Я присел к столу и снова огляделся вокруг: скатерть, цветастая, как цыганская шаль, потертый ковер на полу, пыльные кружевные занавески, раздвинутые до концов карнизов, - все, на что ни падал взгляд, казалось, глумилось над стариком и его прожектами. Дивные шелка, сказал он, и льны, и ткани, в которые женщину манило бы закутаться? И причудливые цветы, и луковицы, наподобие тех, что выращивают голландцы и жители Нормандских островов, такие, как фрезия, гардения, резеда? Ну и враль, подумал я и с радостью, хоть и несколько омраченной, довершил триаду, обозвав (как вот уже полвека обзывали его местные фермеры) помешанным, потому что уж распутником он точно был, этого он и сам бы не мог отрицать.
Вернулась Джипси, и я сказал ей, что остаюсь, она опять вышла и вернулась. Мы слушали, как удаляются по аллее шаги Стиви, потом она, ничего не говоря, взяла свечу и посветила мне, пока я поднимался в спальню. Я спросил, как ее фамилия, она сказала:
- Гэммл.
- Вот оно что! - ляпнул я.
- Что - вот оно что? - Она остановилась, поглядела на меня.
- Ничего, - сказал я. - Просто непривычная фамилия.
Но я не сказал ей, что фамилия эта пользуется печальной известностью и в Северном Корке, где ее носят одни цыгане, и в Чарлвилле, и в Данрейле, и по окраинам Лимерика, и даже в самом Клэре и что фамилию эту мало кому из порядочных людей случалось носить.
- Спокойной ночи, - сказала она и оставила меня одного в просторной, пустой затхлой комнате с неприбранной кроватью, застланной грязным, пожелтевшим бельем. Я в чем был, в том и лег, задремал под стук колотившихся в незанавешенное окно веток и заснул.
Проснулся я от скрипучего, заунывного дребезжания старого граммофона в комнате подо мной и почувствовал, что сна ни в одном глазу. При свете луны посмотрел, сколько времени, - шел первый час, час, когда в городах жизнь начинает бить ключом, а поля крепко спят. Не счесть, сколько раз доводилось мне лежать час за часом и слушать городскую тишину или припозднившихся гуляк, с песнями расходящихся по домам, прежде чем война и комендантский час не отправили всех без исключения в постель; да и теперь я не смогу заснуть чуть ли не до рассвета. В раздражении встав, я подошел к двери и открыл ее, как раз когда новая пластинка загнусавила: «Фирма Эдисон-Белл номер один-семь-девять-девять, арии из оперы „Дон Жуан“ Моцарта». По пустому дому разнеслась приглушенная музыка прелестнейшей из опер, и подслеповатый расчувствовавшийся Кочетт, не так подпевая певцу, как не поспевая за ним, выводил надтреснутым, пьяным голосом:
Я распрощался со сном, сел на краю кровати, накинул на плечи пиджак покуривал, глядел, как колотятся ветки в окно, как, подрагивая, поблескивают листья лавров в запущенном саду у меня под окном, как серебрится взбухший от дождя Брайд, катя свои воды меж чернильно-черных рядов старой ольхи под звездным небом.
Эта парочка со своей арией наконец угомонилась, и в наступившей тишине послышался грохот - это Кочетт поддал ногой эмалированный ночной горшок. Кряхтя и мурлыча любовную арию, он прошаркал на лестницу. Мне через дверь было видно, как он чуть не скатился с лестницы на посыпанную гравием аллею и скрылся в темноте.
И тут один за другим послышались те неисчислимые, необъяснимые звуки, которые раздаются в домах по ночам, когда умолкают случайные звуки дня: скрип рассыхающихся досок, пронзительный треск крохотных букашек. Чем оставаться одному в пустом доме, лучше выйти на воздух, решил я, спустился, через распахнутую дверь вышел на аллею и следом за Кочеттом прошел к флигелю. Здесь прохладный ветер гонял в воздухе прошлогоднюю листву, зато у сторожки, там, где дорога круто спускалась к воротам, меж деревьями мягкими шелестящими кучками лежала пыль, мягкая и белая, как снег при свете луны, до того мягкая, что, когда я остановился у заброшенной сторожки и с любопытством заглянул в одно из окошек - даже если б там кто и был, ему бы не догадаться о моем присутствии, потому что и кролик, и лиса, и те бы не подкрались неслышнее. Через крошечную прихожую тянулась лишь неверная полоса света, пробившаяся из соседней комнаты. Осторожно подобравшись к другому оконцу, я вновь заглянул в сторожку. Так и есть, Джипси и Кочетт были тут; она, задрав юбку выше колен и накинув на жаркие голые плечи старое пальто, грела ноги у тлеющего очага, а Кочетт, как и в тот раз, когда я впервые увидел их вместе, сжимал пальцы девушки и, перегнувшись через ее круглое колено, заглядывал ей в глаза.
