Я знаю, что папа глубоко уважал своего отца, Уильяма Брейса Фонду, – человека немногословного, как и он сам. Папа рассказывал мне о двух весьма примечательных случаях.
Как-то вечером, после обеда, Уильям Брейс повез сына в типографию. Он подвел его к окну на втором этаже и показал ему квадратный внутренний двор, где толпа орущих мужчин размахивала горящими факелами, дубинками и ружьями. Во дворе, в импровизированной тюрьме, удерживали молодого негра, якобы виновного в изнасиловании. Ни суда, ни хотя бы официального обвинения. Там же гарцевали на лошадях мэр и шериф, пытаясь утихомирить толпу. В конце концов парня вывели на площадь и в присутствии мэра с шерифом вздернули на фонарном столбе. Затем его тело изрешетили пулями.
Папе было четырнадцать лет, он смотрел на расправу, обомлев от ужаса. Его отец не произнес ни слова – ни тогда, ни по пути домой, ни позже. Просто промолчал. Те переживания навсегда впечатались в психику моего отца. Они проявились в его ролях в “Двенадцати разгневанных мужчинах”, “Случае в Окс-Боу”, “Молодом мистере Линкольне” и “Кларенсе Дарроу”, а также в тех невысказанных словах, которые отчетливо слышались мне на протяжении всей моей жизни: расизм и несправедливость – это зло, с которым нельзя мириться.
Второй эпизод связан с отношением папиного отца к актерской игре. Папа служил клерком в “Ритейл Кредит Компани” в Омахе с жалованьем 30 долларов в неделю, но мать Марлона Брандо, подруга моей бабушки, привела его в местный театр, и папе дали там роль Мертона в спектакле “Мертон в кино”. Когда папа заговорил о карьере актера, отец сказал, что его сыну не пристало зарабатывать на жизнь “в каком-то ненастоящем мире”, в то время как другие профессии – например, его собственная – гарантируют стабильный доход. Папа заспорил, и отец вообще перестал с ним разговаривать –
Однако премьера с моим папой в роли Мертона состоялась. И вся семья, включая его отца, отправилась в театр. Когда папа вернулся домой после спектакля, его родные сидели в гостиной. Отец уткнулся носом в газету, по-прежнему игнорируя сына. Мать и сестры принялись обсуждать папину игру, рассыпаясь в комплиментах, но в какой-то момент его сестра Гарриет выразила мнение, что в одном эпизоде он мог бы сыграть иначе. И вдруг папин отец опустил газету и сказал ей через всю комнату: “Прекрати. Он был безупречен!”
Папа говорил, что это был лучший отзыв в его карьере, и каждый раз, когда он рассказывает эту историю, у него наворачиваются слезы на глазах.
Помимо этих фактов, у меня не так уж много подсказок, раскрывающих папин характер. Думаю, та угрюмая, холодная, порой пугающая личность, в которую превратился мой отец, сформировалась под влиянием атмосферы подавления и ограничений, окружавшей папу в юности, вкупе с врожденной склонностью к депрессиям. Из разговоров с родственниками я с удивлением узнала, что скрытая депрессия свойственна всему роду Фонда. Папин кузен Дау страдал депрессией, и я подозреваю, что папин отец тоже был подвержен ее приступам.
Мой папа – это клубок противоречий. Джон Стейнбек писал о нем:
Хэнк производит на меня впечатление человека, который проникает тебе в душу, но не допускает к себе, человека мягкого и вместе с тем вспыльчивого, способного к взрывам необузданной ярости, равно критичного к людям и к себе самому, узника, рвущегося на свободу из темницы, хотя свет его пугает; он не терпит внешних ограничений и сам заковывает себя в железные цепи. На его лице читается борьба противоположностей.
Папа часами мог вышивать сложный узор, который сам же и придумал, или плести макраме. Он прекрасно рисовал, и в его актерской игре нередко чувствовалась мягкость без каких-либо ноток мачизма. Но я не назвала бы его мягким. Мягким он мог быть с абсолютно незнакомыми ему, посторонними людьми. Мне не раз встречались его случайные попутчики, с которыми он когда-то летел одним рейсом через Атлантику и которые потом вспоминали, какой он открытый человек, как они выпили и проболтали “восемь часов подряд”. Меня это злит.
Лет в двадцать с небольшим папа, спросив позволения у отца, поехал на машине с семьей своего друга на Кейп-Код и вскоре завязал тесные контакты с труппой летнего театра “Юниверсити Плейерз”, который базировался в Массачусетсе, в городе Фолмуте. Среди актеров театра оказался и Джошуа Логан, один из моих будущих крестных отцов. В театре только папа не принадлежал к Лиге плюща[8].
Следующим летом в фолмутский “Юниверсити Плейерз” пригласили Маргарет Саллаван – миниатюрную, талантливую, кокетливую и темпераментную красавицу из Вирджинии, напоминавшую Скарлетт О’Хара, – и она похитила сердце робкого юноши из Небраски. Их роман длился до тех пор, пока Саллаван не получила главную роль в одной из пьес на Бродвее.
