– Слушайте, ну почему вы считаете возможным осчастливливать меня вашими банальностями, а я должна быть вам благодарна за вашу несравненную мудрость и даже платить за нее? Но если я делаю то же самое по отношению к вам, на что имею законное право, поскольку немало денежек перекочевали из моего кармана в ваш, то вы приходите в ярость и говорите со мной как какой-нибудь злобный мальчишка.
– Я просто сказал: если вы так чувствуете, то должны оставить эти сеансы. Уйти. Удалиться. Хлопнуть дверью. Послать меня к черту.
– И признать, что прошедшие два года и несколько тысяч долларов, на которые я стала беднее, пошли коту под хвост? Я хочу сказать, что вы, судя по всему, и можете себе позволить списать все, но мне это обойдется несколько дороже, чем просто расстаться с заблуждением, будто в этом кабинете происходило нечто мне нужное.
– Вы можете обговорить все это с вашим следующим аналитиком, – сказал Колнер. – Вы можете выяснить, что с вашей точки зрения было ошибочным…
– С моей точки зрения! Неужели вы не понимаете, почему столько людей отказываются, к чертям собачьим, от услуг аналитиков? Это все вина идиотов-аналитиков. Вы превратили анализ в некое подобие уловки двадцать два[26]. Пациентка ходит к вам, и ходит, и ходит, платит и платит свои денежки, а если вам не хватает ума сообразить, что с ней происходит, или если вы понимаете, что не в силах ей помочь, то просто устанавливаете некий временной промежуток, в течение которого она должна ходить к вам, или отправляете ее к другому психоаналитику, чтобы разобраться, что было не так с первым. Вас нелепость этой ситуации ничуть не поражает?
– Меня поражает абсурдность того, что я сижу здесь и выслушиваю ваши тирады. Я могу только еще раз повторить сказанное. Если вам не нравится, то почему бы не убраться к чертям?
Я словно во сне – никогда не подумала, что способна на такое, – поднялась с кушетки (сколько лет я на ней провела?), взяла свою записную книжку и вышла (нет, я не прошлась по комнате «вразвалочку», чего мне бы хотелось) за дверь. Я ее тихонько закрыла за собой. Никаких там хлопков дверью напоследок на манер Норы[27] – это только снизило бы эффект. Прощай, Колнер. В лифте было мгновение, когда я чуть не разрыдалась.
Но когда прошла два квартала по Мэдисон-авеню, моя душа ликовала. Всё, больше восьмичасовых сеансов у меня не будет! Больше не нужно мучиться, выписывая каждый месяц гигантский чек, пытаясь понять, есть ли от этих словесных упражнений какой-то прок! Больше мне не нужно спорить с Колнером, будто я лидер какого-то движения! Я свободна! А если подумать о деньгах, что останутся теперь у меня в кармане! Я заглянула в обувной магазин и немедленно потратила сорок долларов на пару белых сандалий с золотыми цепочками. Настроение у меня поднялось на такую высоту, какой никогда не достигало после пятидесяти минут в обществе Колнера. Так, значит, на самом деле я не была свободна (мне все еще приходилось утешать себя с помощью шопинга), но, по крайней мере, я освободилась от Колнера. Для начала неплохо.
Направляясь на рейс в Вену, я надела эти сандалии, на них я и смотрела, когда мы строем возвращались в самолет. Какой ногой нужно ступить на борт – правой или левой, чтобы не разбиться? Как же я смогу предотвратить катастрофу, если я даже такой ерунды не могу запомнить? «Мамочка», – пробормотала я. Я всегда бормочу «мамочка», когда мне страшно. Но самое смешное, свою мать никогда не называю мамой и никогда не называла. Меня она назвала Айседора Зельда, но я стараюсь никогда не использовать второе имя. Насколько мне известно, она еще рассматривала варианты Олимпия по ассоциации с Грецией и Жюстина по ассоциации с маркизом де Садом[28]. А я за это пожизненное клеймо всегда называю ее Джуд. Настоящее ее имя Джудит. Никто, кроме моей младшей сестры, не называет ее «мамочка».
