Шесть человек разместились в открытом экипаже и последовали за коляской Эмми; на пострадавшую от сельскохозяйственного бедствия ферму они прибыли около четырех часов дня. Бывалые полицейские, не раз видевшие смерть, долго не могли оправиться от шока, осмотрев комнаты наверху и приподняв красную скатерть. Сама ферма в целом, усыпанная серым пеплом, внушала ужас, но эти два распадающихся тела были из разряда совершенно немыслимого. Смотреть на них долго не мог никто, и даже медицинский эксперт признал, что ему тут мало чего можно исследовать. Конечно, надлежало взять образцы для анализа – и он не поленился это сделать, что стало затем причиной недоумений в университетской лаборатории, куда две колбы были отправлены для тщательных исследований. Спектрография обоих образцов не помогла определить состав, но вызывающие недоумение многие группы не соответствующих никаким веществам полос в точности совпадали с полученными в прошлом году от обломков метеорита. Через месяц эти полосы в собранной пыли исчезли, а сама она состояла в основном из щелочных фосфатов и карбонатов.
Эмми ни слова не рассказал бы про колодец, если бы знал, что они займутся им прямо сейчас. Дело шло к закату, и он стремился поскорее убраться отсюда, но не мог удержаться от нервных поглядываний на каменное кольцо, и когда следователь поинтересовался причиной такого поведения, признался, что Нейхем ужасно боялся чего-то на дне колодца, причем настолько, что ему даже в голову не пришло заглянуть в него, когда он искал пропавших Мервина и Зенаса. После подобного заявления полицейские не могли поступить иначе, как вычерпать досуха колодец и обследовать его дно; так что Эмми с дрожью стоял в стороне, пока полицейские поднимали и выплескивали на сухую землю одно ведро зловонной жидкости за другим. Осушающие колодец морщились и зажимали носы, но работа оказалась не такой долгой, как они опасались, поскольку глубина воды оказалась на удивление низкой. Нет нужды подробно описывать, что они там нашли. Мервин и Зенас оба были найдены там в виде почти что голых скелетов. Кроме того, там нашли останки небольшого оленя, дворового пса и целую россыпь костей более мелких животных. Ил и грязь на самом дне колодца оказались довольно рыхлыми, и полицейский с багром, которого опускали на веревках, обнаружил, что его орудие, даже полностью погрузившись в вязкую слизь, не встречает никакого препятствия.
Наступили сумерки, и из дома принесли фонари. Когда поняли, что больше из колодца ничего выудить не удастся, все пошли в дом, и в древней гостиной началось совещание, тогда как снаружи на серое запустение вокруг проливала свой слабый свет похожая на привидение половинка луны. Никто не скрывал своего замешательства, и не удавалось найти убедительной связи между мутацией растений, неизвестной болезнью, поразившей людей и домашний скот, и гибелью Мервина и Зенаса в отравленном колодце. Конечно, всякие слухи до них тоже доходили; но невозможно же представить, что чего-либо происходило вопреки законам природы. Нет сомнений, что метеорит отравил почву, но болезнь, поразившая людей и скот, не евших ничего, выросшего на этой почве, вызвана чем-то другим. Могла ли быть в этом виновата вода из колодца? Вполне возможно. Было бы неплохо проанализировать ее. Но какое необычное безумие могло заставить обоих мальчиков прыгнуть в колодец? Они поступили совершенно одинаково – но по скелетам видно, что к ним тоже подкралась серая смерть. И вообще, почему все на ферме стало серым и ломким?
Первым свечение возле колодца заметил коронер, сидевший у окна, выходившего во двор. Ночь уже полностью вступила в свои права, и все омерзительное окружение дома светилось чуть заметно, однако ярче тусклого полумесяца; но это новое свечение было другим и имело четко выраженный источник – казалось, оно поднималось из черных недр колодца, как ослабленный луч фонаря, тускло бликуя в оставшихся на земле зловонных лужицах. У него был очень странный цвет, и пока все остальные глазели на это в окно, Эмми вдруг осенило. Ибо этот странный луч омерзительных миазмов был хорошо знакомого ему оттенка. Он видел не раз этот цвет прежде, но страх мешал ему задуматься над тем, что сие означает. Он видел его в омерзительной хрупкой глобуле метеорита прошлым летом, видел в ненормальных растениях весной и, как ему показалось, видел сегодня утром возле окна в той ужасной комнате мансарды, где случилось то, о чем не следует говорить. Оно вспыхнуло там на секунду, а затем его обдало подобием бурлящего пара… и сразу после этого несчастного Нейхема прикончило что-то этого же цвета. Он сам сказал это напоследок – сказал, что это напоминало цветом глобулу и растения. И тут же со двора убежала лошадь, а из колодца послышался плеск… а теперь из этого же колодца вырывается в ночь бледный коварный луч этого же дьявольского цвета.
Следует воздать должное живости ума Эмми, который даже в такой напряженный момент занимался разгадкой парадокса практически с чисто научным подходом. Его изумило, что светящееся разреженное облако производило совершенно одинаковое впечатление как в светлое время суток на фоне окна, за которым светилось утреннее небо, так и глубокой ночью на фоне черного, опаленного ландшафта. Что-то в этом было неправильно, не соответствовало законам природы… и он подумал о страшных последних словах своего умирающего друга: «Оно прибыло откуда-то, где все совсем не такое, как здесь… мне сказал один из профессоров…».
Все три лошади, привязанные к высохшим деревцам возле дороги, громко заржали и отчаянно били копытами. Возница открытого экипажа направился было к двери, но Эмми положил трясущуюся руку ему на плечо.
– Не выходите туда, – прошептал он. – Там нечто, не поддающееся разумению. Нейхем сказал, что нечто, живущее в колодце, способно высасывать жизнь. Он сказал, что, должно быть, оно выросло из круглой штуки, такой, какую мы видели в метеорите, упавшем в прошлом июне. Высасывает и сжигает, сказал он, а выглядит как облачко вот этого цвета, который вы сейчас видите, эту штуку нелегко заметить, и не могу сказать, что она собой представляет. Нейхем думал, что оно питается всем живым и набирает при этом силу. Это нечто, обитающее по ту сторону неба, как сказал один из университетских ученых в прошлом году, когда упал тот метеорит. Его существование основано не на тех законах, по которым существует весь Божий мир. Оно откуда-то из‑за его пределов.
И пока собравшиеся в доме не знали, на что решиться, свет из колодца становился все ярче, а лошади ржали и метались все более неистово. Это был поистине кошмарный момент: ужас таился в самом древнем и проклятом доме, четыре чудовищные свертка с останками – двоих из дома и двоих из колодца – в закутке для хранения дров за их спинами и столб непонятного демонического света, вздымающийся из осклизлой глубокой ямы во дворе. Эмми рефлективно удержал возницу, забыв, что сам-то он остался жив после того, как в комнате наверху его обдало тем цветным паром, но, возможно, он поступил правильно. Никто уже не узнает, что могло бы случиться той ночью во дворе, и хотя до сих пор проклятая тварь из иного мира не причинила вреда ни одному человеку твердого рассудка, невозможно сказать, на что она была способна, когда стала сильнее и подавала знаки, что скоро проявит свою конечную цель под этим частично закрытым облаками небом, с которого светила луна.
Вдруг один из полицейских возле окна сдавленно вскрикнул. Все остальные глянули на него, а затем проследили за его взглядом до того места, к которому тот оказался прикован. Слов не требовалось. То, о чем прежде высказывали догадки лишь сельские сплетники, стало не подлежащим сомнению, и именно поэтому все, стоявшие тогда в той комнате, позже согласились шепотом, что будет лучше, если все в Аркхеме позабудут об этих странных днях. Надо также заметить, что в тот вечер стояло полнейшее безветрие. Ветер поднялся позже, но в тот момент воздух был абсолютно недвижим. Даже кончики засохших листьев полевой горчицы, ставших серыми и наполовину осыпавшихся, и бахрома по краям навесной крыши открытого экипажа застыли без движения. Но посреди этого всеобщего спокойствия голые ветви всех росших во дворе деревьев покачивались. Они дергались болезненно и конвульсивно, словно пытались в эпилептическом припадке вцепиться в подсвеченные луною облака; бессильно царапали зловонный воздух, будто управлялись посредством невидимых нитей затаившимся под землей ужасом, корчащимся и борющимся непонятно с чем где-то под черными корнями.
На несколько секунд все затаили дыхание. Затем плотное облако полностью закрыло луну, и силуэты ветвей на какое-то время стали не видны в опустившейся тьме. А затем у всех одновременно вырвался крик; приглушенный страхом, хриплый и почти в точности одинаковый изо всех глоток. Ибо ужасное зрелище не исчезло от того, что силуэты перестали быть различимыми; во внушающей страх глубокой тьме наблюдавшие узрели, как на высоте верхушек деревьев корчатся цепочки тысяч светящихся неярко точек, облепивших каждую ветку наподобие огней святого Эльма или сияния, сошедшего на головы апостолов в день Пятидесятницы. Чудовищное созвездие, похожее на кишащий рой питающихся падалью светлячков, танцующих адскую сарабанду над проклятым болотом, было того самого дьявольского цвета, который Эмми уже хорошо узнавал и боялся. При этом сияние из колодца становилось все ярче и ярче, все сильнее убеждая сбившихся в тесную кучу семерых мужчин в роковом значении происходящего и его ненормальности, превосходящей все, что мог вообразить их рассудок. Теперь это было уже не сияние, а излияние: бесформенный поток невыразимого цвета вырвался из колодца и вытекал в небо.
Ветеринара била дрожь; он двинулся к входной двери и укрепил ее поперечным брусом. Эмми дрожал не меньше, и ему пришлось из‑за отсутствия голоса одергивать людей и указывать рукой, чтобы привлечь их внимание к тому, что деревья стали светить ярче. Ржание лошадей и беспокойные удары копытами стали уже совершенно ужасными, но сейчас никто не посмел бы выйти из дома ни за какую награду. За несколько мгновений яркость свечения на деревьях возросла многократно, а беспокойные ветви приняли почти вертикальное положение. Дерево колодезного журавля тоже засветилось, и один из полицейских кивком указал на деревянные сарайчики и ульи рядом с каменной стеной на западной стороне – они тоже уже начали светиться, тогда как дерево транспортных средств, на которых приехали посетители, оставалось темным. Затем по дороге пронесся отчаянный грохот, и когда Эмми пригасил лампу, чтобы удобнее было наблюдать, все увидели, что обезумевшие лошади сломали чахлое деревце и умчались прочь вместе с открытым экипажем.
Внезапное происшествие ослабило напряжение среди находящихся в доме, и они стали переговариваться шепотом.
– Это распространяется на все природного происхождения, что пробыло здесь заметное время, – пробормотал медицинский эксперт.
