Она поднялась на крыльцо, обняла дядю Рэя и поцеловала в щеку. Щека была глаже дедовой, и от нее, как всегда, пахло гарденией и табаком. Маме не пришлось вставать на цыпочки, чтобы поцеловать дядю: ей еще не исполнилось пятнадцати, а она уже была на два дюйма его выше.
– Ничего себе! Меня не предупредили, что ты уже выросла, – сказал он. – Ну, мне лафа! Ничего и делать не надо!
Мама не ответила.
– Верно? – спросил дядя Рэй. – Я думаю, нам будет здорово, а ты?
– Наверное.
– Не наверное, а точно. Будет клево.
У входной двери висел плоский почтовый ящик с проволочной скобой для вечерней газеты. На нем было написано «Эйнштейн». Маме сказали, что так зовут квартирную хозяйку дяди Рэя, и все равно ей стало не по себе. Она знала, что эта фамилия связана с чем-то ужасно важным, чего ей никогда не понять.
– Ты говорил «девочка».
Голос был низкий, мужской и принадлежал женщине, которая прежде выглядывала в окно. Тогда мама восприняла ее как старуху, в разговоре со мной прикинула, что ей было меньше шестидесяти. Черные с проседью волосы торчали по обеим сторонам головы, наподобие плавников, которые на концах закручивались вверх, как носы персидских туфель. Женщина вышла на крыльцо в белом халате поверх коричневой юбки и блузки с хризантемами, и в воздухе сразу повеяло каким-то резким запахом.
– Миссис Эйнштейн, – сказал дядя Рэй моей маме. – Она и есть девочка, миссис Э. Ей всего… Сколько тебе лет, малыш?
– Четырнадцать.
Миссис Эйнштейн, скрестив руки на груди, оглядела маму с ног до головы. Мама решила, что пахнет от миссис Эйнштейн. Позже выяснилось, что та работает регистратором в ветеринарной лечебнице. Запах карболки и секреторных жидкостей, выделяемых звериными железами страха, сопровождал миссис Эйнштейн повсюду.
– Четырнадцать, – повторила миссис Эйнштейн. – Чушь собачья. – Она повернулась к дяде Рэю. – За кого ты меня держишь?
– Могу показать ее документы о рождении, – ответил дядя Рэй с уверенностью, смутившей мою маму, которая не знала, есть ли у нее какие-нибудь документы о рождении. – Если вы и впрямь считаете, что это необходимо.
Прошлым летом, когда на побережье Техаса должен был обрушиться тайфун, мама видела в газетах фотографии, как люди в тех краях забивают окна фанерой. Что-то подобное проделывала сейчас миссис Эйнштейн с выражением своих глаз.
– Если дело касается тебя, все необходимо, – сказала она дяде Рэю. – Я должна принять все меры предосторожности.
– Ну же, миссис Э.
– Когда дело касается тебя, я читаю мелкий шрифт.
Она чуть заметно покачала головой, как будто более сильное выражение недовольства сделало бы ее сообщницей в темных делишках жильца, потом ушла в дом.
– Почему она сказала «ты говорил „девочка“»? – спросила мама. – Она думает, я мальчик?
Некоторые зубы у дяди Рея были золотые. Улыбался он так, будто показывает товар, который намерен тебе впарить.
– Нет, малыш. Она думает, что ты взрослая девушка. – Он собрался взъерошить маме волосы, потом передумал и похлопал ее по плечу. – Не позволяй ей… Так-так.
Дядя Рэй глядел на деда, который шел к дому, неся под мышками по чемодану, в левой руке – проигрыватель, в правой – сумку и коробку с пластинками.
– Стыдись, Мандрагора, – сказал дядя Рэй маме. – Ты навьючил на Лотара весь свой багаж{100}.
– Он не дал мне нести.
– Ну да, конечно, – сказал дядя Рэй.
Дед шел, опустив голову, так что шляпа закрывала глаза. Он поднялся на крыльцо и попытался молча протиснуться мимо дяди Рэя и мамы.
– Эй, бука! – Дядя Рэй загородил дорогу и дождался, когда дед поднимет голову. – Даже «привет» не скажешь?
Дед помолчал, затем кивнул, не глядя брату в глаза.
– Привет.
– Что? И это все?
– Посторонись, – тихо сказал дед.
