В просвете люка силуэтом появляется капитан. Не спускаясь вниз, смотрит на теплотехников, на Спиридона Уткина.
— Пускай! — командует главный из пришедших.
Точно соской, чмокает «Смелый». Медленный, плавный оборот делает тяжелый металл. Солнечный зайчик от шатуна пробегает по стенам и вдруг падает на лицо механика. Отмахивается от солнечного зайчика Уткин, забирается в мазутную темноту отсека, чтобы оттуда следить за обидной небрежностью синих комбинезонов. Он скрывается в темноте до тех пор, пока теплотехник не снимет диаграмму. Тесный круг людей смыкается над ней, только капитан и механик стоят в стороне.
— В порядке! — расшифровав диаграмму, говорит главный теплотехник, и синекомбинезонники становятся обыкновенными людьми. У старшего проглядывает улыбка, а те, что помоложе, не скрывают радости.
— Чего там? — Уткин почти вырывает бумажку из рук, рассматривает ее долго, прищелкивая языком, что-то бормочет.
— Поздравляю, Спиридон! — говорит старший теплотехник и делает такое движение, точно хочет пожать руку механика, но Уткин, ворча, уходит за машину, нагибается и начинает протирать теплые бока цилиндра.
И теплотехники, понимающе пересмеиваясь, укладывают приборы в чемоданчики. Резко повертывается и уходит капитан. Кочегар Иван Захарович Зорин проводит пальцами по оттопыренным губам, и в машинном раздаются звуки саксофона.
— Живем! Клево! — вращая белками на черном лице, кричит кочегар. — Кочумай, ребята, наша пляшет!
Пожимают плечами теплотехники, не понимают Зорина, а он припрыгивает, приплясывает, кричит снова никому не понятное. Виноват в этом дирижер моряковского самодеятельного оркестра Модест Сидорович Горюнов, который за длинную зиму научил кочегара диковинным словам, на которых объясняются «лабухи», то бишь музыканты. На языке Модеста Сидоровича человек — чувак, играть — лабать, молчать — кочумать, хорошо — клево, холодно — зусман, есть — бирлять, идти — хилять… Много, много звучных слов услышал Иван Захарович и ухватил их памятью, жадной до необычного, звонкого.
— Хиляй, ребята! — наливается радостью Иван Захарович и бросается в кочегарку, на полный штык вонзает лопату в уголь и забрасывает в топку здоровый кусок антрацита.
«Смелый» глубоко вздыхает. Пламя гудит. Пароход подрагивает корпусом.
— Живем, чуваки! — кричит кочегар, наяривая на вывернутых губах что-то несусветное.
В полдень берег покрывается золотом.
Сверкают в солнечных лучах «крабы» на фуражках, нарукавные нашивки; частые, как клавиши баяна, пуговицы. Сияние лучится от берега, и, ослепленный им, «Смелый» услужливо протягивает широкий и удобный трап. Неторопливо, важно идут по нему гости «Смелого» — члены строгой приемной комиссии. Их глаза точно и придирчиво запечатлевают праздничную голубизну надстроек, яичный лоск палубы, разноцветные спасательные круги. И швабру, второпях брошенную Петькой Передрягой на палубе, и рахитично похилившиеся стойки в машинном отделении — все видят глаза начальника районного управления пароходства, главного диспетчера управления, капитана-наставника и других не менее важных и не менее ответственных гостей «Смелого». Пожав руки ребятам из команды «Смелого», распоряжаются начальники:
— Давай, Борис Зиновеевич!
— Есть! — отвечает капитан «Смелого» и оценивающим взглядом еще раз окидывает молчаливых, настороженных ребят, палубу, весь пароход, поднявший к небу густой султан дыма.
Делает шаг капитан к переговорной трубе и вдруг замирает, останавливается, пораженный мыслью, — вспомнил, как в прошлом году по вине радистки Нонны Иванковой в торжественный момент громкоговорители запели: «Бродяга я, бродяга я… Никто нигде не ждет меня!» Затаили улыбки в губах члены комиссии, но промолчали, щадя капитана…
— Давай, Борис Зиновеевич! — невозмутимо требуют гости. Не замечают они капитановой тревоги, смешно округлившихся глаз; невозмутимы и капитановы хлопцы — вылупились на золотое сияние и забыли обо всем. И только боцман Ли, старый Ли, тенью пробирается к люку и бесшумно ввинчивается в него. «Ли, старый миляга! Ах молодец!»
— Отдать носовую! — бодрым тенорком командует капитан. — Тиха-а-а-й!
Гудок «Смелого» оглушает.