До чего же странно было видеть, как эта неподходящая пара так безотрывно и, похоже, безмолвно смотрит друг на друга: ее темноволосая голова склонилась к его губам, длинные ресницы упали на щеки, полураскрытые губы не двигались, а он - он улыбался, хоть и дурашливо, но ласково, трясущиеся губы распустил, старую шляпенку надвинул на самые глаза, из которых по-прежнему текло; и все же при том, что Кочетт был старой развалиной, она же была горячая, белозубая, гордая своей молодостью, с грудями - верно говорил Кочетт - как расцветшие тюльпаны, даже чересчур, коли на то пошло, роскошными, чересчур рыхлыми, какие бывают у евреек, при всем при том он и сейчас мог с таким томным изяществом поднести к этой округлости руку, на миг задержать в ней эту дивную чашу, прежде чем в отчаянии уронить иссохшую руку ей в колени, что заставил бы улыбнуться женщину и почище Джипси так же, как улыбалась она, пусть лестный жест этого эпикурейца и вынудил бы ее неспешно отвести глаза, пусть никчемность такой хвалы от него и вынудила бы сокрушенно вздохнуть. Кому из них, гадал я, она предалась? Волосы ее рассыпались по спинке стула, голова опускалась все ниже и ниже на грудь, пока в глазах ее не отразились тлеющие угли, и тогда она разрешила ему отодвинуть юбку с колена - лишь на самую малость, - и он ласкал его иссохшей рукой так бережно, словно лебяжий пух, ласкал и после того, как отблеск огня заиграл в ее залитых слезами глазах, ласкал, а она сидела, застыв от горя, и ее трепетные стенания волнами уносились в полную шорохов ночь. А Кочетт хоть бы шелохнулся, хоть бы слово сказал, но, будто надеясь, что его старческая рука может утишить ее детский плач, все ласкал и ласкал, все заглядывал и заглядывал совсем по-собачьи ей в глаза. Увы, каждый измученный вздох был лишь преддверием новой бури слез: так волны, ненадолго утихомирясь, вновь нежданно, неотвратимо бьют о берег.
Не в силах дольше выносить собачий взгляд старого распутника и вздохи и стенания девушки, я, спотыкаясь, оставил позади светящееся оконце, скрипучие ворота и сам не заметил, как побрел под сводом каштанов, где ветер взметал пыль, и пошел вверх по большаку, которым проехал в этот вечер: я был слишком потрясен, чтобы вернуться в Усадьбу и сидеть одному в своей запущенной комнате. Потому что в суровой тьме, где в потрепанном непогодами, ветхом домишке двое горевали горем друг друга, и родина, и свобода показались мне мелки; передо мной все маячили отвислые материнские груди, большой материнский живот молодой девушки и жалостливое лицо старого распутника, и я не заметил, что бесцельно бреду все дальше и дальше.
Внезапно за темной долиной, подскочив, взмыли желтые языки пламени, и ветер донес сквозь ночь треск горящих досок, пропитанных многолетней сыростью стропил и горящей в их трещинах и смолистых прожилках нечисти.
За деревьями, как гигантский костер, клокотало пламя, и когда я сбегал по тропинкам кочеттовой Усадьбы, на фоне зарева рисовались то очерки окон, то кромка щипца, то дымоход. В сторожке все еще горел свет, но я, не заглянув в оконце, затарабанил в дверь и тарабанил до тех пор, пока не зашлепали босые ноги и голос Джипси не сказал:
- Это кто? Кто там?
- Пожар! - заорал я. - Что делать? По ту сторону долины большой дом горит. А где бесноватый Кочетт? - забывшись, брякнул я.
Она ответила, не открыв двери:
- Его здесь нет. Разве он не в Усадьбе?
Что греха таить, этой ночью я вел себя глупее некуда.
- Не знаю, - крикнул я в ответ.
- Не знаешь?
Она чуть приотворила дверь и испуганно глянула на меня.
- Чей дом горит? - спросила она.
- Не знаю. Прямо за рекой, напротив Усадьбы.
Придерживая пальто на груди, она шагнула к углу сторожки и поглядела на объятый пламенем дом.