Говорят, у них была непростая любовь, полная страстей и конфликтов. Через полтора года папа сделал Маргарет предложение, она ответила согласием, они поженились и переехали в квартиру в Гринвич-Виллидж. Не прошло и четырех месяцев, как всё закончилось. Папа перебрался в отель с тараканами на Сорок второй улице, а Саллаван сошлась с бродвейским продюсером Джедом Харрисом. Папа стоял ночами под ее окном, зная, что она сейчас с Харрисом. “Это сводило меня с ума, – говорил он через много лет Говарду Тейхманну. – Никогда в жизни я не чувствовал себя до такой степени преданным, отверженным и одиноким”.
После их разрыва, рассказывал папа, он встретил в читальне организации “Христианская наука” некоего мужчину и выложил ему всё, что наболело у него на душе. “Не знаю, что произошло, – говорил он Тейхманну. – Очевидно, в тот день я обрел веру. Понятия не имею, кто был тот человек, но он помог мне оставить мою боль в той маленькой читальне. Я вышел оттуда прежним Генри Фондой. Безработным актером, зато человеком”. Ах, папа, когда я это читаю, мне хочется зарыдать в голос, но почему этот опыт не научил тебя, что беседа с внимательным слушателем целительна и вовсе не свидетельствует о слабости? Если в тот день вера совершила с тобой такое чудо, почему же ты не позволил себе принять ее и почему ты всегда относился с презрением к нашим с Питером попыткам найти помощь в психотерапии или вере, когда мы нуждались в поддержке?
После этого папа явно ушел в себя, перебивался случайными заработками. Тогда многие голодали, и он в том числе. Какое– то время они с Джошем Логаном, Джимми Стюартом и актером радио Майроном Маккормиком снимали двухкомнатную квартиру в Вест-Сайде. Все четверо питались рисом и яблочным бренди. Кроме них дом населяли проститутки, а двумя этажами ниже размещалась штаб-квартира знаменитого гангстера Леггза Даймонда.
В то время как моя мать – женщина, которой суждено было стать его второй женой, – звалась миссис Брокоу и купалась в роскоши, папа едва удерживался на плаву.
В 1933 году состоялась инаугурация президента Франклина Делано Рузвельта, а спустя год папе впервые улыбнулась удача – он стал играть в бродвейском ревю “Новые лица”, в очень смешном скетче, вместе с Имоджен Кока. Папа получил фантастические отзывы, и его карьера рванула вверх. Примерно тогда же его заметил Леланд Хейуорд, восходящая звезда среди продюсеров, который убедил упрямого Фонду поехать в Голливуд на тысячу долларов в неделю. Перед папой открывалось светлое будущее.
Двумя годами позже, в 1936-м, моя мать отправилась по морю в Европу, прихватив с собой свой “бьюик”. В Лондоне она побывала на съемках фильма, в котором главные роли играли папа и французская актриса Аннабелла; там они с папой и познакомились. Папа к тому моменту стал почти знаменитым – в его послужном списке было уже шесть кинолент и главная роль на Бродвее.
“Я всегда получала тех мужчин, которых хотела”, – сказала однажды мама своей подруге. Мой отец был божественно красив и очаровательно застенчив – она его захотела. Он признавал, что, несмотря на застенчивость, мешавшую ему сделать первый шаг, женщина при желании могла очень легко его соблазнить.
Вернувшись в Нью-Йорк, мои родители обвенчались, а еще через год из этого весьма любопытного и сложного генетического сплава возникла я собственной персоной.
Они были совершенно разными людьми. Он восхищался Рузвельтом и его “Новым курсом”, она тяготела к элите, среди которой было много ее родни и которая с опаской поглядывала на “этого типа из Белого дома”. У него были спартанские вкусы, она предпочитала гламур. Он любил слушать Эллу Фицджеральд и Луи Армстронга в клубах Гринвич-Виллиджа и Гарлема. Ей нравились званые ужины в лучших домах Нью-Йорка. Конечно, союз совершенно разных людей тоже может быть благополучным, но…
Мне всегда было легко смотреть на отца через свою собственную призму. Я похожа на него, я взяла его профессию и многие его отличительные черты – к сожалению, в том числе резкость и манеру замыкаться в себе (с этими свойствами я изо всех сил стараюсь бороться). Но отцовские гены сообщили мне и твердость характера человека со Среднего Запада, уважение к честности, недостаточную самооценку, неприятие хвастовства и хамства. Ему я обязана любовью к земле. Хотя он и вырос в Омахе, невозможно жить в Небраске – по крайней мере, в ту эпоху было невозможно – и не любить землю. Средний Запад – это наш сельскохозяйственный пояс, его экономика привязана к бескрайним, как колеблемый ветром океан, лугам на Великих равнинах. Думаю, такое фермерское отношение к жизни папа пронес через всю жизнь до своего смертного часа, а я, как и мои дети, унаследовала это от него.
Меня никогда не интересовало, какие черты я получила от матери: отчасти – из-за сходства с отцом, а отчасти – потому что я старалась дистанцироваться от нее. Но оказалось, что у меня есть и ее качества, которыми я горжусь. Моя потребность быть рядом с людьми и заботиться о них – как и любовь к хорошим вечеринкам – возникла на почве отцовского кальвинизма, замешанного на материнских генах. Щедрость и умение организовать грандиозный домашний прием – это у меня от нее.