После гудка — небольшая пауза, наполненная шипеньем пара, грохотом цепей, скрежетом носовой чалки, и — из громкоговорителя валится на палубу, на людей:
Члены комиссии переглядываются, тянутся к ушам, но только жестами могут показать, что не забыли прошлогоднего «Бродягу». Но жесты — не слова: хитренько морщится капитан и незаметно подмигивает боцману: «Выручил, голуба-душа… Век не забуду!»
Все тонет в оглушительных звуках песни: команды, ускоряющийся бой плиц, сигнальные гудки, и как-то вдруг оказывается, что пароход уже протянул между собой и берегом широкую полоску воды и уже пробегает мимо затонувших тальников. Взметнувшись вверх, тугим треугольником реет вымпел. Выгнутое горбушкой многоводье протоки голубым полотном течет под пароход; прикоснувшись к острому носу, бесшумно раздваивается, мягко обнимает оборками волн.
Оглушительно крякнув, замолкают громкоговорители, и тогда возникают и сливаются воедино звуки движения судна, которые для речников так же привычны, как шум прибоя для жителей побережья.
Речник просыпается, засыпает, ест, работает и отдыхает под ровные удары плиц, шипенье пара и редкие такты рулевой машинки; речник не спит, не ест и не отдыхает, когда стоит тишина, которая действует на него угнетающе, а ночью, во сне, она сильнее взрыва. Очумело соскакивает речник с узкой койки, сдерживая удары сердца, прислушивается к звону в ушах, и страшные картины одна за одной встают в темноте кубрика: налетели на мель! Врезались в берег! Поломали колеса! После навигации неделю не спит речник на жаркой перине в Моряковке, ворочается, кажется ему, что тишина поселка орет сиренным, жутким голосом.
— Вперед полный! — командует капитан.
Он проходит мимо серьезных членов комиссии, нетерпеливого ожидания Петьки Передряги, насмешливой улыбки Кости Хохлова и становится рядом с носовым прожектором — впереди всех; щекой прикасается к ветру капитан, чувствует мягкие и упругие его ладони, вдыхает запах весноводья. На самом ветродуе стоит капитан, тонкими пальцами цепко держится за леер, по привычке расставив ноги. Чуть покачиваясь, легко и плавно несет его навстречу стрежи и солнечным всплескам старый обский буксир «Смелый».
Сорок третью навигацию начинает капитан.
— Ветерок! — раздается позади него тихий голос.
— Дует! — отвечает капитан и теснится, дает место начальнику районного управления и капитану-наставнику Федору Федоровичу.
Задумчиво кусает овсяную метелку усов капитан-наставник, ерошит закуржавевшие виски начальник управления и смотрят на сиреневую в лучах опавшего солнца воду и молчат. Что сказать Федору Федоровичу? Списали его годы с палубы, осудили на вечную тоску минутных встреч с чужими пароходами; нечего сказать и начальнику, приговоренному к пожизненному поселению в каменной коробке кабинета. Как ни высок потолок его, как ни хороши гладиолусы в кадках — выше звездный потолок над «Смелым», пьянее запах обской волны.
— А ведь здоров «Смеляга»-то! — как бы равнодушно говорит Федор Федорович.
— Тянет! — так же равнодушно отзывается капитан.
Федор Федорович косится на него, разметнув пальцами по сторонам кошачьи усы, сердится:
— Хорошо тебе, Борис! С таким механиком бегаешь! Бог тебе Уткина послал! Молиться на него надо!
— Тридцать лет молюсь! — усмехается капитан на кошачий размах Федоровых усищ. — Лампадку в кубрике затеплил…
Федор Федорович обижается:
— С тобой серьезно!
Солидно, с прищуром говорит начальник управления:
— Н-да… Механик золотой! Н-да! Золотой, говорю, механик… Отдавать нужно Уткина, Борис! Пусть, говорю, молодым капитанам поможет…
— Берите, — отвернувшись, бросает капитан…
И видно, уж очень хочется начальству забрать механика: не замечают погрустневшего лица капитана, не улавливают в голосе тоску, а только понимают смысл слова, которым отдает капитан лучшего на всей Оби механика. На секунду остолбенев, Федор Федорович восклицает досадливо:
— Да не отвалится от Бориса Спиридон… Прикипел к нему, автогеном не отрежешь!
— Сам отвалюсь! — глухо отвечает капитан. Мгновенно наливается тревожным бакенным цветом лицо капитана-наставника, а начальник управления смущенно кашляет. Совсем забыли они о том, что, может быть, последнюю навигацию побежит по Оби капитан… Несколько дней назад принес он с медицинской комиссии листок бумаги. Долго рассматривали ее обские капитаны, вникали в смысл латинских слов и поняли одно — износился Борис, как машины парохода «Магнитогорск», что стоит на вечном якоре в Моряковском затоне…
Стоят, молчат друзья капитана… Ищут слов. Наконец, не глядя на капитана, Федор Федорович говорит:
— Борис, а Борис!.. А ведь флагшток-то на боку… Гляди — припадает вправо!