- Это дом Блейков, - сказала она. - Им уже ничем не помочь. Они, чать, придут к нам. А где Кочетт? - вдруг всполошилась она.
- Я думал, он здесь.
Она растерянно посмотрела на меня, но как она ни боялась за Кочетга, а все хитрила.
- Разве он не в Усадьбе? - без особой уверенности настаивала она.
- Возможно, - забормотал я. - Не исключено, что он там... То есть я так думаю, что он там.
- Ты смотрел?
- Я ходил гулял, - сказал я.
- Гулял?
Наступило молчание.
- Сколько времени? - спросила она.
Я поглядел на часы, сказал: «Второй час» - и различил в ее взгляде страх и подозрение, от стыда (ведь я шпионил за ней) мне трудно было смотреть ей в глаза. Не сразу до меня дошло, чем вызван такой взгляд: она считала, что мой приход этим вечером - приход человека «в бегах» - как-то связан с пожаром, что я приказал поджечь дом в отместку, в наказание, что Кочетту тоже не поздоровится и что выполнил мой приказ, конечно же Стиви. Вот тупость-то - правда, в деревне до поджогов тогда еще редко доходило, и я догадался, чем вызван пожар, лишь когда увидел, сколько страха, недоверия и ненависти в ее взгляде.
- Нашел время гулять! - бросила она и, слетев с насыпи, кинулась вверх к Усадьбе и забухала в дверь тяжелым молотком в виде головы кочета, да так, что грохот огласил окрестности и даже пес где-то за полями в ответ на ее бух-бух завел свое гав-гав.
Я попытался объясниться:
- Я потому и уехал из города, чтобы отоспаться. У меня бессонница. Ну я и встал - вышел прогуляться.
- Интересно знать, как это тебе удалось выйти? Кочетт ведь ключ держит у себя в комнате.
- Дверь стояла нараспашку.
Я что-то утаивал от нее, и она мне не поверила.
- Господи! - взвыла она. - Куда ж он подевался?
Подстегнутая страхом, бешенством, подозрительностью, она рванулась ко мне тигрицей, у которой отняли самца, но и тут я не преминул отметить: «Ого, значит, Кочетт у нее на первом месте. Вот оно что!»
- Где он? - кричала она. - Вы что с им сделали? Чтоб вам всем пусто было,...... и вы все после этого, вот вы кто. Отвечай, вы что с им сделали?
Каменный фасад эхом отражал ее голос, отбрасывал в поля, и там ему вновь вторил эхом лай пса.
- Ничего я не знаю, - взорвался я. - Наверное, пьян в стельку. Стучите посильней.
И в свою очередь замолотил кочетовой головой, пока у меня не заныла рука. Ни звука в ответ, лишь лаял, не в силах угомониться, пес за полями, трещало пламя за рекой и в доме ерзала и заунывно выла старая овчарка.
Девчонка в страхе поймала меня за руку.
- Слышь, собака воет - не иначе как кто помрет.
- Ш-ш-ш, это что там за окно?
- Их дом ИРА подожгла? - спросила она, обернувшись через плечо.
- Мне ничего об этом не известно. Как бы нам войти?
- Это они за того мальчонку, которого чернопегие убили. Ой-ёй, вы, небось, и с Кочеттом разделались. Уж точно разделались.
Окошко буфетной оказалось открытым, я пролез через него и открыл ей парадный вход. Мы поднялись одной темной лестницей, другой, овчарка волочилась за нами - и вот мы в его комнате. Он храпел, перевалясь на живот, видно, как следует нагрузился, ночная рубаха сбилась, заголив колени, на голове красный, весь в пуху, колпак. Устыдившись его вида давно не мытых ног, заросших грязью морщин, изрезавших шею и затылок, Джипси в бешенстве тряханула Кочетта, да так, что он разом проснулся; при свете просочившегося в комнату зарева Джипси заметила, что мне смешон его нелепый вид, и как ребенку поправила ему колпак, прикрыла плечи, а он так и сидел на кровати и озирался в угрюмом дрожащем свете, ну точь-в-точь Дон Жуан в аду.
- Они вас не тронули? - спросила она.
- Я... да-да. Вот только...
- Поглядите-ка. - И он поглядел туда, куда показывал ее палец.
- Господи! - вырвалось у него. - Тотти Блейк!
Глаза у него чуть не выскочили из орбит. Чтобы овладеть собой, он потащился через всю комнату и в одной рубашке, весь скрюченный, замер у открытого окна.