В идеальном мире следовало бы учить людей родительству на специальных курсах. Хотела бы я записаться на такой курс. Обязаны же мы пройти школу вождения или пилотирования, прежде чем сесть за руль машины или штурвал самолета. Разумно ли затевать самое сложное и важное дело в жизни, пока мы не докажем свою готовность к нему хотя бы на элементарном уровне? Я многое узнала, прежде чем смогла простить моим родителям их слабость. Надеюсь, и мои дети простят меня.
Но простить, не отдавая себе отчета в том, зачем это надо, равносильно тому, чтобы зашить рану и не извлечь пулю. Нельзя простить, не заглянув в темные уголки детства и не пережив заново не распознанные с той поры ощущения, не назвав их своими именами и не отделавшись от них. Такое путешествие в прошлое требует мужества. Лучше, если вас будет направлять умный и чуткий психолог.
Психолог Алис Миллер в книге “Как сломать стену молчания” пишет: “Эмоциональный подход к пониманию правды – необходимая предпосылка для исцеления”. Лишь тогда становится ясно, что дело было вовсе не в
Конечно, бывают счастливчики, выросшие в семьях, где родители любили и уважали друг друга, где воспитание детей считалось общим делом, а не обязанностью одной только матери, где быть мужчиной – значило любить детей и заботиться о них, где дети видели, что родители улаживают конфликты вежливо и с любовью, где родители, коли уж оказывались с детьми, то всецело отдавали им себя.
Глава 3
Леди Джейн
В детских играх-мечтах я бывала рыцарем и кавалером, только не дамой – продавцом индульгенций, истцом, в выигрыше или в проигрыше, но не той, кого добиваются.
Хорошо, что я родилась в самый короткий день года – день зимнего солнцестояния. Это дает мне чувство причастности к первичной энергии Стоунхенджа и Мачу-Пикчу, поскольку и кельты, и инки почитали и отмечали этот день. Нравится мне и то, что я могу оглянуться из своей эпохи на те времена, когда не было пластика, смога, разросшихся пригородов и ресторанов фастфуда. Не было даже телевидения! Я рада, что мне довелось лично ощутить, каково это – жить на планете, население которой намного меньше, чем в нынешние дни. Если точнее, на четыре миллиарда меньше. Четыре миллиарда – это, скажу я вам,
В 1938 году, следующем после того, как я родилась, люди оправились и встряхнулись после Великой депрессии. “Новый курс” включал в себя систему социального обеспечения, субсидии фермерам, гарантированную минимальную зарплату и программу жилищного строительства – всё это должно было сгладить социальное неравенство и защитить простых людей от тех, кого Рузвельт в своей произнесенной по этому поводу речи назвал “экономическими роялистами”. В то время как в других частях света поднимал голову фашизм, в США повеяло надеждой.
Когда я родилась, брак моих родителей, вероятно, тоже еще не стал безнадежным. Ближе к родам мама поехала на поезде в Нью-Йорк и зарегистрировалась в роскошной клинике “Докторз Хоспитал”, где болели, рожали и лечились по высшему разряду богатые и знаменитые.
Отец тогда снимался с Бетт Дэвис в “Иезавели”, но, по условиям контракта, имел право улететь в Нью-Йорк, чтобы быть рядом с женой, если роды начнутся во время съемок. Когда подошел срок, Бетт Дэвис пришлось разыгрывать некоторые любовные сцены с ассистентом режиссера по сценарию. Впоследствии она заявила мне с притворным гневом, в своей характерной манере отрывисто пролаяв каждое слово: “Черт возьми, ты увела у меня главного героя!”
Меня назвали Леди Джейн Сеймур Фонда. “Леди”! Ровно так меня и нарекли! Позже, когда я пошла в школу, на метках, пришитых к моим воротничкам, было написано: “Леди Фонда”. Не иначе, по материнской линии я состояла в родстве с леди Джейн Сеймур, третьей женой Генриха VIII. Но что толку в королевском звании – несчастная женщина умерла вскоре после того, как дала жизнь долгожданному сыну короля. Я вовсе не хотела как-то выделяться среди других, не говоря уж о том, что не стремилась походить на леди. В довершение всех бед мое имя писалось
По-видимому, на папу мое появление на свет произвело сильное впечатление. В его биографии приводятся такие его слова: “Это был замечательный день! Я отснял своей «Лейкой» несколько десятков кадров. Медсестре приходилось каждый вечер меня выгонять”. Я читала это с удовольствием. Эти снимки я сохранила. Я запечатлена или одна в колыбели, или на руках у медсестры в белой маске. На руках у мамы меня нет нигде.
Вряд ли маму не радовало мое рождение, но, если верить бабушке Сеймур, она очень хотела сына. В те годы женщинам не рекомендовали делать кесарево сечение более двух раз, а она уже имела мою сестру, Пан, и в ее понимании эти роды были последними, поэтому она предпочитала увидеть пенис.
Как соблазнительно было бы списать чувство неполноценности, преследовавшее меня всю жизнь, на это обстоятельство!