Ему никто не ответил, но полицейский, спускавшийся в колодец, высказал предположение, что его багор, очевидно, потревожил чего-то, что вовсе не надо было трогать.
– Там было ужасно, – признался он. – Никакого дна. Только ил и пузыри – и чувство, будто внизу кто-то прячется.
Лошадь Эмми, все еще издающая отчаянное ржание и бьющая копытами возле дороги, почти заглушала голос своего владельца, бормочущего почти бессвязные рассуждения:
– Оно появилось из того камня… выросло там, внизу… оно поглощает все живое… оно питалось ими, и их телом, и их разумом… Мервин, Тед, Зенас и Небби… Нейхем был последним… они все пили эту воду… оно стало сильным за счет них… это прибыло из иного мира, где все совсем не так, как здесь… и сейчас оно собирается отправиться домой…
В этот момент колонна удивительного цвета ярко запылала и стала принимать фантастические очертания, которые впоследствии каждый из наблюдавших описывал по-разному, и тут же привязанная Геро издала такой дикий крик, какого никогда еще не доводилось слышать от лошади. Все в гостиной зажали уши, а Эмми в страхе и ужасе отпрянул от окна. Словами не передать его горя, когда он, посмотрев снова в окно, увидел, что несчастное животное лежит бесформенной грудой на залитой лунным светом земле между оглоблями коляски. На следующий день они похоронили Геро, но прямо сейчас у ее хозяина не было времени горевать – один из полицейских жестом привлек их внимание к нечто ужасному, происходившему в самой их комнате. При отсутствии света лампы стало заметно, что слабое свечение проникает в их помещение. Оно разливалось по широким доскам пола и местами проступало на лоскутном ковре, мерцало на перекладинах окон из множества мелких застекленных секций. Оно бежало по выступающим угловым опорным брусьям, вспыхивало на буфетных полках и над камином и уже затронуло двери и мебель. С каждой минутой это усиливалось, и вскоре каждому из них стало очевидно, что если они хотят жить, то нужно немедленно убираться отсюда.
Эмми вывел всех через черный ход и провел через поля к десятиакровому пастбищу. Все брели словно во сне, то и дело спотыкаясь и не решаясь оглядываться, пока не поднялись по склону. Но они были рады, что есть хотя бы такой путь, ибо не решились бы воспользоваться главным выходом, ведущим в сторону колодца. Им и без того довелось натерпеться страху, когда они проходили мимо ярко светящихся сараев и почти пылающих деревьев с искаженными очертаниями; но, слава Богу, самое ужасное, что в них было, это задранные вверх ветви. Когда они пересекали по примитивному мостику Коробейниковский ручей, луну закрыло густое облако, и далее до открытого места им пришлось добираться почти на ощупь.
Когда они решились оглянуться и посмотреть на долину и далекую уже ферму Гарднера, их взору предстала ужасающая картина. Вся ферма сияла мерзким невыразимым цветом – деревья, постройки и островки еще не посеревшей травы. Ветви деревьев по-прежнему были задраны вверх, от них поднимались языки пламени того же невыразимого цвета; и такое же пламя лизало крыши дома, сарая и мелких сарайчиков. Это была сцена, похожая на видения Фюссли: возле фермы все находилось во власти аморфного свечения, посреди которого из колодца исходила чуждая и безмерная радуга загадочного и ядовитого свечения – неторопливо бурлящая, расширяющаяся, вытягивающаяся в длину, уплотняющаяся, набухающая, разбрасывающая во тьму блики всех оттенков своей космической невообразимой цветовой гаммы.
Затем внезапно эта отвратительная штука метнулась вертикально в небо, как ракета или метеор, и скрылась, не оставив и следа, помимо круглой дыры в облаках, прежде, чем кто-либо из наблюдавших людей успел задержать дыхание или вскрикнуть. Никто из тех, кто это видел, никогда не сможет забыть такое зрелище, и Эмми продолжал тупо пялиться на созвездие Лебедя, на Денеб, светящий ярче других звезд, в районе которого неведомый на Земле цвет растворился в свечении Млечного Пути. Донесшийся из долины оглушительный треск заставил его опустить взгляд. Именно что треск. Это был хруст и треск раскалывающейся древесины, а вовсе не взрыв, как потом клялись другие участники их группы. Но последствия от него были такие же, ибо проклятую и обреченную ферму разметало лихорадочным калейдоскопом, над ней забурлил искрящийся дымовой гейзер, из сердца которого вырвался и ударил в зенит ливень обломков таких фантастических цветов и удивительных форм, каких не признаёт наша вселенная. Сквозь быстро затягивавшуюся дыру в облаках они устремились вслед за тем, что уже скрылось из вида, и через мгновение тоже исчезли.
Теперь в покинутой ими низине осталась лишь тьма, в которую они не осмеливались возвращаться, а сверху уже налетал ураган резкими ледяными порывами из межзвездного пространства. Он завывал и свистел, хлестал по полям, перекашивал деревья в лесах, и довольно скоро перепуганные, дрожащие люди на склоне холма решили, что, пожалуй, не стоит дожидаться, пока появится луна и высветит, что же осталось от фермы Гарднеров.
Слишком напуганные, чтобы обсуждать свои догадки, семеро дрожащих мужчин поплелись в Аркхем по северной дороге. Эмми, чувствовавший себя хуже всех, попросил своих спутников сначала довести до дома его, а уж потом идти дальше в город. Он боялся в одиночку пробираться через потрепанный ураганом лес к своему дому, расположенному возле главной дороги. Ему в этот день выпало больше испытаний, чем всем прочим, и к тому же он был подавлен нависшим над ним навсегда страхом, о котором затем долгие годы не осмеливался даже упоминать. Дело в том, что пока остальные смотрели вперед на дорогу, Эмми обернулся и окинул взглядом опаленную пустошь и ставшую темной долину, где обитал до недавнего времени его невезучий друг. И в этот момент что-то взлетело вверх от выжженного пятна, поднялось невысоко, а затем снова упало – в точности на то место, откуда взлетал на небо бесформенный ужас. Это было просто пятно цвета – но цвета, какого не бывает ни на Земле, ни на небесах. Эмми узнал этот цвет и понял, что какой-то остаток еще скрывается на дне колодца, а значит, ему теперь никогда не обрести покоя.
Эмми больше ни разу не приблизился к тому месту. Ныне прошло сорок четыре года, об ужасе давно позабыли, но он ни разу не был там и рад, что скоро оно окажется на дне водохранилища. Я тоже рад этому, ибо мне не понравилось, как причудливо искажались блики солнечного света над заброшенным колодцем, когда я проходил мимо. Надеюсь, что вода в этом месте всегда будет глубокая, но даже если будет так, я не стану ее пить. Впрочем, вряд ли мне когда-нибудь доведется побывать в Аркхеме снова.
Трое из тех, кто был с Эмми, утром вновь приехали на ферму, чтобы осмотреть руины при дневном свете, но никаких руин не оказалось. Только остатки кирпичной кладки от печной трубы и входа в погреб, каменные и металлические обломки да бордюр устрашающего колодца. Все живое или бывшее когда-то живым – за исключением мертвой лошади Эмми, которую они оттащили в ближайший овраг и там закопали, да его же коляски, доставленной в тот же день владельцу, – бесследно исчезло. Жизнь навсегда покинула эти пять акров земли, там по-прежнему ничего не растет. По сей день сохраняется это словно бы проеденное кислотою пятно, а те немногие, кто отваживаются добраться до него, чтобы поглазеть, прозвали его «опаленной пустошью».
Сельские жители рассказывают об этом месте удивительные истории. Горожане рассказывали бы еще более удивительные, если бы университетские химики попытались сделать анализ воды из того заброшенного колодца или серой пыли, которую, судя по всему, не развеивает ветер. Или ботаники занялись бы изучением чахлой растительности по краям пятна, а заодно подтвердили бы или опровергли слух, будто пустошь расширяется – очень медленно, примерно на дюйм за год. Говорят, что весной цвет травянистых растений в районе пустоши не совсем обычный, а зимой дикие звери оставляют на снегу странные следы. И похоже, что на пустоши снега обычно горазде меньше, чем в округе. Лошади, те немногие, что еще сохранились в наш автомобильный век, становятся своенравными в этой тихой долине, и охотники вблизи пятна серой пыли не могут полагаться на своих собак.
Также говорят, что это место оказывает плохое влияние на психику; немало местных жителей сошли с ума вслед за Гарднерами, и у всех них не хватало воли, для того чтобы уехать отсюда. Постепенно люди с более крепким разумом покинули эти края, и лишь иностранные эмигранты пытаются время от времени селиться в старых полуразрушенных особняках. Но никто из них не смог здесь остаться; и на первый взгляд кажется, что на них сильно влияют рассказываемые шепотом страшные истории об этих местах, с их мрачными чарами. Однако они уверяют, что по ночам в сей гротесковой местности им снятся очень необычные кошмары, и такое не удивительно в этом царстве вечного полумрака, склонном пробуждать в человеке самые нездоровые фантазии. У путешественников при виде местных глубоких лощин возникает ощущение присутствия чего-то чужеродного, а художники, рисующие с натуры темные леса со старыми деревьями, то и дело вздрагивают от страха. Я и сам из любопытства совершил прогулку по этой местности, и мне хватило впечатлений еще до встречи с Эмми. Как я уже рассказывал, мне не хотелось ходить там после наступления сумерек при зловещем сиянии звезд, вселявшем в мою душу страх.
Не спрашивайте, какого я сам обо всем этом мнения. Я не знаю – вот все, что я могу сказать. Эмми был единственным, с кем мне удалось об этом поговорить – из жителей Аркхема не вытянуть и слова, а все три профессора, видевшие метеорит и ту цветную глобулу, давно умерли. Можно не сомневаться, что в камне были и другие глобулы. Одной из них удалось набраться сил и улететь; вполне возможно, что какая-то другая менее преуспела. Тогда, без сомнения, она все еще скрывается в колодце – ведь я помню, что чего-то было не так с солнечным светом, когда я видел его проходящим через зловонные испарения над ним. Раз в народе говорят, что пустошь с каждым годом увеличивается на дюйм, значит, засевшая в колодце тварь питается и увеличивает свои силы. Но какой бы там ни был вылупившийся птенец дьявола, видимо, что-то удерживает его на этом месте, иначе пустошь давно расширилась бы. Может, он крепко засел в корнях тех деревьев, что тянулись ветвями к небу? Но ведь неспроста одна из недавних аркхемских небылиц – про дубы, которые по ночам светятся и шевелят ветвями…
Что это такое – ведает лишь Господь. Следовало бы предположить, что описанная Эмми тварь состоит из газа, но газа, не подчиняющегося физическим законам нашей Вселенной. Он не может происходить ни с какой из тех планет и звезд, что видны нам в окулярах телескопов или запечатлеваются в обсерваториях на фотопластинках. Он прибыл из мира, который наши астрономы не могут познать или измерить. Это был просто цвет иного мира – вселяющий ужас вестник из некой аморфной реальности, бесконечно далекой от той природы, которую мы знаем; из реальности, даже просто факт существования которой ошеломляет наш разум и вызывает оцепенение от видения черных внекосмических бездн, оказывающихся вдруг перед нашими обезумевшими глазами.