Вена. Само имя звучит как вальс. Но я всегда терпеть не могла этот город. Он мне казался мертвым. Забальзамированным.
Мы приземлились в девять утра – аэропорт как раз открывался. «WILL KOMMEN IN WIENN» – приглашал он. Мы протопали через таможню, таща чемоданы и чувствуя себя вялыми после бессонной ночи.
У аэропорта был выдраенный и сверкающий вид. Я вспомнила беспорядок, грязь и хаос, к которым привычны ньюйоркцы. Возвращение в Европу всегда сродни потрясению. Улицы казались неестественно чистыми. Парки поражали целыми и чистыми скамейками, фонтанами и розовыми кустами. Клумбы выглядели неестественно аккуратными. Даже уличные телефоны работали.
Таможенный чиновник бросил взгляд на наши чемоданы, и не прошло и двадцати минут, как мы садились в автобус, заказанный для нас Венской академией психиатрии. Мы садились в него, исполненные наивной надежды, что сейчас приедем в отель и через несколько минут уляжемся спать. Мы не знали, что автобус будет кружить по венским улицам и остановится перед семью отелями, прежде чем через три часа наконец-то нас высадить.
Путь до отеля уподобился сну, где тебе нужно успеть куда-то, прежде чем случится нечто кошмарное, а твоя машина необъяснимым образом ломается или едет в обратную сторону. Как бы там ни было, я пребывала в полубессознательном состоянии, злилась и вообще всё раздражало меня в это утро.
Частично происходящее объяснялось той паникой, что я всегда испытываю, оказавшись в Германии. В Гейдельберге я прожила дольше, чем в любом другом городе, кроме Нью-Йорка, а потому Германия, да Австрия тоже, для меня второй дом. На немецком я говорила вполне свободно – свободнее, чем на любом другом языке, изученном в школе, – и была хорошо знакома с продуктами, винами, названиями брендов, временем закрытия магазинов, одеждой, популярной музыкой, сленговыми выражениями, манерами… Словно провела детство в Германии или же как будто мои родители были немцами. Но я родилась в 1942 году, и если бы мои родители являлись немецкими евреями, то я, скорее всего, родилась бы в концентрационном лагере и, наверное, там же и умерла бы, несмотря на светлые волосы, голубые глаза и миленький польский носик. Этого я тоже никогда не смогу забыть. Германия стала для меня как мачеха – бесконечно знакомая, бесконечно презираемая. И тем более презираемая, что слишком хорошо знакомая.
Я смотрела из окна автобуса на румяных старушек в их «удобных» бежевых туфлях и бугристых тирольских шляпках. Смотрела на их бугристые ноги и бугристые задницы. Я их ненавидела. Смотрела на них на рекламном щите, гласящем:
SEI GUT ZU DEINEM MAGEN
(Любите свой желудок)
Я ненавидела немцев за то, что они всегда думают о своем треклятом желудке, о своем Gesundheit[29], словно они изобрели здоровье, гигиену и ипохондрию. Я ненавидела фанатичную одержимость их самообманом чистоты. Обратите внимание: «самообманом», потому что на самом деле немцы вовсе и не такие чистюли. Кружевные белые занавесы, стеганые одеяла, висящие в окнах для проветривания, домохозяйки, надраивающие дорожки у себя перед домами, лавочники, моющие витрины, – все это часть тщательно продуманного фасада, призванного устрашить иностранцев агрессивной цельностью. Но зайдите в немецкий туалет – и найдете приспособления, каких не увидите в любой другой стране мира. Унитазы там имеют маленькую горизонтальную полочку, чтобы вы могли рассмотреть свое говно, прежде чем его смоет канализационный водопад. И в унитазе фактически нет воды, пока вы не дернете ручку. В результате в немецких туалетах пахнет говном, как ни в каких других туалетах мира. Я говорю это как опытный путешественник. Потом вы увидите грязную тряпку, именуемую общественное полотенце, она висит над умывальником, в кране которого есть только холодная вода, чтобы вы смочили ею вашу правую руку. Или ту руку, которой вы пользовались.