Через два года, несмотря на предостережения доктора, мама предприняла последнюю попытку родить сына. Бабушка Сеймур говорила, что, если бы и в третий раз оказалась девочка, мама усыновила бы мальчика – до такой степени это было для нее важно. Мама вновь легла в ту же клинику, где рожала меня, но когда на свет появился Питер, она, вместо того чтобы с размахом отпраздновать событие и вернуться домой с сыном,
В поисках ответа я расспросила психиатра Сьюзен Блюменталь. Доктор Блюменталь занимала должность помощника главы Департамента здравоохранения США и заместителя помощника министра США по охране здоровья женщин. Государственный эксперт и ведущий специалист по женской депрессии и суициду, она также была клиническим профессором-психиатром Джорджтаунского университета и медицинского колледжа Университета Тафтса. Доктор Блюменталь объяснила мне, что мама, судя по ее поведению, страдала послеродовой депрессией – аффективным расстройством (расстройством настроения), которое пагубно сказывается на здоровье как матери, так и ребенка. Послеродовую депрессию не всегда выявляют даже в наши дни, а тогда мамины доктора, вероятно, вовсе не видели в этом проблемы, требующей самого пристального внимания. Кроме того, доктор Блюменталь сказала, что биполярный (маниакально-депрессивный) психоз у женщин нередко начинается как раз после родов. После многих лет болезни, под самый конец, у моей матери диагностировали именно его.
Итак, когда мы с Питером пришли на эту землю, все по-своему прятались. Мама прикрывалась депрессией, папа, улавливая мгновенья фотоаппаратом, по-настоящему не включался в нашу жизнь, медсестры закрывались медицинскими масками.
Ради рождения Питера папа освоил вместо фотоаппарата видеокамеру и, вернувшись домой в Калифорнию, сразу же показал нам с Пан фильм, который снял непосредственно перед маминым переселением в “Пьер”. Я прекрасно помню, как сидела в гостиной, рядом с жужжащим шестнадцатимиллиметровым проектором, и смотрела на Питера у мамы на руках. Это мое первое отчетливое воспоминание. Дно жизни вышибло, я летела в черную дыру. Недавно я нашла бабушкино письмо, где были такие строки: “Никогда не забуду твою реакцию, когда ты увидела Питера у мамы на руках. По твоим щекам текли слезы, но ты плакала молча”. Думаю, именно тогда я из чувства самосохранения затаила где-то в глубине себя часть своей мягкости. Лишь спустя шестьдесят лет, в начале моего третьего действия, я начала разбираться, что к чему.
Я помню тот день, почти через два месяца после рождения Питера, когда мама наконец вернулась домой в Калифорнию. Я глядела на нее, а она стояла в двери нашей детской с Питером на руках. На ней были темно-синяя юбка и темно-синий свитер с коротким рукавом и двумя вышитыми корабельными флажками. Терпеть не могу темно-синий цвет.
По воспоминаниям бабушки, с того дня, как мама вернулась из больницы с Питером, я не позволяла ей длительных касаний, а если она это делала, я принималась плакать. “ Ты не могла простить свою мать, – писала мне бабушка. – Ты думала, что она отвергла тебя из-за Питера”. Ее невидящий взгляд меня замораживал. Она не любила меня. А папа любил. Особенно в раннем детстве, и я это знала. Я была сорванцом и унаследовала черты рода Фонда. Летом он брал меня на руки, нес по лестнице вниз в бассейн и играл со мной в воде. Пока мы спускались, я утыкалась носом ему в плечо и вдыхала запах его кожи. От него всегда вкусно пахло мускусом – я обожала этот аромат… аромат Мужчины. Да, он был счастлив со мной, маленькой, а я нутром чуяла, что его команда выигрывает, и во что бы то ни стало я постараюсь попасть в его команду.
Первые четыре года я жила в Калифорнии, в огромном доме, который располагался между Беверли-хиллз и морским городом Санта-Моникой. На той же улице стоял большой плантаторский дом Маргарет О’Брайен. За углом жил продюсер Дор Скари – с его дочерьми Джоди и Джилл я потом училась в школе. Мама купила дом и для бабушки Сеймур, неподалеку от нас.
Сейчас наш бывший дом принадлежит актеру и режиссеру Робу Райнеру и его жене Мишель. В девяностых годах я с моим третьим мужем Тедом Тёрнером принимала участие в оскаровских мероприятиях, которые проходили в новом крыле дома, обустроенном под просмотровый зал. В перерыве я спросила у Роба Райнера позволения побродить до дому – проверить, много ли я помню. Я вошла в спальню хозяев на первом этаже. Я хорошо понимала, где нахожусь, потому что с этой комнатой были связаны мои самые приятные воспоминания о том времени, когда мне было четыре года и мама была со мной. Иногда по утрам она брала меня к себе в кровать и читала мне сказки братьев Гримм и про волшебника из страны Оз.