Глубоко сомневаюсь, что Эмми лгал мне, желая ввести в заблуждение, и не думаю также, что его рассказ – выдумка душевнобольного, как пытались убедить меня в Аркхеме. Что-то ужасное попало на эти холмы и долины с этим метеоритом и что-то ужасное – хотя и не знаю, каково оно в сравнении с первоначальным – все еще остается. Не только люди, но и долины и холмы пережили настоящую катастрофу и до сих пор не оправились от нее. Я рад, что это место окажется затопленным. И при этом надеюсь, что ничего не случится с Эмми. Он видел ту штуку не раз – а влияние ее сказывается коварно. Почему он не смог переехать? И ведь он хорошо запомнил последние слова умирающего Нейхема: «Не могу уезжать далеко… тянет назад… это так: знаешь, что будет хуже, но поделать ничего не можешь…» Эмми – славный старик, и когда здесь начнутся строительные работы, надо непременно написать главному инженеру, чтобы не спускал с него глаз. Не хочу, чтобы он превратился в серое сгорбленное чудовище с ломкими костями, все чаще тревожащее мой сон.
Сны в Ведьмином доме
Сны ли вызвали лихорадку или лихорадка послужила причиной снов, Уолтер Гилман не знал. На заднем плане затаился тягостный, неотвязный ужас пред древним городом и перед про́клятой затхлой мансардой под самой крышей, где он писал, корпел над книгами и сражался с цифрами и формулами, когда не метался беспокойно на нищей железной кровати. Слух его сделался сверхъестественно, невыносимо чуток; Гилман давным‑давно остановил дешевые каминные часы – их тиканье со временем зазвучало для него артиллерийской канонадой. Ночью еле различимые шорохи из непроглядной городской черноты снаружи, зловещий топоток крыс в изъеденных червями перегородках и поскрипывание незримых балок векового дома складывались для него в адскую какофонию. Темнота неизменно полнилась необъяснимыми звуками – и однако ж порою Гилман содрогался от страха при мысли о том, что эти шумы стихнут и тогда он, чего доброго, расслышит и другие – еще более слабые и неясные.
Гилман жил в неизменном, овеянном легендой Аркхеме, с его нагромождениями двускатных крыш, что нависают и проседают над чердаками – на этих чердаках в темные, былые дни Провинции от королевских стражников прятались ведьмы. Во всем городе не нашлось бы места, более пропитанного жуткими воспоминаниями, нежели приютившая Гилмана мансарда: ведь в этом самом доме и в этой самой комнате некогда ютилась старуха Кезия Мейсон, чей побег из Салемской тюрьмы так в итоге и остался загадкой. Было это в 1692 году: тюремщик тронулся умом и бессвязно бормотал что-то про мелкую мохнатую тварь с белыми клычками, что якобы шмыгнула из камеры Кезии, и даже сам Коттон Мэзер[10] не смог истолковать смысл углов и кривых линий, намалеванных на серых каменных стенах какой-то красной липкой жидкостью.
Вероятно, Гилману не стоило так усердствовать в своих занятиях. От неевклидовой геометрии и квантовой физики у кого угодно ум за разум зайдет, а если еще сдобрить все это фольклористикой и пытаться выявить странную подоплеку многомерной реальности, что стоит за зловещими намеками готических повестей да нелепых пересудов у камелька, тут уж и впрямь добра не жди. Приехал Гилман из Хаверхилла, но лишь поступив в Аркхемский колледж, он стал пытаться увязать математику с фантастическими легендами о древней магии. Было в самом воздухе многовекового города что-то такое, что подспудно действовало на его воображение. Профессора Мискатоникского университета наперебой уговаривали его сбавить темп и сами, по доброй воле, несколько раз сокращали ему курс. Более того, Гилману запретили работать с сомнительными старинными книгами о недозволенных тайнах, что хранились под замком и под спудом в университетской библиотеке. Но все эти предосторожности запоздали: Гилман уже почерпнул недобрую подсказку-другую из кошмарного «Некрономикона» Абдула Альхазреда, фрагментарной «Книги Эйбона» и запрещенного труда «Unaussprechlichen Kulten», или «Неназываемые культы», фон Юнцта и соотнес эти подсказки со своими абстрактными формулами, описывающими свойства пространства, и взаимосвязанностью ведомых и неведомых измерений.
Гилман знал, что живет в старом Ведьмином доме – поэтому, собственно, он здесь комнату и снял. В округе Эссекс сохранилось немало документов по процессу Кезии Мейсон, и то, в чем она под давлением призналась суду, Гилмана несказанно завораживало. Старуха рассказала судье Готорну про линии и спирали, что могут выводить из уз пространства в иные пределы, и намекнула, что эти самые линии и спирали частенько использовались на полуночных сборищах в темной долине белого камня за Луговым холмом и на безлюдном речном островке. Упомянула она и о Черном Человеке, и о своей клятве, и о своем новом тайном имени Нахаб. А потом начертала эти узоры на стенах своей камеры – и исчезла.
Гилман свято верил всей небывальщине, что рассказывали о Кезии, и, узнав, что дом ее стоит и по сей день, спустя более 235 лет, ощутил некий странный трепет. Когда же он услышал боязливые аркхемские перешептывания о том, что Кезия, дескать, по-прежнему появляется в старом особняке и узких окрестных улочках, и о том, что на спящих в этом доме и в соседних домах обнаруживаются неровные отметины человеческих зубов, и о детских криках, что слышатся накануне первого мая и Дня Всех Святых, и о гнусном зловонии, что зачастую ощущается в мансарде старого дома сразу после этих страшных дат, и о мелкой, мохнатой, острозубой твари, что рыщет по прогнившему зданию и по городу и с любопытством обнюхивает людей в темные часы перед рассветом, – Гилман твердо решил поселиться именно тут, чего бы ему это ни стоило. Снять комнату оказалось нетрудно, дом пользовался дурной славой, сдать его целиком не удавалось, так что его давно переоборудовали под дешевые «меблирашки». Гилман понятия не имел, что ожидал там обнаружить: просто знал, что хочет жить под той самой крышей, где волею обстоятельств убогая старуха семнадцатого века нежданно-негаданно обрела понимание таких математических глубин, рядом с которыми ничего не стоили последние современные изыскания Планка, Гейзенберга, Эйнштейна и де Ситтера[11].
Гилман внимательно изучил деревянные и оштукатуренные стены, ища следы загадочных знаков во всех доступных местах, где отклеились обои, и, не прошло и недели, как заполучил комнату в восточной части мансарды, где Кезия якобы творила свои заклинания. Комната с самого начала пустовала – никто так и не захотел задержаться в ней надолго, – но поляк-домовладелец со временем стал побаиваться сдавать ее кому бы то ни было. Однако ничего страшного с Гилманом не случилось, – во всяком случае, вплоть до прихода болезни. Призрак Кезии не порхал по мрачным коридорам и покоям, никакие мохнатые твари не прокрадывались в жуткое гнездо под самой крышей обнюхать жильца – однако ж и неустанные поиски не увенчались успехом: никаких записей о ведьминых заклинаниях Гилман так и не нашел. Порою он отправлялся на прогулку по сумеречным лабиринтам немощеных, пахнущих затхлостью улиц, где зловещие коричневые особняки невесть какого века кренились, шатались, насмешливо щурились мелкими переплетами узких оконцев. Гилман знал: некогда здесь происходило немало всего странного, а за внешней видимостью маячило смутное ощущение того, что, возможно, не все из этого чудовищного прошлого исчезло безвозвратно – чего доброго, прошлое это живо и по сей день на самых темных, самых узких и прихотливо извилистых улочках. Пару раз Гилман сплавал на веслах на речной островок с недоброй репутацией и зарисовал характерные угловатые линии, образованные мшистыми рядами стоячих камней неведомого и незапамятного происхождения.
Комната Гилману досталась просторная, зато до странности несимметричная; северная стена заметно покосилась внутрь по всей длине, а низкий потолок шел вниз, под уклон, в том же самом направлении. Если не считать явной крысиной норы и следов других таких же, заделанных, не было никакого доступа (и никаких следов того, что такой проход когда-либо существовал) к зазору, что, по-видимому, образовался между покосившейся внутренней стеной и ровной внешней стеною дома с северной стороны. Хотя, если посмотреть снаружи, можно было разглядеть, что здесь когда-то в незапамятные времена заколотили досками окно. К чердаку над потолком, с покатым, по всей видимости, полом, – в этом месте доступа тоже не было. Когда же Гилман вскарабкался по приставной лестнице на затянутый паутиной чердак, там, где над остальной частью мансарды пол был ровным, он обнаружил следы былого отверстия, которое надежно, просто-таки намертво забили старыми досками с помощью крепких деревянных гвоздей, что были в ходу у плотников колониального периода. Однако ж Гилману так и не удалось убедить флегматичного домохозяина позволить ему исследовать какую-либо из этих заделанных пустот.
По мере того как шли дни, неровная стена и потолок все больше занимали Гилмана; он принялся вычитывать в странных углах математический смысл, что словно бы наводил на некие мысли об их предназначении. Старуха Кезия, размышлял он, конечно же, жила в комнате с необычной конфигурацией не просто так: не она ли уверяла, будто через определенные углы она перемещается за пределы ведомого нам мирового пространства? Но постепенно Гилман утратил интерес к неизведанным зазорам за наклонными поверхностями: теперь ему казалось, что назначение их следует искать на этой стороне, а не на той.
Первые признаки мозговой горячки и сны проявились в начале февраля. Какое-то время, по всей видимости, причудливые углы Гилмановой комнаты оказывали на него странный, почти гипнотический эффект; с приближением промозглой зимы он ловил себя на том, что все пристальнее и пристальнее смотрит на угол, где скошенный вниз потолок сходился с накренившейся внутрь стеной. Примерно в то же время неспособность сосредоточиться на прежних научных занятиях изрядно его встревожила: экзамены середины года внушали ему самые серьезные опасения. Но обострившийся слух досаждал ему ничуть не меньше. Жизнь превратилась в непрекращающуюся, почти нестерпимую какофонию, которой сопутствовало неотвязное, пугающее ощущение иных звуков – возможно, откуда-то из областей за пределами жизни, – что подрагивали на самой грани слышимости. Что до звуков реальных, хуже всего были крысы в старых перегородках. Порою казалось, что скребутся они не столько украдкой, сколько нарочито. Когда это царапанье доносилось из‑за наклонной северной стены, к нему примешивалось что-то вроде сухого дребезжания, а когда оно слышалось с вот уже целый век как заколоченного чердака над скошенным потолком, Гилман всегда собирался с духом, как если бы ожидал, что некий ужас, выжидающий своего часа, низвергнется вниз и поглотит его целиком.
