрытой настежь дверью толпу охотников в полном снаряжении, окруженных сворой собак, которые весело прыгали. Я расслышал, как одни из охотников крикнул:

— Утром поохотимся в поле, а после завтрака перейдем в лес!

Тогда я понял, почему мой старый приятель повел меня сперва в лес. Все же сердце у меня сильно билось, особенно когда я думал о наших бедных друзьях.

Вдруг, когда мы уже были у самой опушки, собаки кинулись в нашу сторону…

— Ложись, ложись! — шепнул мне старик, пригибаясь к земле.

В ту же минуту, в десяти шагах от нас, широко раскрыв клюв и расправив крылья, с криком ужаса взметнулась испуганная перепелка. Раздался страшный грохот, и нас обдало странно пахнувшей пылью, белой и жаркой, хотя солнце еще только взошло. Я так испугался, что не мог бежать дальше. К счастью, мы уже достигли леса. Мой спутник укрылся за молодым дубком, я приткнулся возле него, и так мы сидели оба, притаясь и выглядывая сквозь листья.

С поля доносилась отчаянная пальба. При каждом выстреле я, оглушенный, зажмуривал глаза. А когда я решался их открыть, я видел перед собой широкую голую равнину и бегущих по ней собак, которые обнюхивали каждую травинку, каждый пучок колосьев и кружили, как бешеные. Охотники кричали и бранились; их ружья сверкали на солнце. На один миг сквозь облачко дыма мне почудились летящие по воздуху листья, хотя в этом месте не было ни одного дерева. Но старик объяснил мне, что это были перья. И действительно, в ста шагах от нас упала в борозду великолепная серая куропатка, запрокинув окровавленную головку.

Когда солнце поднялось высоко и стало сильно пригревать, стрельба внезапно прекратилась. Охотники возвращались в домик, где трещал разведенный в очаге огонь. С ружьями за плечами они шли, болтая между собой, обсуждая выстрелы, а за ними, высунув язык, плелись измученные собаки…

— Они собираются завтракать, — сказал мой приятель, — последуем их примеру.

Мы вошли в гречишное поле, рядом с лесом, широкое, все в цвету, бело-черное поле, пахнувшее миндалем. Там уже клевали зерна золотисто-коричневые красавцы фазаны, низко наклоняя головы, боязливо пряча красные гребешки, чтобы не быть замеченными. Куда девался их обычный горделивый вид! Не переставая клевать, они расспрашивали нас обо всем виденном, осведомлялись, не погиб ли кто из их родни. Между тем пиршество охотников, проходившее сначала в молчании, становилось все более шумным. Мы слышали звон стаканов и хлопанье пробок. Старик решил, что нам пора вернуться в наше убежище.

Лес, казалось, уснул. Лужа, куда приходили пить косули, стояла неподвижно; никто не тревожил языком ее гладкую поверхность. Ни одна кроличья мордочка не шарила в густой траве. Казалось, таинственный трепет пронизывал все вокруг. Точно под каждым листом, под каждой травинкой укрылось от опасности живое существо. У лесной дичи есть столько укромных уголков, норок, тайников в густой листве, в зарослях, под хворостом, в кустарниках, и канавок, маленьких лесных канавок, хранящих воду долго после того, как прошел дождь. Признаюсь, я охотно забрался бы в одну из этих ямок, но мой спутник предпочитал открытое место, чтобы видно было далеко вокруг, чтобы перед тобой было большое пространство. Действительно, это оказалось к лучшему, так как охотники уже входили в лес.

О, этот первый выстрел в лесу! Я его никогда не забуду. Подобно апрельскому граду, он продырявил листья и пробил кору деревьев. Кролик несся через дорогу, на бегу вырывая вытянутыми когтями пучки травы. Белка свалилась с каштанового дерева, и на землю посыпались незрелые каштаны. Два-три грузных фазана тяжело взлетели. Этот выстрел всколыхнул воздух, вызвал переполох в нижних ветвях и в грудах опавших листьев; он разбудил, взволновал, привел в ужас всех жителей леса. Мыши забрались в норки. Из дупла дерева, за которым мы прятались, выполз жук-рогач, выпучив глупые, застывшие от страха глаза. Синие стрекозы, шмели, бабочки — вся эта мелюзга металась в разные стороны. Маленький кузнечик с пунцовыми крыльями сел совсем близко от моего клюва, но сам я был в таком ужасе, что не воспользовался его испугом.