Мама уже тогда подолгу лежала в постели; над ее кроватью крепился поворотный больничный столик, который можно было наклонить, чтобы положить книжку, или установить горизонтально, чтобы позавтракать. У мамы были чудесные кружевные пижамы и мягкие, шелковистые простыни. В ее кровати было очень приятно, и, скорее всего, к тому времени я уже простила ее за то, что она предпочла мне моего брата. На цветных иллюстрациях работы Максфилда Пэрриша в книжках сказок и детских стишков, которые мне читала мама, красовались принцессы, колдуны, феи, грозно размахивали мечами рыцари, воевавшие с огнедышащими драконами. Словно неясные грезы, эти картинки навевали романтичные мысли и пугали одновременно. И хотя в каждой главе было только по одной цветной вклейке, экспрессивные образы затягивали меня в свой сумрачный, томный мир. Мамин голос таял, и я сама
Интересно, почему сказки, где столько всего происходит плохого и опасного, где столько смертей и разлук, живут много лет? Зачем их авторы сочиняют сюжеты, которые пугают детей? Однако, когда я погружаюсь в свое прошлое, в свою четырехлетнюю душу, мне кажется, что я, как все дети, уже тогда понимала, что в реальной жизни полно опасностей и печалей – сказки с картинками не врут на эту тему, а показывают опасности и печали реалистично, так, чтобы мы видели их, распознавали, но не умирали от них.
Примерно в конце тридцатых годов на самом краю нашего квартала поселились Хейуорды. Невероятно, но миссис Хейуорд оказалась не кем иной, как Маргарет Саллаван, первой женой моего отца, – женщиной, которая разбила ему сердце. А мистер Хейуорд, которого звали Леланд, был папиным агентом. У Хейуордов было трое детей – Брук, Бриджет и Билл. Саллаван в то время уже блистала и на сцене, и в кино, однако главной для себя считала роль матери своих детей. Список клиентов Леланда не ограничивался моим отцом, он работал чуть ли не со всеми самыми яркими звездами Голливуда – Гретой Гарбо, Джимми Стюартом, Кэри Грантом, Джуди Гарланд, Фредом Астером, Джинджер Роджерс и многими другими. Конечно, младшие Хейуорды бывали у нас, а мы – у них. Но моих родителей за все эти годы пригласили к Хейуордам на обед
Я живо помню Маргарет Саллаван – и ее внешность, и хрипловатый голос. Но самое сильное впечатление производили на меня ее спортивность и хулиганистость. Когда у них с папой был роман, он научил ее ходить на руках, и она до сих пор могла неожиданно перевернуться вниз головой – невзирая на то, где она находится, – и прогуляться на руках. В доме Хейуордов вечно затевались разные игры и звучал смех. Мама в те времена тоже смеялась, у нее тоже было много друзей, но она быстро уставала и совсем не отличалась ловкостью и силой. Она наряжала меня в ненавистные мне оборки и фартучки, а миссис Хейуорд и детям позволяла ходить в удобной одежде, и сама носила старые брюки с сандалиями.
Кроме этого, на мою жизнь после рождения Питера существенно повлияла надвигающаяся война. Я помню, как папа с мамой ходили дежурить – высматривали в ночном небе вражеские бомбардировщики. Это была своего рода служба патриотически настроенных граждан: “Сохраним наше небо чистым”. Гувернантка укладывала меня спать одетой и разрешала спуститься вниз, чтобы попрощаться с родителями, когда они уходили. Меня охватывал ужас. А вдруг в них попадет бомба и они не вернутся? Взрослые всячески уcпокаивали меня, уверяли, что в нашей стране пока нет настоящей войны и нас точно не будут бомбить, но для меня это не имело значения. Если бомб нет, что они тогда ищут в небе? Смысла в этом было ровно столько же, сколько во фразе: “Доедай, вспомни, сколько детей голодает в Китае”. В Китае дети голодают – вот и пошлите еду
Глава 4
Тайгертейл
Я в мире совсем одинок, но всё ж не совсем, не весьма,
чтобы каждый мне час был, как Бог…
Вольно мне быть вольным,
я Воле позволю деяньем.
стать без помех…
быть хочу среди тех, кто тайн Твоих господин,
или – один.
Году в 1940-м папа с мамой решили купить девять акров земли там, где кончалась огибавшая гору грунтовая дорога; этот поворот получил название Тайгертейл (“тигриный хвост”). На бежеватых холмах этой части горы Санта-Моника, своими изгибами напоминавшие женское тело, простирались луга, местами инкрустированные дубовыми рощицами и одинокими могучими калифорнийскими дубами. Более обрывистые склоны густо поросли толокнянкой с красными стеблями, чапарелью и шалфеем, а со дна каньонов поднимались платаны с толстыми, шишковатыми, покрытыми пестрой корой стволами – ни дать ни взять обиталища гремлинов с рисунков Максфилда Пэрриша. В наши дни такого не увидишь – сейчас вереницы холмов застроены домами, а экзотические сады с чужеродными растениями чуть ли не начисто уничтожили бежевую Калифорнию моего детства.
Мои родители выстроили дом, максимально, насколько это возможно, близкий по стилю к фермерским домам пенсильванских немцев, благо дело было в Голливуде, а мама – ну, это мама.
Вероятно, их брак был более или менее счастливым, хотя резкая перемена в образе жизни вряд ли хорошо сказалась на маме. Из самостоятельной и общительной нью-йоркской вдовы она превратилась – во всяком случае, на первых порах – в домохозяйку, жену вечно занятого знаменитого киноактера, который надолго оставлял ее одну, да и когда возвращался, был не слишком общителен.