Сны со всей определенностью выходили за рамки разумного; Гилман полагал, что они – не иначе как следствие его математических изысканий вкупе с фольклористикой. Слишком много размышлял он о смутных пределах, что, как подсказывали ему формулы, непременно таятся вне ведомых нам измерений, и о вероятности того, что старая Кезия Мейсон – направляемая некой непостижной силой – в самом деле отыскала врата в эти пределы. Пожелтевшие бумаги из окружных архивов с показаниями Кезии и ее обвинителей соблазнительно намекали на то, что человеческому опыту неподвластно, – а описания юркого мохнатого существа, ее фамильяра, были пугающе реалистичны, невзирая на все неправдоподобные детали.
Это существо размером с хорошую крысу горожане затейливо окрестили «Бурым Дженкином»; по-видимому, то был результат прелюбопытного случая симпатической массовой галлюцинации, ведь в 1692 году целых одиннадцать человек подтвердили, что своими глазами видели это существо. Да и недавние слухи поразительно и даже пугающе сходились на одном и том же. Свидетели уверяли, что тварь эта с виду – крыса, с длинной шерстью, но острозубая бородатая мордочка смахивает на лицо злобного карлика, а лапы напоминают крохотные человеческие руки. Этот монстр служил посредником между старухой Кезией и дьяволом, а вскормлен был на ведьминой крови – сосал ее как вампир. Голос его звучал как мерзкое хихиканье; тварь владела всеми языками на свете. Из всех противоестественных чудищ в Гилмановых снах ни одно не повергало его в такую панику и не вызывало такой тошноты, как эта кощунственная помесь человечка и крысы: жуткий образ мельтешил в его ночных видениях в обличии в тысячу раз более омерзительном, нежели бодрствующий ум способен был представить на основании старинных записей и нынешних слухов.
В своих снах Гилман по большей части нырял в бездонные пропасти, наполненные необъяснимо цветными сумерками и беспорядочной невнятицей звуков: материю этих пропастей, их гравитационные свойства и отношение к реальности собственного бытия он даже не пытался объяснить. Он не шел, не карабкался, не летел и не плыл, не полз и не проскальзывал, извиваясь; и однако же всякий раз испытывал некое движение, отчасти сознательное, отчасти – непроизвольное. О своем состоянии он судить не мог: из‑за странной рассогласованности перспективы разглядеть собственные руки, ноги и туловище не представлялось возможным. Тем не менее он чувствовал, что его физическая организация и способности чудесным образом преобразованы и отражены как в кривом зеркале – хотя и не без гротескной соотнесенности с его обычными пропорциями и качествами.
Пропасти отнюдь не пустовали: они кишмя кишели неописуемо угловатыми сгустками субстанции неземного цвета: одни казались органической материей, другие – нет. Органические порою пробуждали в нем некие смутные воспоминания на самых задворках сознания, хотя Гилман не смог бы на сознательном уровне объяснить, что именно они гротескно пародируют или напоминают. Позже в снах он научился различать отдельные категории органических объектов: по-видимому, в каждом случае имели место совершенно разные типы образа действий и исходной мотивации. Одна из категорий, как ему казалось, включала в себя объекты менее алогичные и непоследовательные в своих передвижениях, нежели представители других категорий.
Все эти объекты – как органические, так и неорганические, – не поддавались ни описанию, ни даже пониманию. Порою Гилман сравнивал неорганические сгустки с призмами, лабиринтами, скоплениями кубов и плоскостей и циклопическими зданиями; а органические существа напоминали ему попеременно группу пузырей, осьминогов, сороконожек, одушевленных индуистских идолов и прихотливые, змееподобно оживающие арабески. Все, что он видел, внушало ужас и невысказанную угрозу; всякий раз, когда какое-нибудь органическое существо, судя по его передвижениям, замечало Гилмана, юноша испытывал мгновенный приступ леденящего, жуткого страха – от которого, как правило, резко просыпался. Как именно передвигались эти органические создания, он понимал не больше, чем природу собственных перемещений. Со временем Гилман заметил еще одну загадку: некоторые объекты появлялись внезапно, из пустоты, и точно так же исчезали бесследно. Какофония звуков – визг и рев, переполнявшие пропасти, не поддавались никакому анализу в том, что касалось высоты, тембра и ритма; но словно бы синхронизировались с размытыми зрительными изменениями во всех неопределенных объектах, как органических, так и неорганических. Гилмана одолевал непрестанный страх, что при тех или иных неуловимых, пугающе неотвратимых флюктуациях звуки, чего доброго, достигнут непереносимого уровня громкости.
Но не в этих чужеродных безднах являлся ему Бурый Дженкин. Этот гнусный мелкий кошмар принадлежал неглубоким и вместе с тем ярким сновидениям, что приходили как раз перед тем, как юноше провалиться в самые глубины сна. Он лежал в темноте, отчаянно пытаясь не сомкнуть глаз, и тут по вековой комнате словно бы разливался слабый мерцающий свет и в фиолетовой дымке проступали сходящиеся углы и плоскости, столь злокозненно завладевшие его мозгом. Кошмарная тварь выскакивала из крысиной норы в углу и семенила к нему по просевшим, широким половицам; в крохотном бородатом личике отражалось недоброе предвкушение – но, по счастью, этот сон неизменно гас, прежде чем существо подбиралось поближе, чтобы его обнюхать. А какие у него дьявольски длинные, острые клыки! Каждый день Гилман пытался заделать вход в нору, но каждую ночь настоящие обитатели стен прогрызали любое заграждение. Гилман заставил домохозяина заколотить нору жестью, но следующей же ночью крысы опять проели дыру – и при этом не то выпихнули, не то вытащили наружу любопытный фрагмент кости.
Гилман не стал жаловаться на лихорадку доктору: он знал, что ни за что не сдаст экзаменов, если его уложат в университетскую больницу, в то время как вызубрить предстояло немало – каждая минута была на вес золота. Он и так уже провалил математический анализ за четвертый семестр и аспирантский курс по общей психологии, хотя не терял надежды до сессии наверстать упущенное. В марте к неглубокому, «предваряющему» сну добавился третий элемент: теперь кошмарный образ Бурого Дженкина сопровождало неясное, расплывчатое облако, что с каждым разом все больше и больше походило на согбенную старуху. Это добавление необъяснимо встревожило Гилмана, но наконец он решил, что видение смахивает на седую каргу, с которой он дважды сталкивался в темном лабиринте переулков близ заброшенной пристани. Оба раза от беспричинно злобного, сардонического взгляда старухи его просто в дрожь бросало – особенно в первую встречу, когда разъевшаяся крыса метнулась через затененный проход на соседнюю улочку, а Гилман, вопреки здравому смыслу, подумал о Буром Дженкине. А теперь вот, размышлял он, эти нервические страхи отразились в беспорядочных снах, точно в зеркале.
То, что старый дом пагубно влияет на жильца, отрицать не приходилось; но былой нездоровый интерес, или то, что от него осталось, по-прежнему удерживал юношу там. Гилман внушал себе, что в ночных бредовых фантазиях повинна лишь лихорадка и ничто иное, и как только болезнь пройдет, он освободится от чудовищных видений. Однако ж видения эти были так отвратительно ярки и убедительны, что всякий раз, просыпаясь, он смутно подозревал, что испытал гораздо больше, нежели сохранила память. Он был пугающе уверен, что в позабытых снах он разговаривал как с Бурым Дженкином, так и со старухой, и что оба убеждали его куда-то с ними отправиться и повстречаться с кем-то третьим – обладателем великого могущества.
Ближе к концу марта Гилман вновь взялся за математику, хотя все остальные занятия все больше нагоняли на него скуку. Он интуитивно научился решать уравнения Римана и поразил профессора Апема пониманием четырехмерных задач, что ставили в тупик весь класс. Однажды имела место дискуссия о вероятных странных искривлениях пространства и о теоретических точках сближения или соприкосновения между нашей частью Вселенной и иными областями, далекими, как запредельные звезды или сами межгалактические бездны, – или даже столь же баснословно недосягаемыми, как условно допустимые космические единицы вне эйнштейновского пространства-времени.
Рассуждения Гилмана на эту тему вызвали всеобщее восхищение, пусть некоторые его гипотетические примеры и дали новую пищу и без того богатым сплетням о его нервозной, отшельнической эксцентричности. Студенты лишь головами качали, выслушав продуманную теорию о том, что человек способен – при наличии математических познаний, которых людям заведомо обрести не дано, – сознательно шагнуть с Земли на любое другое небесное тело, находящееся в одной из множества определенных точек космической системы.
Для такого шага, объяснял Гилман, потребуется лишь два этапа: сперва – выход из знакомого нам трехмерного пространства, затем – переход обратно в трехмерное пространство в иной, возможно, бесконечно отдаленной точке. В ряде случаев это вполне достижимо и гибелью не грозит. Любое существо из любой части трехмерной вселенной, вероятно, выживет и в четвертом измерении; а его выживание на втором этапе зависит от того, в какую чужеродную область трехмерной вселенной он решил возвратиться. Не исключено, что обитатели ряда планет не погибнут и на некоторых других – причем даже на тех, что принадлежат иным галактикам – или сходным трехмерным фазам иного пространства-времени; хотя, безусловно, должно существовать немало обоюдно необитаемых, пусть даже математически сопряженных космических тел и зон.
Допустимо также, что жители отдельно взятой пространственной области способны пережить перемещение во множество неведомых и непостижимых областей с дополнительными или умноженными до бесконечности измерениями – будь то вне или внутри данного пространственно-временного континуума, – и справедливо также и обратное. Здесь есть над чем поразмыслить, хотя можно с долей уверенности утверждать, что изменения, вызванные переходом из одного пространственного измерения в другое, высшее, не окажутся губительными для биологической целостности так, как мы ее понимаем. Гилман не мог объяснить, каковы его основания для этого последнего допущения, но подобную неопределенность заметно перевешивала полная ясность в других трудных вопросах. Профессору Апему особенно понравились его доказательства родства высшей математики с определенными стадиями развития магических знаний, что передавались через века из незапамятной древности – будь то уже во времена человека или гораздо раньше, но только древность эта располагала куда более обширными познаниями о Вселенной и ее законах, нежели мы сегодня.