Зато старик был по-прежнему спокоен. Внимательно прислушиваясь к собачьему лаю и к выстрелам, он делал мне знак, лишь только они приближались, и мы отходили подальше, чтобы собаки не могли нас настичь, и поглубже зарывались в густую листву. Была минута, когда я думал, что мы пропали. Просека, которую нам предстояло перейти, с обеих сторон охранялась притаившимися охотниками. В одном конце караулил высокий малый с черными бакенбардами, весь обвешанный металлическими предметами; патронташ, пороховница, охотничий нож бренчали при каждом его движении; на нем были длинные, до самых колен, гетры, благодаря которым он казался еще выше. В другом конце, прислонившись к дереву, стоял старичок и спокойно курил трубку, мигая глазами так, словно его клонило ко сну. Его я ничуть не боялся, но тот, высокий…

— Ты ничего не смыслишь, Рыжик, — сказал мне, смеясь, мой товарищ и, широко расправив крылья, смело пролетел почти под носом у страшного охотника с бакенбардами.

Дело в том, что бедняга был настолько скован своим пышным охотничьим снаряжением, так был занят самолюбованием, что, когда он нацелился, мы уже были далеко. Ах, если бы охотники знали, сколько глазенок следит за ними из-за кустов, когда они воображают, что их никто не видит в лесной глуши, сколько острых клювиков едва удерживается от смеха при виде их неловкости!..

Мы все летели и летели. Мне не оставалось ничего другого, как подражать во всем моему старому другу; как только он взлетал, — я расправлял крылья; я складывал их, лишь только он садился. Я, как сейчас, вижу места, где мы пролетали: лужайку, поросшую розовым вереском, испещренную множеством норок у подножия желтых стволов; высокие, растущие сплошной стеной дубы, за которыми, казалось, меня подстерегала смерть; зеленую тропинку, по которой моя мать-куропатка столько раз прогуливала под майским солнцем свой выводок, где мы резвились, клевали красных муравьев, взбиравшихся на наши лапки, где мы встречали кичливых маленьких, тяжелых, как цыплята, фазанов, которые не желали играть с нами.

Я увидел эту тропинку, точно во сне, в тот миг, когда по ней, широко раскрыв глаза и готовясь к прыжку, пробегала серна на высоких стройных ножках. Вот лужа, где мы целой стаей, птиц двадцать — тридцать, поднявшись разом с соседнего поля, пили воду из родника, обдавая друг друга брызгами, стекавшими по блестящим перьям… Посреди лужи рос густой ольховник, и на этом островке мы укрылись. Собаки должны были обладать редкостным чутьем, чтобы разыскать нас в этом убежище. Некоторое время спустя появилась косуля. Она с трудом передвигалась на трех ногах, оставляя за собой на мху красный след. Мне было так грустно смотреть на нее, что я спрятал голову в листву, но я слышал, как раненое животное пило воду из лужи, задыхаясь, горя в лихорадке…

День клонился к закату, выстрелы постепенно удалялись, становились реже. Потом все затихло… Конец… Мы потихоньку вернулись в поле, чтобы узнать о судьбе нашей стаи. Проходя мимо деревянного домика, я увидел нечто ужасное.

На краю канавы рыжие зайцы, серые кролики с белыми хвостиками лежали, вытянувшись в ряд. Сведенные смертью лапки словно молили о пощаде; затуманенные глаза, казалось, плакали. Красные, серые куропатки, с «подковой» на груди, как у моего товарища, и совсем юные, вроде меня, у которых был еще пушок под перьями, лежали на земле. Знаете ли вы что-нибудь печальнее зрелища мертвой птицы? Птичьи крылья так полны жизни! Сложенные и закостеневшие, они приводят в содрогание… Большая прелестная косуля, казалось, спокойно спала, высунув розовый язычок, как бы собираясь облизнуть губы.

Склонившись над окровавленными жертвами, охотники подсчитывали добычу, убирали ее в ягдташи, волоча за поломанные лапки, за перебитые крылья, без малейшего уважения к свежим ранам. Собаки, взятые на поводок, скалили клыки, как бы готовясь по первому знаку снова броситься в чащу.

Солнце уже садилось вдали, и, глядя, как все они — люди и собаки, — измученные, уходили, отбрасывая длинные тени на бугристую землю, на мокрые от вечерней росы тропинки, я проклинал их. О, как я ненавидел всю эту шайку!.. Ни у меня, ни у моего спутника не хватало духу послать обычный прощальный привет догоравшему дню.