Через несколько лет отец начал погуливать. Мама, кажется, ничего не знала, пока одна из женщин не предъявила ему иск об установлении отцовства. Мама заплатила ей за молчание собственными деньгами. “Я помню, как тяжело и тоскливо было в маминой комнате… ее разговоры с бабушкой”, – рассказывала Пан.
Среди всех прочих конфликтов в их браке тот кризис, несомненно, оказался самым тяжелым. Папа с мамой были настолько далеки друг от друга в эмоциональной сфере, что ей не хватало сил пробиться сквозь его холодность. Бабушка Сеймур не раз рассказывала нашим друзьям, как ее дочь умоляла мужа: “Хэнк, давай поговорим, объясни мне, что я сделала не так. Скажи что-нибудь, хоть слово”. Но он отмалчивался. Не думаю, что он сознательно проявлял жестокость. Возможно, это была хроническая депрессия, свойственная роду Фонда.
Потом пошли приступы гнева. Не средиземноморская их разновидность – выплеснул эмоции и отошел. Это была хладнокровная, стойкая протестантская злоба – “не желаю тебя слушать”. Мы все старались пореже попадаться папе на глаза – только Питера это будто бы и не волновало.
Папа часто уезжал на съемки и даже дома читал сценарии и учил роли. Часами просиживал в нашем обществе, не произнося ни слова. Упрямо молчал, словно глухонемой. Наверно, маме было одиноко, и, думаю, она, как и я, считала себя причиной его дурного настроения. Она была общительна и эмоциональна – очевидно, тем когда-то и привлекла папу. Но для него потребность в эмоциональном общении означала еще и проявление слабости. Возможно, он считал, что сильная, зрелая личность ни в ком не нуждается – разве что в партнерах для секса или работы (хотя ему дружественные отношения, похоже, не были нужны даже в профессиональной деятельности) или в ком-то, кто скрасит одиночество. Но главное – удовлетворить потребности, а люди до известной степени годятся любые.
Еще раньше, чем я успела дорасти до подшитых по тогдашней моде подолов маминых платьев, жизнь в родительском доме научила меня, что женщина должна отвечать эмоциональным и физическим потребностям мужа. Она обязана в узел завязаться, лишь бы не открыть ему, какая она на самом деле. Притворяться надо так, чтобы это выглядело естественно не только в их отношениях, а всегда – в быту, в работе, в общении с подругами, в любовных связях. Мама, подобно многим женам, так себя и вела, но, думаю, не потому, что отец от нее этого
Затем наступила роковая дата – 7 декабря 1941 года, – “день позора”, по словам Рузвельта. В новостях по радио сообщили о нападении на Перл-Харбор. Через восемь месяцев отец ушел на флот. Он мог бы избежать военной службы, так как в свои тридцать семь уже не подлежал призыву, к тому же имел на руках троих иждивенцев. Но он сказал маме: “Это моя страна, и я хочу быть там, где это происходит. Не хочу играть в войну на киностудии… Хочу быть не в массовке, а с настоящими моряками”. Он был искренним патриотом и ненавидел фашизм, но, по-моему, еще и воспользовался случаем уйти из дому… “подняв якоря”[10]. Мама не могла этого не понимать, и наверняка ее ощущение отверженности усугубилось.
Отец одним из лучших закончил курсы морских офицеров, выбрал службу в боевой воздушной разведке и на последнюю неделю, прежде чем уйти в Тихий океан, вернулся домой. На нем был эффектный офицерский мундир с медными пуговицами, знаками различия и фуражкой. Я помню тот вечер, когда он пришел попрощаться. Он тогда спел мне песенку! А когда он закончил, я тоже ему спела. Потом он обнял меня и ушел.
Меня считали бездушным и черствым, но, когда я поцеловал Джейн и вышел из ее комнаты, я остановился у ее двери, достал платок и вытер глаза. Ну не псих ли – так реагировать? Я слушал, как она поет, и вдруг подумал: не хочу покидать семью.
Я была так счастлива, когда прочла эти строки в его биографии! Мне только очень хотелось бы, чтобы он позволил себе заплакать при мне, и мы плакали бы вместе, и я убедилась бы, что ничто человеческое ему не чуждо.
В Тайгертейле я слишком часто оставалась без надзора – и это было плохо. Но это же было и хорошо: я становилась всё более самостоятельной, а жгучая, дикая природа Южной Калифорнии служила мне отрадой и утешением.
Меня по-прежнему звали Леди, но теперь я ходила в джинсах и свободных рубахах, бродила по горам и лазила по деревьям и из-за этого была вся в репейниках, занозах и клещах. Я забиралась на свой любимый дуб и глядела сверху на Тихий океан; в моей голове гремели победные марши, я представляла себя полководцем, который ведет войско на гору и разбивает врага. Питер не любил приключений и не разделял моего увлечения этими играми, поэтому я выдумала себе другого брата – индейца. Боже милостивый, пожалуйста, пусть Санта-Клаус подарит мне на Рождество брата-индейца, молилась я.