С приближением первого апреля Гилман всерьез забеспокоился: его затянувшаяся лихорадка утихать и не думала. А еще – несколько жильцов уверяли, будто бы он ходит во сне, – отчего Гилман встревожился еще больше. Его постель якобы частенько оказывалась пустой, а квартирант из комнаты под мансардой отмечал, как скрипят половицы над его головой в определенные часы ночи. Он же уверял, будто слышит в ночи шаги обутых ног; но Гилман был уверен, что по крайней мере в этом сосед ошибается – ведь его ботинки, равно как и прочая одежда, поутру обнаруживались ровно на том самом месте, где были оставлены. В этом зловещем старом доме у кого угодно разовьются слуховые галлюцинации – разве сам Гилман, даже при свете дня, не слышал со всей определенностью, как иные звуки, помимо крысиной возни, доносятся из черных пустот за наклонной стеной и над наклонным потолком? Его болезненно чуткий слух начал улавливать слабый отзвук шагов на давно заколоченном чердаке над головой, и порою такого рода иллюзии становились мучительно реалистичными.
Однако ж Гилман знал, что в самом деле страдает сомнамбулизмом: ибо дважды комнату его ночью обнаруживали пустой, хотя вся одежда была на месте. Так, по крайней мере, уверял Фрэнк Элвуд, единственный сокурсник Гилмана, что по бедности вынужден был снять комнату в этом убогом и пользующемся дурной репутацией доме. Засидевшись за книгами далеко за полночь, Элвуд поднимался к соседу попросить его помочь с дифференциальным уравнением – и обнаруживал, что Гилмана нет. С его стороны было довольно-таки бесцеремонно открыть незапертую дверь, после того как, постучав, он не получил ответа, но студенту отчаянно требовалась помощь, и он подумал, что хозяин, если его деликатно растолкать, возражать не станет. Оба раза Гилмана в комнате не оказывалось – и, выслушав рассказ приятеля, он сам недоумевал, куда мог отправиться – босиком и в ночной сорочке. Гилман решил расследовать это дело, если воспоследуют новые свидетельства его сомнамбулизма, и подумывал о том, чтобы присыпать мукой пол в коридоре и посмотреть, куда ведут следы. Дверь казалась единственным мыслимым выходом, ведь за узким окном не было никакой опоры для ног.
Апрель шел своим чередом, а обостренный лихорадкой слух Гилмана терзали заунывные молитвы суеверного ткацкого подмастерья по имени Джо Мазуревич: тот снимал комнату на первом этаже. Мазуревич рассказывал длинные, бессвязные байки про призрак старухи Кезии и про пушистую острозубую принюхивающуюся тварь: его, дескать, эти двое порою просто-таки осаждали, так что спас беднягу лишь серебряный крест, специально выданный ему отцом Иваницки из церкви святого Станислава. Теперь же Джо искал спасения в молитвах, поскольку близился ведьминский шабаш. Канун первого мая – это же Вальпургиева ночь, когда чернейшее зло ада беспрепятственно рыщет по Земле и все рабы Сатаны сходятся для неописуемых ритуалов и деяний. Прескверное то время для Аркхема – хотя именитые господа с Мискатоник-авеню, с Хай-стрит и Солтонстолл-стрит и прикидываются, будто они о том ни сном ни духом. В городе будет твориться страшное – пропадет ребенок-другой. Кто-кто, а Джо о таких вещах знал доподлинно – его бабушка еще на родине наслушалась историй от своей бабушки. В эту пору самое разумное – молиться да перебирать четки. Вот уже три месяца как Кезия с Бурым Дженкином не заглядывали в комнату ни к Джо, ни к Полу Чойнски, ни куда бы то ни было; а уж если они не дают о себе знать – тогда точно добра не жди. Небось что-то затевают.
16‑го числа текущего месяца Гилман зашел-таки к доктору и с удивлением обнаружил, что температура у него не столь высока, как он опасался. Врач подробно расспросил его о симптомах – и посоветовал обратиться к специалисту по нервным болезням. По зрелом размышлении Гилман порадовался, что не стал консультироваться с доктором колледжа, человеком еще более дотошным. Старик Уолдрон, что уже и без того сократил ему нагрузку, теперь непременно предписал бы студенту отдых – а о каком отдыхе может идти речь, когда он так близок к великим результатам в своих уравнениях? Он же, вне всякого сомнения, уже приблизился к границе между ведомой вселенной и четвертым измерением: как знать, далеко ли еще идти?
Но даже во власти подобных мыслей Гилман все гадал – а откуда у него столь странная уверенность? Не идет ли это грозное ощущение неизбежности от формул, которыми он ежедневно исписывал лист за листом? Тихие, крадущиеся воображаемые шаги на заколоченном чердаке действовали на нервы. А теперь еще нарастало подозрение, будто кто-то то и дело убеждает его совершить нечто страшное и противоестественное. А как насчет пресловутого сомнамбулизма? Куда он хаживал ночью? И что это за слабый отзвук порою словно бы просачивается сквозь раздражающую какофонию знакомых звуков даже среди бела дня, когда сна – ни в одном глазу? Его ритм не походил ни на что земное – разве что на модуляцию одного-двух неназываемых ритуальных распевов с шабаша; а порою Гилман со страхом узнавал в нем нечто схожее с невнятным визгом или ревом в чужеродных пропастях сновидений.
А сны между тем становились все ужаснее. В поверхностном, «предваряющем» сне злобная старуха теперь являлась с дьявольской отчетливостью; Гилман уже не сомневался: именно она напугала его в трущобах. Ее длинный, крючковатый нос и сморщенный подбородок ни с чем невозможно было перепутать, да и бесформенное бурое платье хорошо запомнилось юноше. В лице ее отражались отвратительное злорадство и ликование; по пробуждении у него в ушах все еще слышался каркающий голос, убеждая и угрожая. Ему должно повстречаться с Черным Человеком и отправиться вместе со всеми к трону Азатота в самом сердце предельного Хаоса. Так говорила старуха. Ему должно собственной кровью начертать свою подпись в книге Азатота и принять новое тайное имя – теперь, когда его самостоятельные изыскания продвинулись так далеко. Что же препятствовало Гилману отправиться вместе с нею, Бурым Дженкином и тем, другим, к трону Хаоса, где бессмысленно посвистывают пронзительные флейты? Только то, что он уже встречал имя «Азатот» в «Некрономиконе» и знал, что обозначает оно древнейшее зло, зло настолько чудовищное, что не поддается описанию.
Старуха неизменно появлялась из разреженного воздуха в том углу, где уклон вниз сходился со скосом внутрь. Материализовывалась она ближе к потолку, нежели к полу, и каждую ночь подбиралась чуть ближе и проявлялась чуть четче, прежде чем сон менялся. Вот и Бурый Дженкин тоже всякий раз оказывался немного ближе; его желтовато-белые клычки недобро поблескивали в потустороннем фиолетовом свечении, визгливое мерзкое хихиканье все крепче отпечатывалось в сознании Гилмана; поутру он помнил, как тварь произносила слова «Азатот» и «Ньярлатхотеп».
Сны более глубокие также обретали все бо́льшую четкость; теперь Гилману казалось, что сумеречные пропасти вокруг принадлежат четвертому измерению. Те органические сущности, перемещения которых казались не столь вопиюще непоследовательными и бессмысленными, возможно, представляли собою проекции форм жизни с нашей родной планеты, включая людей. Что такое остальные в своем собственном измерении или измерениях, Гилман даже задуматься не смел. Два менее хаотично движущихся создания – довольно крупный сгусток переливчатых, вытянутых сферических пузырей и небольшой многогранник неведомых оттенков, плоскости которого стремительно изменяли углы наклона, – словно бы заметили Гилмана и повсюду следовали за ним – либо плыли впереди, по мере того как он перемещался среди исполинских призм, лабиринтов, скоплений кубов, плоскостей и квазисооружений; а невнятный визг и рев между тем все нарастали, словно бы приближаясь к чудовищной высшей точке абсолютно невыносимой интенсивности.
Ночью с 19 на 20 апреля случилось нечто новое. Гилман полуосознанно перемещался в сумеречных пропастях вслед за сгустком пузырей и маленьким многогранником, – как вдруг заметил, что края нескольких смежных скоплений гигантских призм образовали характерно правильные углы. А в следующий миг Гилман был уже не в пропасти: он стоял на каменистом склоне холма, омытом ярким рассеянным зеленым светом. Он был бос и в ночной сорочке; попытавшись сделать шаг, он обнаружил, что с трудом передвигает ноги. Клубящееся марево скрывало от глаз все, кроме небольшой части косогора прямо перед ним; при мысли о том, что за звуки могут выплеснуться из этого марева, Гилман неуютно поежился.
И тут Гилман заметил, как к нему с трудом подползают две фигуры: старуха и мелкая мохнатая тварь. Безобразная карга натужно привстала на колени и сложила руки в характерном жесте, а Бурый Дженкин куда-то указывал пугающе человекообразной передней лапой, поднимая ее с явным усилием. Побуждаемый порывом, что брал начало не в нем самом, Гилман побрел в направлении, обозначенном углом скрещенных старухиных рук и лапой мелкого уродца, но, не проковылял он и трех шагов, как вновь оказался в сумеречных пропастях. Геометрические фигуры теснились вокруг него; Гилман падал – кружилась голова, и конца падению не предвиделось. В конце концов он проснулся в своей постели в мансарде с ее бредовой угловатой планировкой, под кровом жуткого старого дома.
Наутро юноша чувствовал себя совсем разбитым; на занятия он не пошел. Что-то неведомое притягивало его взгляд туда, где, казалось бы, ровным счетом ничего не было: он не мог отвести глаз от пустого места на полу. По мере того как разгорался день, фокус невидящих глаз сместился: к полудню Гилман поборол в себе тягу неотрывно глядеть в никуда. Часа в два юноша вышел пообедать: пробираясь по узким улочкам города, он ловил себя на том, что его то и дело тянет свернуть на юго-восток. Лишь усилием воли он заставил себя задержаться в кафе на Черч-стрит, но после еды неведомая тяга дала о себе знать с еще большей силой.
Наверное, надо все-таки проконсультироваться у специалиста по нервным болезням – может, сомнамбулизм тоже как-то с этим связан; а до поры можно хотя бы попробовать рассеять страшные чары самостоятельно. Вне всякого сомнения, он пока еще в силах преодолеть эту тягу. Призвав на помощь всю свою решимость, Гилман зашагал вперед, наперекор притяжению, и нарочно побрел к северу вдоль Гаррисон-стрит. К тому времени, как он добрался до моста над рекой Мискатоник, он был весь в холодном поту; вцепившись в железную ограду, он пристально глядел вверх по течению, на островок с дурной репутацией, где правильные очертания древних стоячих камней мрачно вырисовывались в полуденном свете.