По пути домой нам попадались несчастные зверьки, убитые случайной пулей и оставленные на съедение муравьям. Мыши с испачканными землей мордочками, подстреленные на лету сороки и ласточки лежали на спине, вытянув окоченевшие лапки навстречу осенней ночи, а ночь быстро спускалась, светлая, холодная и сырая. Но сильнее всего раздирал душу протяжный тоскливый зов, доносившийся то с лужайки, то с опушки или из прибрежного тростника — одинокий, тревожный — зов, не находивший отклика.

ЗЕРКАЛО

Перевод Н. Касаткиной

В северных краях, на берегу Немана, очутилась пятнадцатилетняя креолочка, вся розовая и белая, как цветок миндаля. Она явилась с родины птичек колибри, и принес ее ветер любви… Земляки-островитяне уговаривали ее:

— Не езди на материк, там такой холод!.. Ты не переживешь зимы.

Но креолочка не верила в ужасы зимы, а холод ощущала, только когда лакомилась шербетом. К тому же она была влюблена и не боялась смерти… Итак, она прибыла на север в неманские туманы, со всеми своими веерами, сетками от москитов, с гамаком и золоченой клеткой, наполненной птицами ее родины.

Когда владыка севера Дед Мороз увидел этот дар юга, принесенный ему с островов солнечным лучом, сердце старика растаяло от жалости. Понимая, что холод вмиг прикончит и девчурку и птичек колибри, он поспешил засветить свой желтый солнечный шар, а сам нарядился в летний убор, чтобы встретить южную гостью… Креолка поддалась на обман, приняла недолгий, но тяжкий северный зной за постоянное тепло, вечнозеленую темную хвою за свежую зелень весны, повесила гамак в глубине парка между двумя соснами и знай себе покачивается и обмахивается веером целый божий день!

— Вот ведь какая жара на севере! — смеясь, говорила она.

Все же что-то тревожило ее. Отчего в этом непонятном краю дома без веранд, зато стены толстые-претолстые и повсюду ковры и тяжелые драпировки? На что могут быть нужны пузатые изразцовые печи и поленницы дров, сложенные во дворах? На что нужны накидки из голубых лисиц, теплые шубы, всевозможные меха, запрятанные в шкафах?.. Ей, бедняжке, вскоре предстояло это узнать.

Проснувшись однажды утром, креолочка почувствовала, что ее пробирает дрожь. Солнце скрылось, а с темного, низко нависшего неба, приблизившегося за ночь к земле, падали бесшумные белые пушинки, как будто с веток хлопчатника… Зима пришла! Пришла зима! Ветер свищет, печи гудят. Колибри уже не щебечут в своей золоченой клетке. Неподвижны их голубые, розовые, рубиновые, изумрудные крылышки. Жалко смотреть, как, застыв и нахохлившись от холода, жмутся друг к другу птички с тонкими клювиками и глазками в виде булавочных головок. В глубине парка трясется заиндевевший гамак, а ветки сосен превратились в стеклянные шнуры… Креолочке холодно и страшно выйти из дому.

Сжавшись в комочек возле камина, подобно своим колибри, она весь день смотрит в огонь и греется на солнце воспоминаний. В пылающем жаром очаге ей видится родной край: залитые солнцем набережные, из сахарного тростника струится сладкий коричневый сок, в золотистой пыли кружат зерна маиса. А послеобеденный отдых за светлыми занавесями на соломенных циновках! А звездные вечера, светящиеся мошки, мириады крылышек, жужжащих среди цветов и в сетке тюлевого полога!..

А пока она грезит у камина, зимние дни становятся все короче, все темнее. Каждое утро в клетке подбирают мертвую птичку. Вскоре их остается всего две, два комочка зеленых перьев, которые, нахохлясь, жмутся друг к Другу…

Настало утро, когда креолочка уже не могла встать. Как маонское одномачтовое суденышко,[19] затертое среди северных льдов, ее тоже сковал и обессилил мороз.

В комнате темно и уныло. Иней накинул на окно густую завесу матового шелка. Город как будто вымер, и на безмолвных улицах слышно только жалобное пыхтение паровика, очищающего путь от сугробов снега. Лежа в постели, креолка раскрывает веер, любуется унизывающими его блестками или глядится в зеркала, привезенные с родины и опушенные пестрыми павлиньими перьями.

Все темнее, все короче становятся зимние дни. Креолочка томится и тоскует под кружевным пологом. Больше всего огорчает ее, что с кровати не видно камина. Ей кажется, будто она вторично лишилась родины…

Время от времени она спрашивает:



Поделиться книгой:



Регистрация