В те дни, когда мы не ходили в школу, после обеда нам полагался тихий час. Я никогда не уставала, поэтому не любила отдыхать. Вылеживая этот нескончаемый час, я представляла себе семью из своих пальцев. Средний палец, самый длинный, был папой, указательный – мамой, мизинец – Питером и так далее. Я мастерила им одежду из салфеток, а если мне удавалось утащить в постель карандаш, рисовала им лица. Когда мне это надоедало, я скручивала из бумажных салфеток малюсенькие шарики, как можно плотнее. Затем пыталась расправить их на кровати, так чтобы они стали как новые, без единой складочки. При этом повторяла про себя: “
Моей лучшей подругой была Сью-Салли Джонс, самая спортивная девочка в школе. Мне казалось, что я никогда не сравняюсь с ней по силе и храбрости, но я надеялась хотя бы перенять ее приемы. Помню, однажды я на полном серьезе спросила Питера: “Как ты считаешь, кто лучше загонит буйвола, Сью-Салли или я?” – “Конечно, ты, сестренка”, – без колебаний ответил он.
Это же мой брат! А может, он просто испугался – как бы я его с крыши не скинула, если он скажет, что Сью-Салли.
Я помню единственный случай, когда кто-то из взрослых посадил меня к себе на колени и объяснил, как надо себя вести, и это была миссис Джонс, мама Сью-Салли. Я обозвала мальчика на детской площадке грязным словом. Я ночевала у Сью-Салли, и ее мама отвела меня в сторонку, обняла, посмотрела на меня своими голубыми глазами и сказала:
– Леди, помнишь, как ты на площадке дурно выразилась об одном мальчике? Помнишь?
– Да, миссис Джонс.
Она не кричала на меня, отчего мне стало еще хуже.
– Тебе не пристало так ругаться, и никто не должен этого говорить. Все подумают, что ты плохая девочка. А ты – хорошая. Ты меня понимаешь?
– Да, миссис Джонс.
– Обещаешь больше никогда так не делать, Леди?
– Да, миссис Джонс.
Это был уникальный эпизод в моей жизни, и, наверно, поэтому я так отчетливо его помню.
В третьем классе я решила, что сама буду распоряжаться своей жизнью, и объявила всем, что отныне меня будут звать Джейн, причем
Джейн уравновешенна, эмоциональна, уверена в себе, решительна. С ней интересно, она живо реагирует на происходящее, поэтому нравится другим детям. Джейн умеет увлекательно и красочно рассказывать о случившемся. Полагаю, у нее есть актерские способности и врожденный дар превращать заурядные вещи в нечто живое и увлекательное.
Для меня это ценное свидетельство того, что когда-то я была уверена в своих силах и решительна. Эти качества довольно быстро исчезли.
Что касается секса, мое первое знакомство с этой стороной жизни меня травмировало. У нас было два ослика, Панчо и Педро, и как-то днем я взяла их обоих – на Панчо ехала верхом, а Педро вела рядом. Мне было семь лет, стояла жара, я была в шортах. Я уже добралась до дубовой рощи на вершине соседней горы, как вдруг на моих голых бедрах, обхватив их сзади, сомкнулись два копыта – как я потом поняла, Педро решил овладеть Панчо, на котором сидела я! Ослы отчаянно брыкались и лягались, копыта впивались сзади в мои ноги. Я, естественно, свалилась на спину и обнаружила прямо у себя перед глазами… оно было фута два-три длиной, почти касалось земли, омерзительное, с какими-то струпьями.
Я поняла, что это как-то связано с сексом; не знаю, с чего я это взяла, – просто поняла. Я уставилась на живот Панчо. Я впервые оказалась в таком положении, что Панчо был почти на мне. Снизу Панчо выглядел совсем не как Педро. И тут до меня дошло: Панчо – это не Панчо, а Панчита! Девочка! У нас она появилась с этим мальчишеским именем, и никто не надоумил меня проверить. Видите, что бывает, когда детям ничего не объясняют про жизнь? Не уверена, что я полностью оправилась от того потрясения. Шокированная, перепуганная, вся в синяках, я встала, увидала кровь на своих ногах – там, где Педро лягал меня, – и, хромая, поплелась домой. На этот раз я вела их обоих, то и дело оборачиваясь – не случится ли еще какого-нибудь непотребства.
Это был период в моей жизни, передо мной впервые встали вопросы секса – в переносном и, как ни печально, в прямом смысле. Однажды, вскоре после инцидента с ослами, я играла с ребятами в мяч на площадке у школы. Там был мальчик, который страшно мне нравился, и вот я заметила, что он всё время бросает мяч одной и той же девочке, а мне – никогда. Затем я услышала, как он ей сказал: “Я хочу тебя трахнуть”. Сердце мое бешено забилось. Я не поняла смысла этих слов, но чувствовала, что раз это говорят ей, а не мне, мои шансы – нулевые.