Вдруг он вздрогнул. На безлюдном островке ясно просматривался кто-то живой; приглядевшись вторично, Гилман понял: это, конечно же, та самая незнакомая старуха, чей зловещий образ столь роковым образом вторгся в его сны. Рядом с ней шевелилась высокая трава – словно по земле кралась еще какая-то тварь. Старуха начала было поворачиваться в его сторону – и Гилман поспешно кинулся прочь от моста, под защиту городского лабиринта портовых улочек. Остров находился далеко, и однако ж Гилман чувствовал: сардонический взгляд этой согбенной старой карги в бурых одеждах исполнен чудовищной, неодолимой злобы.
Гилмана по-прежнему тянуло на юго-восток: лишь грандиозным усилием воли он смог заставить себя войти в старый дом и подняться по шатким ступеням. Там он просидел молча, бесцельно не один час; взгляд его постепенно смещался на запад. Около шести часов его обострившийся слух уловил плаксивые молитвы Джо Мазуревича двумя этажами ниже. В отчаянии Гилман схватил шляпу и вышел на позлащенные закатом улицы, позволяя притяжению, что теперь было направлено точно на юг, нести его куда угодно. Час спустя тьма застала его в открытом поле за Палаческим ручьем, а в вышине мерцали и переливались весенние звезды. Порыв идти вперед постепенно сменялся желанием мистически нырнуть в пространство вселенной, – и внезапно Гилман осознал, где таится источник неодолимого притяжения.
Источник этот – в небе! Некая определенная точка среди звезд притязала на него – и манила его. По-видимому, точка эта находилась где-то между Гидрой и Кораблем Арго; Гилман знал, что туда-то его и влекло с самого момента пробуждения вскоре после восхода. Утром она была ниже линии горизонта; после полудня поднялась на юго-востоке, а сейчас – находилась ориентировочно на юге, но клонилась к западу. Что бы все это значило? Уж не сходит ли он с ума? И как долго это продлится? Вновь призвав на помощь всю свою решимость, Гилман развернулся и с трудом побрел к зловещему старому дому.
Мазуревич ждал его в дверях: похоже, ему не терпелось шепотом рассказать какое-то свежее суеверие – и вместе с тем слова не шли с языка. Речь шла о ведьминском огне. Накануне ночью Джо дома не было: в Массачусетсе праздновали День патриотов, и он вернулся уже после полуночи. Глядя на дом снаружи, он сперва подумал было, что окно Гилмана не освещено; но затем заметил внутри слабый фиолетовый отблеск. Ему хотелось предостеречь джентльмена насчет этого отблеска: ведь весь Аркхем знал, что это – ведьминский свет Кезии, что мерцает вокруг Бурого Дженкина и призрака старой карги. Мазуревич не упоминал об этом прежде, но теперь не может дольше молчать: ведь это значит, что Кезия со своим длиннозубым фамильяром преследуют молодого джентльмена. Порою он, Пол Чойнски, и домовладелец Домбровски словно бы видели, как свет просачивается сквозь щели в заколоченном чердаке над комнатой молодого джентльмена, но они сговорились молчать о таких вещах. Однако ж джентльмену лучше бы снять другую комнату и разжиться крестом у какого-нибудь доброго священника вроде отца Иваницки.
Мазуревич продолжал молоть всякий вздор, а Гилман чувствовал, как к горлу подступает невыразимая паника. Разумеется, накануне вечером Джо был изрядно навеселе, и однако упоминание о фиолетовом свете в окне мансарды было пугающе важным. Именно такой мерцающий отблеск неизменно играл вокруг старухи и мелкой мохнатой твари в поверхностных и вместе с тем пронзительно-ярких снах, что предшествовали прыжку юноши в неведомые пропасти, и мысль о том, что человек посторонний и бодрствующий тоже видел это свечение из снов, в здравом уме просто не укладывалась. Но откуда у соседа взялась столь странная идея? Или сам он не только ходит по дому во сне, но еще и разговаривает? Джо уверяет, что нет, – но неплохо бы проверить. Может, Фрэнк Элвуд что-нибудь подскажет, хотя спрашивать Гилману отчаянно не хотелось.
Лихорадка – безумные сны – сомнамбулизм – слуховые галлюцинации – неодолимое притяжение некой точки на небе – а теперь еще и, чего доброго, нездоровые разговоры во сне! Надо, непременно надо отвлечься от занятий, посоветоваться со специалистом по нервным болезням, взять себя в руки. Поднимаясь по лестнице на третий этаж, Гилман замешкался у двери Элвуда, но понял, что соседа дома нет. Неохотно побрел он к своей мансарде и какое-то время посидел в темноте. Взгляд его по-прежнему обращался к юго-западу, и вместе с тем Гилман поймал себя на том, что напряженно прислушивается к звукам на заколоченном чердаке и уже готов навоображать себе, будто сквозь микроскопическую щель в низком, покатом потолке сочится зловещий фиолетовый свет.
В ту ночь фиолетовое свечение обрушилось на спящего Гилмана с удвоенной силой; старуха-ведьма и мелкая мохнатая тварь, подобравшись еще ближе, чем прежде, дразнили его нечеловеческими воплями и дьявольскими жестами. Гилман рад был провалиться в сумеречные пропасти, бурлящие невнятным ревом, вот только навязчивое преследование сгустка пузырей и калейдоскопического многогранничка раздражало и пугало. И тут случился переход – гигантские сходящиеся плоскости осклизлой с виду субстанции нависли сверху и снизу – накатил приступ бреда, и вспыхнул неведомый, чуждый свет, в котором бешено и неразрывно смешались желтая, карминно-красная и темно-синяя краски.
Он полулежал на высокой террасе, обнесенной фантастической балюстрадой, над бескрайними нагромождениями диковинных, неописуемых пиков, сбалансированных плоскостей, куполов, минаретов, горизонтальных дисков, уравновешенных на шпилях, и бессчетных, еще более причудливых форм, из металла и камня, что искрились великолепием в смешанном, едва ли не жгучем слепящем свете многокрасочного неба. Подняв глаза, Гилман различал три громадных огненных диска, все – разных оттенков и на разном расстоянии над бесконечно далекой волнистой линией приземистых гор у самого горизонта. Позади, насколько хватало глаз, возносились ярусы террас еще более высоких. А внизу, вплоть до самых пределов обзора, раскинулся город, и Гилман надеялся, что никакому звуку не долететь оттуда.
Гилман с легкостью поднялся на ноги. Площадка была вымощена полированным, с прожилками, камнем, определить который не удавалось; плитки были неправильно-угловатой формы, что казалась Гилману не столько асимметричной, сколько основанной на некой внеземной симметрии, законы которой ему не постичь. Балюстрада, изящная, причудливо выполненная, доходила ему до груди; вдоль всей ограды, на небольшом расстоянии друг от друга, стояли скромных размеров статуи гротескной формы и самой изысканной работы. Как и вся балюстрада, они были сделаны из какого-то сияющего металла, цвет которого не распознавался в этом хаосе смешанного блеска; а природа их и вовсе не поддавалась разгадке. Они представляли собою некий рифленый бочкообразный предмет – от центрального кольца, точно спицы, отходили тонкие горизонтальные руки, а верхняя часть и основание бочонка бугрились выпуклостями или пузырями. Каждый из таких пузырей служил основой для конструкции из пяти длинных, плоских, конусообразных ответвлений, похожих на лучи морской звезды, – почти горизонтальные, они чуть выгибались, отклоняясь от срединного бочонка. Нижний пузырь крепился к протяженной ограде, причем перемычка была столь хрупкой, что нескольких фигур недоставало: они давно отвалились. В высоту статуи достигали четырех с половиной дюймов, а руки-спицы создавали максимальный диаметр около двух с половиной дюймов.
Плитка обжигала босые ноги. Гилман был совсем один; его первым побуждением стало дойти до балюстрады и с ошеломляющей высоты оглядеть бесконечный, исполинский город на расстоянии двух тысяч футов внизу. Прислушавшись, Гилман, как ему показалось, уловил ритмичную какофонию негромких музыкальных посвистов в самом широком звуковом диапазоне, что доносилась из узких улочек; он пожалел о том, что жителей не видно. Спустя какое-то время у Гилмана закружилась голова; не схватись он машинально за лучезарную балюстраду, он бы упал на плитки. Его правая рука соскользнула на одну из выступающих статуй; это касание словно бы придало ему устойчивости. Однако экзотически хрупкий металл не выдержал, и шипастая фигура отломилась под его пальцами. Гилман полубессознательно сжал ее в кулаке, другой рукой схватившись за пустое место на гладких перилах.
Но теперь его сверхчувствительный слух уловил какое-то движение за спиной. Гилман обернулся и окинул взглядом ровную террасу. К нему тихо, хотя и не таясь, приближались пятеро, в том числе – зловещая старуха и клыкастая мохнатая тварь. При виде остальных троих Гилман потерял сознание: то были живые существа восьми футов ростом, в точности похожие на шипастые статуи балюстрады: передвигались они, по-паучьи изгибая нижние лучи-руки.
Гилман проснулся весь в холодном поту; лицо, руки и ступни саднило. Он спрыгнул с постели, умылся, оделся с лихорадочной поспешностью: ему нужно было как можно быстрее убраться из этого дома. Он понятия не имел, куда пойдет, но сознавал, что вновь придется пропустить занятия. Странное притяжение некоей точки в небесах между Гидрой и Кораблем Арго ослабло, но вместо него возникло иное, еще более сильное. Теперь юноша чувствовал, что необходимо спешить в северном направлении – как можно дальше. Перспектива пройти по мосту с видом на безлюдный островок реки Мискатоник внушала ему ужас, так что Гилман пересек мост на Пибоди-авеню. Он то и дело спотыкался: его взгляд и слух были прикованы к неописуемо далекой точке в ясном синем небе.
Спустя примерно час Гилман овладел собою – и обнаружил, что забрел далеко от города. Повсюду вокруг тянулась унылая пустыня солончаковых болот, а узкая дорога впереди уводила к Иннсмуту – древнему, полузаброшенному городу, от которого жители Аркхема почему-то предпочитали держаться подальше. И хотя тяга к северу не слабела, Гилман сопротивлялся ей – как и тому, второму притяжению, и наконец ему почти удалось уравновесить их. Он побрел обратно в город, выпил кофе у киоска с газированной водой, с трудом доплелся до публичной библиотеки и посидел там, бесцельно листая глянцевые журналы. Раз к нему подошли друзья и удивились, до чего он загорел; но о своей прогулке Гилман рассказывать не стал. В три он пообедал в ресторанчике, попутно отмечая, что притяжение либо ослабло, либо разделилось надвое. После того Гилман, чтобы убить время, заглянул в дешевый кинотеатр и просмотрел пустопорожний сеанс несколько раз, снова и снова, не вдумываясь в содержание.