— Да… пожалуй!.. — туго говорит начальник, отирая пот со лба.
Смотрит на флагшток и капитан — флагшток как флагшток, прямой, хорошо выкрашенный, но, щадя Федора, подтверждает:
— А ведь Федор прав… Косит немного флагшток.
По-мальчишески повеселев, деланно равнодушно спрашивает капитан Федора Федоровича:
— Будем пожарную тревогу бить? Приосанивается капитан-наставник. На старости лет, на седьмом десятке, заболел он странной болезнью — любовью к учебным пожарным тревогам, чем и изводит до зуда в кулаках обских капитанов… Проводит пальцами по усам капитан-наставник.
— Прошу пробить! — важно требует он. — Прошу по всей форме, товарищ капитан!
— Есть! — отвечает Борис Зиновеевич и, скомандовав: «Пожарная!» — незаметно подмигивает Косте Хохлову, который, в свою очередь, подмигивает боцману Ли, а боцман Ли — Ивану Захаровичу, а Иван Захарович — Петьке Передряге. Цепная реакция подмигиваний охватывает пароход от носа до кормы и оканчивается Валькой Чирковым, который бьет в колокол.
И уже летят по палубе капитановы ребята, тянут серый шланг, размахивают баграми, топорами, тянут ящики с песком, огнетушители, занимают места по точно разработанной пожарниками инструкции. Впереди всех, выпуча глаза, бежит Костя Хохлов.
Капитан бодро командует:
— Пострадавшим оказать медицинскую помощь!
Опять дико звенит колокол, и к Федору Федоровичу спешат ребята, лётом подтаскивают носилки, машут руками Нонне Иванковой, которая, спотыкаясь, бежит к капитану-наставнику с медицинской сумкой через плечо и заранее вытаскивает пробку из бутылки с нашатырным спиртом. Под крик Кости: «О чем ты тоскуешь, товарищ моряк?» — Федора Федоровича валят на носилки, суют, ошеломленному, под нос нашатырный спирт, щупают пульс, под мышку ставят огромный, в деревянном футляре, термометр для воды. Затем капитана-наставника, совсем очумевшего, бегом спускают с палубы, несут в красный уголок и укладывают на койку…
На палубе катаются от хохота.
— Пошли Федора смотреть! — сквозь смех предлагает начальник управления, но капитан-наставник сам поднимается на палубу.
— Вот что, Борис!.. — свирепо начинает он, но не выдерживает: приседает, дрожит всем телом, смеется.
Мал капитан «Смелого» — рост сто шестьдесят три, вес пятьдесят девять. Немного места занимал в двухкомнатной квартирке, но вот ушел — пусто стало.
На диване, среди вышитых подушек, сидят двое: жена и дочь капитана — единственный его ребенок, студентка Томского университета, приехавшая проводить отца в плаванье. Сидят молча, прислушиваясь, не скрипнет ли тихонько калитка, не звякнет ли хрупкий ледок под яловыми сапогами. Изредка перебросятся пустым, ненужным словом, грустно поглядят друг на друга, вздохнут и опять молчат.
— Скипидар бы не забыть со свиным салом, — говорит жена капитана. — Верное средство против простуды… Тело натрешь, грудь натрешь — как рукой снимет!
— Я положила… В рюкзак…
По ковровой дорожке лениво идет большой дымчатый кот, изогнувшись, смотрит на капитанову койку, долго раздумывает, ворочая по сторонам усатой головой, и наконец медленно уходит обратно. За котом крадется длинная тень.
Тихо.
Настенные часы в ореховом футляре постукивают мелодично, упрямо. Дом потрескивает бревнами — садится. Жена капитана грустит оттого, что, собственно, свиное сало со скипидаром брать с собой капитану не надобно: сызмальства не простуживается Борис Зиновеевич — проваливался в проруби, бродил в ледяной воде, до ниточки промокший, выстаивал длинные вахты на сквозном ветру и — хоть бы чихнул! Единожды в жизни был болен капитан: неделю валялся на койке, почитывая книги, попивая хлебный квас, — ухватил где-то обидную, детскую болезнь, под названием коклюш. Чтобы не было стыдно такой хворобы, знакомым говорил загадочно: «Инфлюэнца! Вот так…»
— Что скипидар! — вздыхает жена капитана. — Не в скипидаре дело…
За окном — бредут улицей голоса. Смеется женщина. Жена капитана поднимает голову, прислушивается. Седые волосы под электрическим светом отливают серебром. У нее продолговатое, решительное лицо. Она выше капитана ростом, плечиста.