В тот день, вернувшись домой, я пошла к маме в комнату и спросила: “Мам, что значит «хочу тебя трахнуть»?” Не уверена, что именно так всё это было, но одно помню отчетливо – как она “поплыла”, словно при замедленной съемке. Открыла рот, попыталась что-то выдавить из себя. Но вряд ли она действительно заговорила. Могла произнести что-нибудь вроде: “Не сейчас, Леди”. Или: “Спроси у сестры”. Знаю только, что вышла из маминой комнаты такой же невеждой, как была, и даже в еще большем недоумении по поводу того, что же означают эти слова. Я пошла к Пан. Она с виду совсем не удивилась, а пустилась в пространные объяснения с порнографическими подробностями, кто что куда сует, с пояснениями вроде “а потом мальчик делает пи-пи”, и дальше вплоть до того, как рождается ребенок. А я представила себе тот предмет, который свисал у Педро с живота тогда на горе, попыталась увязать эту картину с “пи-пи” и с собственными половыми органами… и ужаснулась. Мне пришлось еще долго сидеть у себя в комнате и глубоко дышать, чтобы очухаться после этого кошмарного, но приятно возбуждающего открытия. У меня в памяти не сохранились все события того года, но я слово в слово помню всё, что сказала в тот день Пан.
Через несколько дней наша гувернантка принесла книжку про то, откуда берутся дети. На иллюстрациях были изображены фаллопиевы трубы, матка и пенис. Моя мать, как и многие отцы и матери даже в наши дни, весьма смутно представляла себе уровень моего развития и мои переживания и решила, что если я употребила слово “трахнуть”, то мне будет интересно узнать всё о законах механики. А мне всего-то и нужно было от нее, чтобы она села рядышком, обняла меня и спросила, где я это услыхала. Тогда она поняла бы, что надо рассказать мне не о механике, а о чувствах, что я ревную, страдаю и боюсь, что ни один мальчик не захочет “трахнуть” такую дурнушку, как я. Мне могли бы помочь ее сочувствие и объятия в нужный момент. А потом она могла бы сказать: “Может, он сам не знает, что это такое. Может, услыхал это слово от какого-то дядьки и решил, что оно «взрослое». Это вовсе не означает, что он любит ту девочку, а ты ему не нравишься. Просто настал такой период, когда ты начинаешь испытывать новые чувства – при виде мальчика или девочки, которые тебе очень нравятся, у тебя внутри всё переворачивается. Так ведь?” Мне было бы уже не страшно, и я ответила бы: “Да, рядом с
Но хотя для кого-то моя мать была человеком, “к которому можно обратиться с любыми вопросами”, я видела другую женщину. При таком сценарии я смогла бы прийти к ней в следующем году, когда начали происходить вещи
Няни у нас менялись, наверно, каждые несколько месяцев, но в вопросах чувств и половых отношений от них совершенно не было толку. Одна, наоборот, была чрезвычайно религиозна. Каждое утро она являлась ко мне в комнату, пока я не успела встать, и принюхивалась к моим пальцам, чтобы проверить, не держу ли я руки “там”. Она ясно дала мне понять, что самоудовлетворение – это смертный грех.
Следующая няня, молодая и симпатичная, имела бойфренда, который служил в армии. Как-то днем, когда он приехал в отпуск, она впустила его в ванную, где я купалась. Она велела мне вылезать, я вышла, и она развернула меня на сто восемьдесят градусов. Я испугалась. Но больше я ничего не помню. Не знаю, приставал ли он ко мне, но что-то нехорошее, видимо, тогда произошло, потому что именно с тех пор мои реакции изменились, я начала воображать, будто наблюдаю за оргией или сама участвую в бурных, порой агрессивных порнографических действах. Тогда же я начала испытывать сильную тревогу при виде публичных проявлений сексуальности – например, когда люди обнимались в кино или целовались на пляже. Я попросила одну девочку снять трусы и показать мне, откуда она писает, и нас застали на месте преступления. Меня отвели в кабинет директора для “серьезного разговора”. Как раз в то время я произнесла то грязное слово, а мама завела роман с Джо Уэйдом. Я упоминаю эти факты, потому что на протяжении большей части моей жизни вопросы пола и сексуальности были для меня – как и для многих девочек и женщин – источником проблем и тревог. Вот почему теперь я стараюсь помочь девочкам и мальчикам справиться с этим.
6 августа 1945 года Соединенные Штаты сбросили на Хиросиму атомную бомбу. В тот же день, когда Япония капитулировала, папа получил приказ вернуться в Штаты и впоследствии был награжден Бронзовой звездой. Подобно многим мужчинам, он вернулся с войны совершенно другим человеком. Там, не обремененный семейными заботами, он вел мужскую жизнь с боевыми товарищами. Думаю, ему нравилось чувство долга, мужская дружба, нравилось побеждать не на экране, а в реальности.
Я чувствовала, что после возвращения папу уже не тянуло к маме. Однако она, кажется, этого вовсе не сознавала и по-прежнему ходила при нем обнаженной. Я хотела, чтобы она оделась. Она что, не понимает? Вероятно, она всё еще была красива, но я смотрела на нее папиными осуждающими глазами – ох, как я ненавижу себя за предательство по отношению к ней! В подростковом возрасте я ловила на себе папин оценивающий неодобрительный взгляд. В том, что папа всё больше отдаляется от мамы, я винила ее. Чтобы он ее любил, ей следовало вести себя иначе. А я сделала для себя вывод, что, если женщина далека от идеала и не очень осторожна, она не может чувствовать себя в безопасности.