Где-то около девяти вечера юноша поковылял домой и, спотыкаясь, ввалился в старый дом. Джо Мазуревич жалобно тянул свою молитвенную невнятицу; Гилман торопливо поднялся к себе в мансарду, не задержавшись проверить, дома ли Элвуд. Он включил тусклый электрический свет – и испытал настоящее потрясение. Он сразу заметил на столе нечто постороннее, а второй взгляд не оставил места сомнениям. На боку лежала – потому что стоять стоймя без поддержки не могла, – необычная шипастая фигурка, что в чудовищном сне он своей рукой отломал от фантастической балюстрады. Верно, она – все детали на месте. Гофрированный, бочонкообразный центр, тонкие расходящиеся спицы-руки, выпуклости на каждом конце, а от выпуклостей тянутся плоские, чуть изогнутые наружу лучи – все в точности! В электрическом свете цвет фигурки казался радужно-серым, с зелеными прожилками; в ужасе и изумлении Гилман осознал, что на одной из выпуклостей заметен рваный надлом: в этом месте статуэтка некогда крепилась к перилам из сновидения.
Лишь полубессознательное оцепенение помешало ему закричать в голос. Это слияние сна и реальности сводило юношу с ума. До глубины души потрясенный, он стиснул в руке шипастую фигурку и побрел вниз по лестнице в квартиру домохозяина Домбровски. В затхлых коридорах все еще звенели плаксивые молитвы суеверного ткацкого подмастерья, но теперь Гилману было все равно. Домовладелец оказался у себя и приветливо поздоровался с жильцом. Нет, этой вещи он прежде не видел и ничего о ней не знает. Но жена рассказывала, будто нашла забавную жестяную игрушку в одной из постелей, когда убирала комнаты в полдень; может, это она и есть? Домбровски позвал супругу, та степенно вплыла в комнату. Да, верно, та самая вещица. В постели молодого джентльмена нашлась – у самой стенки. Странная штуковина, ничего не скажешь, ну да у молодого джентльмена комната битком набита всякими странностями – тут и книги, и разные редкости, и картины, и заметки на бумаге. Нет, она ровным счетом ничего про находку не знает.
Во власти душевного смятения Гилман вновь поднялся к себе, будучи убежден, что либо он все еще спит и видит сон, либо сомнамбулизм дошел до небывалой крайности и вынуждает его к грабежу в незнакомых местах. Где он только мог раздобыть эту экзотическую вещицу? Ни в каком аркхемском музее он ничего подобного не видел. Но откуда-то она ведь взялась! Разгуливая по городу во сне, он, должно быть, увидел и схватил ее – и это, в свою очередь, вызвало странный сон про обнесенную балюстрадой террасу. На следующий день нужно будет очень осторожно навести справки – и посоветоваться наконец со специалистом по нервным болезням.
А между тем надо попробовать отследить, куда он ходит во сне. По пути в свою комнату Гилман рассыпал по лестнице и в коридоре мансарды муку, одолженную у хозяина – он честно объяснил, зачем. Юноша задержался было у комнаты Элвуда, но свет внутри не горел. Войдя к себе, Гилман поставил шипастую фигурку на стол и прилег, не потрудившись даже раздеться – так он был измучен физически и духовно. С заколоченного чердака над скошенным потолком словно бы доносилось тихое царапанье и топоток, но в смятении своем Гилман даже не придал этому значения. Таинственная тяга на север снова набирала силу, хотя теперь источник ее находился, по-видимому, ниже у горизонта.
В слепящем фиолетовом свете сновидения старуха и клыкастая мохнатая тварь проявились снова – куда отчетливее, нежели когда-либо прежде. На сей раз они подобрались вплотную к юноше: иссохшие старухины клешни вцепились в него. Гилмана вытащили из постели и повлекли в пустоту; мгновение он слышал ритмичный рев и видел, как вокруг него вскипает сумеречная бесформенность размытых пропастей. Но картина тотчас же сменилась: в следующий миг он оказался в нищей, тесной каморке без окон – грубо обработанные балки и брусья сходились конусом у него над головой, а под ногами пол, как ни странно, шел под уклон. На подпорках вровень с полом стояли низкие ящики, битком набитые книгами самых разных эпох, более или менее тронутых распадом, а в центре громоздились стол и скамейка, по-видимому, закрепленные неподвижно. Сверху на ящиках выстроились небольшие предметы неведомой природы и формы, и в пламенеющем фиолетовом свечении Гилман заметил словно бы копию шипастой фигурки, так его озадачившей. Слева пол резко уходил вниз, в черный треугольный провал, откуда сперва донеслось сухое дребезжание, а потом выползла отвратительная мохнатая тварь с желтыми клыками и бородатым человеческим лицом.
Старая карга, недобро ухмыляясь, по-прежнему не отпускала своего пленника. А позади стола возвышалась прежде невиданная фигура – высокий, сухощавый человек, весь черный, но без характерных негроидных черт; полностью лишенный волос и бороды; единственной одеждой ему служила бесформенная мантия из какой-то плотной черной ткани. Ног различить было невозможно, их заслоняли стол и скамья, но незнакомец, по всему судя, был обут – когда он менял положение, слышалось легкое постукивание. Человек не произнес ни слова; мелкие, правильные черты лица его оставались совершенно бесстрастны. Он просто указал на массивный фолиант, раскрытый на столе, а карга всунула в правую руку Гилмана огромное серое перо. Все застилала пелена сводящего с ума страха, что достиг высшей своей точки, когда мохнатая тварь вскарабкалась по одежде спящего ему на плечи, спустилась вниз по левой руке и наконец больно укусила в запястье у самой манжеты. Фонтаном брызнула кровь, и Гилман потерял сознание.
Очнулся он поутру 22 апреля. Левое запястье ныло, манжета побурела от засохшей крови. Воспоминания путались, однако ж сцена с участием черного человека в неведомом месте запечатлелась в сознании четко и ярко. Должно быть, во сне юношу укусила крыса, что и породило кульминацию ночного кошмара. Отворив дверь, Гилман убедился, что мука на полу в коридоре не потревожена – если не считать гигантских следов неотесанного увальня, что жил в противоположном конце мансарды. Значит, на сей раз о сомнамбулизме речи не идет. Но с крысами давно пора что-то делать. Надо пожаловаться домовладельцу. Гилман снова попытался закупорить нору у основания наклонной стены, забив в нее подсвечник подходящего размера. В ушах стоял чудовищный звон – точно остаточное эхо какого-то жуткого шума из снов.
Он вымылся, переоделся и попытался вспомнить, что же произошло во сне после сцены в фиолетовом мареве, но в сознании не вырисовывалось ничего определенного. Само место событий наверняка соотносилось с заколоченным чердаком, мысли о котором поначалу так властно подчинили себе воображение Гилмана, но последующие впечатления были нечетки и тусклы. Проступали смутные образы сумеречных пропастей и еще более обширных и черных бездн за ними – бездн, в которых отсутствовали какие бы то ни было устоявшиеся представления о формах. Гилмана перенесли туда сгусток пузырей и маленький многогранник, его навязчивые преследователи, но они, как и сам Гилман, превратились в клочья молочно-белого, чуть подсвеченного тумана в еще более отдаленной пустоте запредельной тьмы. Впереди маячило что-то еще – более крупный обрывок тумана то и дело сгущался до неназываемого приближения к той или иной форме – и Гилман подумал, что продвижение их следует не по прямой линии, но скорее по чужеродным кривым и спиралям некоего эфирного водоворота, который подчинялся законам, неведомым физикам и математикам любой из мыслимых вселенных. Наконец смутно обозначились громадные мятущиеся тени, чудовищная, не вполне звуковая пульсация и тонкий монотонный посвист незримой флейты – и на этом воспоминания оборвались. Гилман решил, что последнее представление он почерпнул из «Некрономикона», в котором прочел про бездумную сущность именем Азатот, что правит временем и пространством с черного трона посреди причудливого окружения в самом сердце Хаоса.
Когда Гилман смыл кровь, ранка оказалась ничтожной: вот только расположение двух крошечных точек изрядно озадачивало. Гилману пришло в голову, что на постельном покрывале кровавых следов не осталось – что было по меньшей мере странно, учитывая количество крови на коже и на манжете. Или он расхаживал во сне по комнате, и крыса укусила его, пока он сидел на стуле или замер в какой-нибудь менее естественной позе? Гилман осмотрел все углы, ища бурые пятна или капли, но так ничего и не нашел. Пожалуй, стоит посыпать мукой пол в комнате, а не только в коридоре, – решил он; хотя никаких новых подтверждений хождения во сне, наверное, уже и не требуется. Он о своем недуге знает: теперь осталось только положить ему конец. Надо попросить о помощи Фрэнка Элвуда. Этим утром странные призывы из космоса словно бы поутихли, зато на их место заступило новое ощущение, еще более необъяснимое. То был неясный, но настойчивый порыв бежать от всего, что его окружает, но куда – Гилман ведать не ведал. Он взял со стола странную шипастую статуэтку – и юноше померещилось, что прежняя тяга на север чуть усилилась; но если и так, новое, непонятное побуждение полностью ее заглушало.
Он отнес шипастую статуэтку в комнату Элвуда, усилием воли не вслушиваясь в плаксивые стенания ткацкого подмастерья, что доносились с первого этажа. Элвуд, слава небесам, был дома и уже встал. До завтрака и ухода в колледж оставалось немного времени на беседу, и Гилман торопливо пересказал приятелю свои недавние сны и страхи. Элвуд сочувственно выслушал гостя и согласился, что надо что-то делать. Изможденный, осунувшийся вид бедняги поразил его до глубины души; не оставил он без внимания и странный, необычный загар, что в течение последней недели отмечали столь многие. Однако что тут сказать, он не знал. Он ни разу не видел Гилмана расхаживающим во сне, и что это за загадочная статуэтка, понятия не имел. Однажды вечером он слыхал, как франко-канадец, живущий под комнатой Гилмана, беседовал с Мазуревичем. Они жаловались друг другу на то, как боятся прихода Вальпургиевой ночи, до которой оставалось уже всего-то несколько дней, и вслух жалели бедного, обреченного молодого джентльмена. Дерошер, жилец из комнаты под мансардой Гилмана, рассказывал, что по ночам раздаются шаги как обутых, так и босых ног, и что однажды ночью, в страхе прокравшись наверх, чтобы заглянуть в замочную скважину к Гилману, он увидел фиолетовый свет. Подсматривать он так и не дерзнул, признавался он Мазуревичу, – ибо фиолетовый свет просачивался в щель под дверью. А еще из комнаты слышались тихие голоса, и… – на этом франко-канадец понизил голос до невнятного шепота.