- Господи! - только и мог сказать, и еще: - Вы слышите их? Слышите, какой шум?
- От пожара? - спросил я.
- Нет, это грачи каркают. Никогда больше они не станут здесь гнездиться. Жар их погубит.
И он смял колпак и упал на колени, захлебываясь плачем, как ребенок. Джипси склонилась над ним.
- Должно, Блейки придут сегодня сюда ночевать.
Закаленный пьяница, он тут же встал и обратился к нам.
- Отправляйтесь вниз, - сказал он, - накройте на стол и разведите огонь. А вы, юноша, уж будьте так добры, помогите Джипси.
Джипси ушла, а я медлил - мне казалось, его нельзя оставлять одного, и я попытался уговорить его отойти от окна.
- Я не уйду, - шептал я. - Знаете, похолодало. Вам надо одеться. Я вам помогу. Пойдем.
Но когда я попытался увести его от окна, он капризно отшвырнул мою руку.
- Ребенок я вам, что ли? - выкрикнул он.
Так я и оставил его - стягивая через голову рубаху, трясущийся, голозадый, он нашаривал одежду при слабом свете свечи и трепещущем пожара.
Не обменявшись ни словом, мы раздули едва теплившийся огонь в очаге, я опустил чайник в темную воду бочки, и он повис над огнем на своей перекладине. Обманная заря пожара и встревоженный грай далеких грачей переполошили голубей и всех птиц по эту сторону долины, ночь полнилась их пением. Время от времени, выходя из кухни в гостиную за посудой или едой, мы останавливались у окна поглядеть на пожар - иногда он, казалось, затухал, а иногда вспыхивал пуще прежнего. Там ко мне и присоединился Кочетт, и там мы с ним и остались и все гадали, ждать ли нам Блейков или отправиться в постель и постараться поспать хотя бы остаток ночи. Под конец он увлек меня в свою комнату, налил себе виски, а я зевал, и глаза мои щипало от недосыпа.
- Больше Блейкам некуда идти, - сказал он. - Но если б здесь был хоть один дом ближе чем за три мили, они б скорее померли, чем пришли проситься под мой кров. Кого мне жаль, так это двух сестриц.
- Там жили всего две женщины? - устало переспросил я.
- Филамена и Агата. Обе кислятины страшные. Ну и капитан, их отец. Больше в доме никто не живет. Филамена - это кислятина из кислятин. В шесть лет я так и написал про нее мелом на церковных дверях - ну и задали же мне порку! Она со мной навсегда перестала разговаривать. А в восемь пообещал пенни Агате, если даст себя раскачать повыше, чтобы посмотреть на ее панталончики. Ей навсегда запретили со мной водиться. Как-то раз я пошел, он осушил стакан, - так вот, пошел я как-то раз в церковь - послушать Генделя, увидел, как эта пара вековух распевает «И взыграл младенец радостно во чреве моем», и меня буквально вынесло из церкви. Такие кислятины, - кипятился он, - что, если б им пришлось кормить, у них вместо молока потек бы уксус. Вот какие они кислятины, эти вековухи.
Он заметно накалялся.
- Они бы в ужас пришли от такой девушки, как... девушки, которая... которая бы...
Я стоял у окна, смотрел - искры взлетали и падали, падали и взлетали совсем как светлячки, и молчал: вид разбушевавшегося пожара всегда заставляет замолчать, наводя на мысль о том, что и твой дом не обойдет беда.
- Джипси, - Кочетт вдруг поднялся и подошел к другому окну, - Джипси сегодня нездоровилось.
- И сильно ее прихватило? - сонно спросил я.
- Сильно? Да нет! Пока еще рано.
- Рано?
- Я так и сказал. Вы что, не слышали?
- Слышал.
Он прошаркал поближе, навис надо мной, опираясь на палку.
- Девчонка погибла, - сказал он, заглядывая мне в глаза, я смутился и отвел взгляд.
- На что вы намекаете?
- В следующем месяце или через месяц Джипси родит.
Я в свою очередь уставился на него.
- И как вы думаете, кто виновник? - спросил он.
Вместо ответа я метнул злой взгляд на горящий дом по ту сторону долины. Какая ему разница, что я думаю? Что подумают местные, когда до них дойдет эта новость? Еще одна кочеттова служанка - эка невидаль! - понесла.
- Меня винить нечего! - выкрикнул он охрипшим от напора чувств голосом. - Не за что меня винить!
- А что она сама говорит?
- Откуда ей знать?