Живя в Европе, я часто думала о туалетах. Вот до какого безумия довели меня немцы. Я как-то раз пыталась даже составить классификацию людей на основе их отношения к туалету.
«История мира – взгляд из туалета». Эти слова я оптимистически написала наверху чистой страницы моего блокнота. «Эпическая поэма???»
Британская туалетная бумага. Образ жизни. С покрытием. Не абсорбирует, не размягчается, не гнется. Нередко собственность правительства. В странах с высоким благосостоянием даже т. б. печатается в пропагандистских целях.
Британский туалет – последнее прибежище колониализма. Вода устремляется в унитаз, как водопад Виктория, а вы взираете на это, как землепроходец. Брызги летят вам в лицо. На одно краткое мгновение, пока вода бежит из бачка, Британия снова правит над волнами[30].
Цепочка сливного рычага элегантна. Настоящий шнур для звонка в богатом доме.
Немецкие туалеты блюдут классовые различия. В вагонах третьего класса грубая оберточная бумага. В первом классе – белая бумага. Называется Spezial Krepp. Не требует перевода. Но немецкий унитаз уникален своей маленькой полочкой, какой не найдешь нигде в мире, на которую падает говно. Это позволяет вам внимательно приглядеться, сделать должный выбор среди политических кандидатов и подумать о том, что сказать психоаналитику. Еще удобно для алмазодобытчиков, которые перевозят алмазы контрабандой в желудке. Немецкие туалеты – ключ к ужасам Третьего рейха. Люди, создающие такие туалеты, способны на что угодно.
Иногда вы можете почитать новости в «Corriere della Sera», прежде чем подотрете ими задницу. Но в целом туалеты здесь хороши, и говно исчезает задолго до того, как вы вскочите и развернетесь, чтобы насладиться его видом. Отсюда и итальянское искусство. У немцев для восторгов есть собственное говно. А итальянцы в его отсутствие занимаются скульптурой и живописью.
Старые парижские отели с двумя бробдингнегскими отпечатками ступней, а между ними вонючая дыра. Чтобы заглушить запах выгребной ямы, в Версале посажены апельсиновые деревья. Il est defendu de faire pipi dans la chambre du Roi[31]. Свет в парижском туалете зажигается, только когда вы туда заходите.
Я почему-то не могу понять французскую философию и литературу визави с французским взглядом на merde[32]. Французы – весьма абстрактные мыслители, но при этом у них есть такой поэт бытовых подробностей, как Понж[33], который пишет эпическую поэму о мыле. Каким образом это связано с французскими туалетами?
Приседание на корточки как базовый факт восточной жизни. Отхожее место как выемка в полу. Сзади нарисован цветочный сад. Это каким-то образом связано с дзенбуддизмом. (Сравни «сузуки».)
До отеля мы добрались только после полудня, а там обнаружили, что для нас выделен крохотный номер на последнем этаже. Я хотела было возразить, но Беннета больше волновал отдых. Поэтому мы опустили жалюзи, чтобы не мешало полуденное солнце, разделись и рухнули на кровати, даже не распаковывая чемоданы. Несмотря на то что местечко было странноватое, Беннет сразу же заснул. Я ворочалась и сражалась с пуховым одеялом, пока не провалилась в какой-то судорожный сон, где мне виделись нацисты и авиакатастрофы. Я все время просыпалась – сердце рвалось из груди, зубы клацали. Такая паника меня обычно охватывает в первый день ночевки вне дома, но на сей раз было хуже из-за возвращения в Германию. Я уже жалела, что мы сюда прилетели.
Около половины четвертого мы проснулись и без особого энтузиазма занялись любовью на одной из односпальных кроватей. Мне все еще казалось, будто я сплю и Беннет – не Беннет, а кто-то другой. Но кто? Я видела его как-то нечетко. С четкостью у меня всегда обстояло плохо. Кто этот призрак, преследующий меня? Мой отец? Мой немецкий психоаналитик? Молниеносная случка? Почему его лицо я всегда видела нечетко?