Элвуд понятия не имел, что послужило для этих суеверных олухов материалом для сплетен: вероятно, воображение их разыгралось, с одной стороны, оттого, что Гилман засиживался за книгами допоздна и сонно расхаживал по комнате, рассуждая сам с собою, – а с другой стороны, близился канун первого мая, дата, по традиции внушавшая немалый страх. Не приходилось отрицать, что Гилман и впрямь разговаривает во сне, и, конечно же, не кто иной, как Дерошер, имевший привычку подслушивать у замочной скважины, распустил ложный слух о фиолетовом свечении из сна. Эти простецы горазды навоображать себе любые странности, о которых случайно услышали. Что до плана действий – Гилману лучше бы на время перебраться в комнату Элвуда, дабы не оставаться по ночам одному. Элвуд, если не уснет сам, непременно разбудит его, как только сосед заговорит во сне или попытается встать. Кроме того, необходимо как можно скорее посоветоваться с врачом. А между тем они покажут шипастую статуэтку в разных музеях и кое-кому из профессоров: попросят идентифицировать ее и скажут, что нашли экспонат на городской помойке. Кроме того, Домбровски просто обязан потравить крыс в старых стенах.
Ободренный беседой с Элвудом, в тот день Гилман даже пошел на занятия. Его по-прежнему странно тянуло туда и сюда, но он не без успеха противостоял всем призывам. Во время «окна» в расписании он показал странную статуэтку нескольким профессорам: все они чрезвычайно заинтересовались находкой, но так и не смогли пролить свет ни на ее природу, ни на происхождение. В ту ночь Гилман спал на кушетке, что по просьбе Элвуда домохозяин перенес в комнату на третьем этаже, и впервые за много недель его не осаждали тревожные сны. Но лихорадка не спадала, а плаксивые подвывания ткацкого подмастерья изрядно действовали на нервы.
В течение следующих нескольких дней Гилман наслаждался почти полной неуязвимостью для зловещих явлений. Элвуд уверял, что ни разговаривать, ни ходить во сне сосед не порывался; между тем домовладелец повсюду разложил крысиный яд. Единственное, что тревожило, – так это пересуды среди суеверных иностранцев, воображение которых разыгралось не на шутку. Мазуревич настойчиво уговаривал Гилмана разжиться распятием, и наконец сам всучил ему крест, по его словам, благословленный праведным отцом Иваницки. У Дерошера тоже нашлось что сказать – он, собственно, настаивал, что в пустой комнате над ним в первую и вторую ночь после переселения Гилмана слышались сторожкие шаги. Полу Чойнски мерещились ночами разные звуки в коридорах и на лестницах; он уверял, что однажды дверь его осторожно подергали снаружи, а миссис Домбровски клялась, что впервые со Дня Всех Святых видела Бурого Дженкина. Но все эти наивные россказни, конечно же, ничего не значили; дешевый металлический крест так и остался висеть без дела на ручке шкафа в квартире Элвуда.
Три дня кряду Гилман с Элвудом опрашивали местные музеи, пытаясь идентифицировать загадочную шипастую статуэтку, – но безуспешно. Однако ж повсюду интерес она вызывала немалый; абсолютная чужеродность фигурки бросала научному любопытству серьезный вызов. Одну из тонких расходящихся рук-спиц отломили и подвергли химическому анализу; о результатах в кулуарах колледжа толкуют и сегодня. Профессор Эллери обнаружил в странном сплаве платину, железо и теллур; но к ним примешивались по меньшей мере три явных элемента с высоким атомным весом, классификации совершенно не поддающиеся. Они не только не соответствовали никакому из известных элементов, но даже не вписывались в пустые места, оставленные для гипотетических элементов в периодической системе. Эта тайна не раскрыта и по сей день, хотя сама статуэтка выставлена в музее Мискатоникского университета.
Утром 27 апреля в комнате, где гостил Гилман, появилась свежая крысиная нора, но Домбровски заколотил ее жестью в тот же день. Яд ощутимого результата не дал; царапанье и возня в стенах тише не сделались. В тот вечер Элвуд где-то задержался, Гилман его ждал. Ему не хотелось засыпать одному в комнате, тем более что в вечерних сумерках ему померещилась отвратительная старуха, образ которой столь ужасным образом перенесся в его сны. Гилман гадал, кто она такая и что громыхало жестянкой в мусорной яме у входа на грязный внутренний двор. А карга его, похоже, заметила и злобно ему ухмыльнулась – хотя, может быть, он просто навоображал себе невесть чего.
На следующий день оба юноши очень устали и знали, что с приходом ночи заснут как убитые. Вечером они вяло потолковали о математических изысканиях, что всецело и, вероятно, не к добру поглощали внимание Гилмана, и пообсуждали связь между древней магией и фольклором, что представлялась столь загадочной – и столь возможной. Вспомнили и про старую Кезию Мейсон; Элвуд признал, что Гилман имеет веские научные основания думать, что она, вероятно, случайно оказалась обладательницей странного и важного знания. Тайные культы, к которым принадлежали ведьмы, нередко хранили и передавали удивительные секреты из древних, позабытых веков; очень может статься, что Кезия и в самом деле овладела искусством проходить сквозь врата измерений. Предания все как одно утверждают, будто материальные преграды ведьму удержать не в силах; и кому ведомо, что стоит за старыми сказками о ночных полетах на помеле?
Дано ли современному студенту обрести сходные способности благодаря одним только математическим изысканиям, предстояло еще проверить. Гилман сам признавал, что успех, чего доброго, приведет к опасным и немыслимым ситуациям; ибо кто сумел бы предсказать, что за условия царят в соседнем, но обычно недоступном измерении? С другой стороны, сколь безграничные возможности рисует разыгравшееся воображение! В определенных областях пространства время, вероятно, не существует; переносясь в эти области и оставаясь в них, можно сохранять жизнь и молодость до бесконечности; процессы обмена веществ и старения утратят над человеком власть, кроме как в те недолгие моменты, когда он навещает свое собственное или сходные измерения. Можно, например, нырнуть в безвременье – и выйти из него в какой-нибудь отдаленной эпохе земной истории, причем столь же молодым, как и прежде.
Удавалось ли такое хоть кому-нибудь, остается разве что гадать – с большей или меньшей степенью достоверности. Древние легенды невнятны и противоречивы, а в историческое время все попытки преодолеть запретные пропасти, по-видимому, осложняются странными и жуткими союзами с существами и посланниками извне. Взять вот исконную фигуру посредника или глашатая тайных и ужасных сил – «Черного Человека» ведьминского культа или «Ньярлатхотепа» из «Некрономикона». А ведь есть еще неразрешимая проблема малых посланцев – квазиживотных или противоестественных гибридов, что в легендах именуются «ведьминскими фамильярами». Глаза у собеседников уже закрывались сами собою, и на этом разговор прервался. Уже укладываясь спать, Гилман и Элвуд услышали, как в дом ввалился Джо Мазуревич, изрядно навеселе, и поневоле содрогнулись: такое исступленное отчаяние звучало в его заунывных молитвах.
Той ночью Гилман снова увидел фиолетовое свечение. Во сне он слышал царапанье и грызущее похрустывание в перегородках, потом словно бы кто-то неловко подергал за щеколду. Затем он увидел, как старуха и мелкая мохнатая тварь идут прямиком к нему по застеленному ковром полу. В лице карги сияло жестокое торжество; крохотный желтозубый монстр, глумливо хихикая, указал на фигуру Элвуда, спящего глубоким сном на своей кровати в противоположном конце комнаты. Парализующий страх пресек все попытки закричать. Как и в предыдущий раз, безобразная старуха схватила Гилмана за плечи, рывком выдернула из постели и утащила в пустоту. И вновь мимо замелькала беспредельность визжащих сумеречных пропастей, а в следующую секунду он, по-видимому, оказался в темном, слякотном, незнакомом переулке, где воздух был пропитан зловонными запахами, а слева и справа вздымались прогнившие стены старых домов.
Впереди шел черный человек в мантии – тот самый, которого Гилман видел в каморке с конусообразным потолком в другом своем сне, а на небольшом расстоянии обнаружилась и старуха – она манила Гилмана рукой и строила властные гримасы. Бурый Дженкин с игривой ласковостью терся о лодыжки черного человека, ступни которого тонули в глубокой грязи. Справа обозначился темный дверной пролет; черный человек молча указал на него. Туда-то и нырнула гримасничающая старуха, таща за собою Гилмана за рукав пижамы. На лестнице нависала вонь, ступени зловеще поскрипывали; старуха словно бы излучала слабый фиолетовый свет; но вот наконец лестничная площадка – и дверь. Мерзкая карга повозилась немного со щеколдой, толкнула дверь, знаком велела Гилману ждать – и исчезла в черном проеме.
Обострившийся слух юноши уловил жуткий сдавленный крик, и вскоре старая карга вышла из комнаты с маленькой бесчувственной фигуркой, которую и всунула спящему в руки, точно носильщику. При виде этой фигурки и выражения на ее лице Гилман словно бы сбросил с себя чары. В потрясении своем не в силах даже закричать, он опрометью кинулся вниз по вонючей лестнице и в грязь снаружи; но черный человек, ждавший у входа, схватил беглеца и начал его душить. Гилман потерял сознание: последнее, что он слышал, это тихое, пронзительное хихиканье клыкастого крысоподобного уродца.
Утром 29‑го числа Гилман проснулся в водовороте кошмара. Едва он открыл глаза, как сразу понял: случилось что-то ужасное. Ведь он снова находился в своей старой комнате в мансарде, с наклонной стеною и потолком: раскинулся на не застеленной за ненадобностью кровати. Горло необъяснимо болело; с трудом приняв сидячее положение, Гилман с нарастающим страхом обнаружил, что его ступни и штанины пижамы заляпаны засохшей грязью. В первое мгновение воспоминания его безнадежно путались, но по крайней мере не приходилось сомневаться: приступ сомнамбулизма повторился. Элвуд, верно, уснул слишком крепко, ничего не услышал и не остановил гостя. На полу остались беспорядочные грязные следы, но, как ни удивительно, до двери они не доходили. Чем дольше Гилман их разглядывал, тем более странными они казались: в придачу к тем, что явно принадлежали ему самому, там были и другие отпечатки, поменьше, и почти круглые, вроде как от ножек большого стула или стола, вот только большинство их словно бы делились напополам. А еще – грязная дорожка характерных крысиных следов вела из свежей норы и обратно. Неописуемое смятение и ужас при мысли о том, что он сходит с ума, подчинили себе Гилмана, когда он с трудом доковылял до двери и увидел, что грязных отпечатков по другую ее сторону нет. Чем яснее вспоминал Гилман свой жуткий сон, тем бо́льшая паника его охватывала; и унылый речитатив Джо Мазуревича двумя этажами ниже лишь усиливал его отчаяние.