— Сейчас наш придет… Это Валька Чирков с Верой Капитоновой прошли.
И действительно — скрипят доски на крылечке, звякает щеколда, потом — легкий шарк сапог по сеням… Жена и дочь сидят неподвижно: не любит капитан, когда его встречают на пороге. Странность эту он как-то объяснил жене: «Помнишь, Клаша, капитана Селиверстова, что у купца Фуксмана „Звездой“ командовал?.. Так вот он приходил домой, жена бросалась под ноги и стягивала грязные — нарочно в грязь норовил, подлец! — сапоги. Как вспомню об этом — мутит!» Жена капитана хорошо помнила Фуксмана — у Бориса до сих пор звездочка шрама от его руки…
— Ну, здравствуйте! — улыбается капитан, появляясь в пролете двери. — Здравствуйте, домочадцы!
Легким скользящим шагом приближается дочь капитана, наклоняется к отцу. Он целует в лоб, отстранив от себя, заглядывает в лицо, проводит рукой по мягким каштановым волосам:
— Добрый вечер, Лиза!
В шерстяной фуфайке, без головного убора капитан кажется еще меньше ростом, тоньше. Он садится на диван, за руку привлекает дочь.
— Выше нос, товарищ литератор! Есть еще порох в пороховницах, жива еще казачья сила… Так, что ли, у вас там пишется?
Дочь исподлобья смотрит на отца, грозит пальцем, притворно сердится:
— У вас там пишут! — басом передразнивает она. — Сам все знает наизусть, а спрашивает!
Обычно между капитаном и дочерью идет веселая шутливая война — подтрунивают друг над другом, припоминают прошлые грешки, междоусобничают. «Два — ноль в твою пользу, батька!..» — «Дорогой литератор, вы сели в калошу! Разрешите занести на ваш текущий счет очко, присовокупив его к прошлым двум!» Сегодня же — иное: редко вспыхивают в глазах дочери зеленые огоньки, побледнела, осунулась. Видит это капитан и хитренько прищуривается.
— Если бы я был Костя Хохлов, — говорит он, — я бы сказал: «Что ты, Вася, приуныл, голову повесил…»
Дочь передергивает плечами:
— Не люблю я твоего Хохлова… Нахал и пустомеля! Как ты можешь держать его на пароходе?! — сердится она, взмахивая рукой и даже отстраняясь от отца. — Гнать надо таких в шею!
— Ого-го! — удивляется капитан и с интересом смотрит на Лизу, а она приникает к отцу, вздыхает. — Нет, серьезно, папа, что ты в нем нашел? Капитан думает.
— Ты, во-первых, нарушила наш уговор…
— Какой, папа?
— Не судить о людях опрометчиво… Костя прекрасный работник. Такого знатока Чулыма поискать надо!
Дочь надувает губы:
— Вечно ты о работе… Я о человеке…
— Человек и работник — это почти одно и то же. Я, Лиза, убежден, что истинно плохой человек не может быть хорошим работником… Хотя, знаешь, понятие плохой человек относительно. А что касается Хохлова, стегать его надо! — вдруг решительно заканчивает капитан.
— Ну вот видишь!
— Хорошо, что вижу… Но я знаю и другое — прошлое Кости.
Опять задумывается капитан и вдруг весело, облегченно говорит:
— Мысль ухватил… Вникни! Хороший работник не может быть плохим человеком, ибо труд свой он отдает людям. А коли так, то какой же он плохой, если себя отдает людям?.. Вишь, как твой батька философствует!..
Дочь капитана сводит тонкие, крутые брови, ласково и в то же время с упреком — сам себя высмеивает! — смотрит на отца, а он хохочет… Похожа на капитана дочь. Лицом, фигурой, мягким и немного грустным взглядом больших темных глаз; и губы отцовские — полные, с изгибом; на носу маленькая горбинка, придающая лицу материнское властное выражение, затушеванное нежной молодостью.
Хорошо капитану рядом с дочерью. Хочется сидеть молча, не шевелясь, и думать о том, что, кажется, совсем недавно, несколько месяцев назад, принес капитан в дом маленький попискивающий комочек, развернул пеленки и обмер от жалости — сморщенное личико старушки водянистыми глазами смотрело на него и на что-то жаловалось. И с этим взглядом в душу навечно вошла сладкая до боли нежность.
— Знаешь, Лиза, — говорит капитан. — Когда ты родилась, у тебя было совсем старушечье лицо.
— Батька! — смущается дочь.