К четырем часам мы шли по Strassenbahn[34] – направлялись в университет, чтобы зарегистрироваться на съезде. День оказался ясным, небеса голубели, по ним бежали до нелепости пушистые белые облачка. И я шлепала по улицам в сандалиях на высоких каблуках, ненавидя немцев, ненавидя Беннета за то, что он не был незнакомцем из поезда, за то, что не улыбается, за то, что, будучи хорошим любовником, никогда не целует меня, за то, что записывает меня на приемы к психоаналитикам, гинекологам, вызывает электриков из Ай-би-эм, но никогда не покупает мне цветов. И не разговаривает со мной. И больше не хватает меня за задницу. Никогда не наскакивает на меня как сумасшедший. Да и чего можно ждать после пяти лет супружества? Похихикивания в темноте? Хватания за задницу? Орального секса? Ну разве что изредка. Чего вам, женщинам, нужно? Фрейд задумался об этом, но так ничего и не предложил. Как вам, женщинам, хочется, чтобы вас трахали? Нравится ли вам, когда вас дрючат во время менструации? Нравится ли вам, если вас целуют утром, когда вы еще не успели почистить зубы и потянуться как следует? Нравится ли вам, если мужчина начинается смеяться с вами, когда выключается свет?
«Эрегированный член», – сказал Фрейд, предполагая, что их идея-фикс – это наша идея-фикс.
«Фаллоэксцентризм» – так кто-то сказал о философии Фрейда. Старик считал, будто солнце вращается вокруг мужского члена. И дочь его тоже.
И кто тут мог возразить? Пока женщины не начали писать книги, у этой сказочки имелась только одна сторона. На протяжении всей истории книги писались спермой, а не менструальной кровью. До двадцати одного года я мерила свои оргазмы по леди Чаттерлей, недоумевая: что же со мной не так? Неужели мне ни разу не пришло в голову, что на самом деле леди Чаттерлей – мужчина, а зовут ее Дэвид Лоуренс?
Фаллоэксцентризм. Вот в чем беда мужчин и вот в чем беда женщин. Недавно одна моя подружка нашла это в печенье-гаданье.
БЕДА МУЖЧИН В МУЖЧИНАХ,
БЕДА ЖЕНЩИН В МУЖЧИНАХ.
Как-то раз, желая поразить Беннета, я рассказала ему о церемонии инициации «Ангелов ада»[35]. О той части, когда посвящаемый должен совокупиться со своей женщиной во время ее менструации на глазах у всех членов группировки.
Беннет ничего не сказал.
– Что, разве это не интересно? – не отставала я. – Разве не сногсшибательно?
И снова в ответ ничего.
Я гнула свое.
– Почему бы тебе не купить маленького песика? – сказал он. – Выучишь его чему надо.
– Я должна сообщить о тебе в Нью-Йоркскую психоаналитическую ассоциацию, – сказала я.
Медицинский корпус Венского университета – это величественное гулкое здание с колоннами. Мы потащились вверх по длинному пролету ступенек. Наверху у регистрационного столика топтались с десяток аналитиков.
Услужливая молоденькая австрийка в больших очках и платье с широкой юбкой морочила всем голову, вещая о необходимых для регистрации документах. Она говорила на мучительно правильном английском. Я была уверена, что она жена одного из австрийских делегатов. Ей можно было дать не больше двадцати пяти, но улыбалась она со всем самодовольством Frau Doctor.
Я показала ей письмо от журнала «Вуайер», но она не позволила мне зарегистрироваться.
– Почему?
– Потому что у нас нет разрешения регистрировать прессу, – ухмыльнулась она. – Мне очень жаль.
– Это сразу видно.
Я чувствовала, как злость копится у меня в голове, словно пар в скороварке.
«Ишь ты, нацистская сука, – думала я. – Фрицева дочь».
Беннет посмотрел на меня взглядом, который говорил: «Успокойся». Он очень не любит, когда я злюсь на кого-то в присутствии других людей. Но его попытка осадить меня только добавила мне злости.
– Слушайте… если вы не зарегистрируете меня, то я и об этом напишу.
– Я знала, что как только заседания начнутся, то я смогу проходить на них даже и без бейджика, так что особого значения регистрация не имела. И потом, меня эта статья не особо и интересовала. Я была шпионом из внешнего мира. Шпион в доме психоанализа.
– Я уверена, вы не хотите, чтобы я написала о том, как психоаналитики боятся пускать писателей на свои заседания.
– Я ошень извиняюсь, – повторяла австрийская сучка. – Но у меня нет полномоший регистрировать фас…
– Я так полагаю, вы исполняете приказы.
– Я должна следовать полушенным инструкциям, – сказала она.
– Вы и Эйхман.
– Простите? – Она меня не расслышала.
Но расслышал кое-кто другой. Я повернулась и увидела сзади светловолосого растрепанного англичанина с трубкой, торчащей изо рта.
– Если вы хоть на минуту прекратите эту паранойю и попытаетесь использовать обаяние вместо силы, я уверен: никто не сможет вам противиться, – сказал он.
Он улыбался мне так, как улыбается мужчина, который лежит на тебе после особенно удовлетворительного оргазма.
– Вы наверняка психоаналитик, – сказала я. – Никто другой здесь так свободно не будет оперировать словом «паранойя».
Он усмехнулся.
На нем был очень тонкий хлопковый индийский куртах[36], а на груди виднелись рыжеватые курчавые волосы.
– Дерзкая телка, – сказал он, заграбастав в ладонь кусок моей задницы и ущипнув долгим игривым щипком. – У тебя хорошая попка, – сказал он. – Идем, я устрою, чтобы тебя пропустили на конференцию.
Конечно, как потом выяснилось, никаких полномочий у него не было, но об этом я узнала только после. Он шел с таким важным видом, что его можно было принять за главного организатора съезда. Он и в самом деле оказался организатором одной из предварительных конференций, но ему совершенно нечего было сказать о прессе. Да и кого она волновала, эта пресса? Мне хотелось только одного – чтобы он еще раз ухватил меня за задницу. Я бы пошла за ним куда угодно. В Дахау, в Освенцим – куда угодно. Я посмотрела по другую сторону регистрационной стойки и увидела Беннета, который очень серьезно разговаривал с другим аналитиком из Нью-Йорка.
Англичанин врезался в толпу и принялся с пристрастием допрашивать регистрационную девицу на мой счет. Потом вернулся ко мне.
– Слушай, она говорит, что тебе придется подождать и поговорить с Родни Леманом. Это мой приятель из Лондона, и он будет здесь в любую минуту, так что давай пока посидим в кафе, выпьем пивка и подождем его там.
– Я только предупрежу мужа, – сказала я. Эта фраза стала чем-то вроде рефрена на следующие несколько дней.
Он, казалось, обрадовался, услышав, что у меня муж. По крайней мере, расстроен этим известием он не был. Я спросила Беннета, не перейдет ли он в кафе на другой стороне улицы, чтобы присоединиться к нам, надеясь, конечно, что если это и случится, то не слишком скоро, но он отмахнулся от меня. У него наклевывался важный разговор о контртрансференции.
Я последовала за дымком из трубки англичанина вниз по ступенькам и на другую сторону улицы. Он дымил как паровоз, эта трубка словно служила его двигателем. Я же согласилась стать прицепным вагоном в этом составе. Мы уселись в кафе, взяв четверть литра белого вина для меня и пиво для него. На нем были индийские сандалии, не закрывавшие грязные ногти. Он ничуть не походил на психоаналитика.
– Ты откуда?
– Нью-Йорк.
– Я говорю о твоих предках.
– Зачем тебе это знать?
– Почему ты уходишь от моего вопроса?
– Я не обязана отвечать на твой вопрос.
– Я знаю.
Он выпустил клуб дыма и посмотрел куда-то вдаль.
В уголках его глаз появились сотни тоненьких морщинок, а уголки губ загнулись в улыбку, хотя на самом деле он и не улыбался. Я знала, что отвечу «да» на любое его предложение. Единственное, что меня беспокоило: а вдруг он попросит не очень скоро.
– Польские евреи с одной стороны, русские – с другой…
– Я так и думал. Ты похожа на еврейку…
– А ты похож на английского антисемита.
– Да брось ты… я люблю евреев…
– Ну да, некоторые из твоих лучших друзей…