Дядя Рэй с наигранно испуганным видом шагнул в сторону. Дед, нагруженный вещами, вошел в дом.
– Мы поселим ее на чердаке! – крикнул дядя Рэй ему вслед. – Удачно тебе взобраться с грузом по лесенке! Я бы помог, если бы ты не выеживался.
Дед напомнил брату, что не нуждается в помощи. Дядя Рэй глянул на маму и возвел глаза к потолку. Она хотела улыбнуться, но не смогла. Ее еще раньше напугало, что придется жить на чердаке, а теперь выяснилось, что туда надо забираться по лесенке. А если ей ночью надо будет в туалет?
– Хорошо, что он не останется, – сказал дядя Рэй. – Твой папаша и миссис Эйнштейн под одной крышей? Марчиано против Мура{101} в поединке за звание чемпиона мира по занудству в тяжелом весе.
– Он отправится в тюрьму, – ответила мама, вспомнив сейчас, что в дяде Рэе, при всей ее к нему любви, всегда было что-то раздражающее. Несерьезный человек. – А если бы не тюрьма, мы бы сюда не приехали.
Лицо у дяди Рэя стало такое, будто она дала ему пощечину. Мама сразу устыдилась. Она выдавила улыбку и добавила:
– И вообще, я бы поставила на папу.
– В чемпионате по занудству?
– Да.
– Сколько?
– Пять долларов?
– Заметано.
Они ударили по рукам.
Миссис Эйнштейн накормила их ужином. Пятнадцать долларов в неделю, которые дядя Рэй платил за комнату с санузлом на втором этаже ее дома, не включали еду. Миссис Эйнштейн не любила готовить, а если изредка и готовила, результат не стоил того, чтобы за это платить. Она была не религиозна, но мясо покупала у кошерного резника: выбирала самые дешевые куски, жилы с хрящами, и тушила их в фирменном буром соусе, который напоминал маме желейный мармелад, только соленый и горячий. Все овощи вываривались до одинакового серого цвета. Раз в неделю миссис Эйнштейн жарила говяжью печенку с луком и запихивала порцию в себя, а если дядя Рэй с мамой оказывались рядом, и в них тоже. Ее муж и сын печенку категорически в рот не брали, и она пережила обоих.
Впрочем, в тот первый вечер миссис Эйнштейн подала вкуснейший молочный ужин. Она купила в кулинарии копченого сига, селедку и дюжину фаршированных яиц. Поставила на стол творог, нарезанный сельдерей и морковку. На десерт был чудесный торт: сверху посыпанный шоколадом, а внутри из розового, зеленого и желтого пластов, промазанных малиновым вареньем. Миссис Эйнштейн не питала иллюзий насчет своих поварских талантов – у нее вообще не было иллюзий, кроме как по поводу целительных свойств печенки. Однако она знала, куда дед отправится из ее дома, и чувствовала, что последний ужин на свободе должен быть, по крайней мере, съедобным.
– Вы очень добры, – сказал дед, отодвигая тарелку.
– Не очень. – Миссис Эйнштейн глянула на мою маму, которая как раз думала, не попросить ли второй кусок разноцветного торта. – Одного достаточно.
Мама кивнула и положила вилку.
– Может быть, ваш брат говорил вам, что у меня большие сомнения, – сказала миссис Эйнштейн. – Мне трудно представить, как Рейнард заботится о ребенке, и я опасаюсь, что эта обязанность ляжет на меня. Я не очень люблю детей. У меня был свой, и мне хватило.
Дед повернулся к брату:
– Ты сказал, что она не против.
– «Не против» – понятие относительное, – заметил дядя Рэй. – Наверное, точнее было бы сказать, настолько не против, насколько вообще бывает не против.
Мама призналась мне, что до сих пор помнит жар, заливавший ее щеки, и зуд непоседливости в ногах, что-то вроде мышечной паники. Она перебрала с десяток едких, обидных или холодных фраз, которые могла бы бросить в лицо миссис Эйнштейн касательно детей и их к ней отношения. Стиснула зубы, напомнив себе, что деваться некуда.
– Не важно, против я или нет, – сказала миссис Эйнштейн. – Понятно, что девочке нужен дом.
Еще не было восьми, когда дед взял шляпу с крючка у двери. Мама собиралась не вставать с дивана, затянутого прозрачным полиэтиленом поверх розового велюра. Ноги под юбкой-солнце липли к полиэтиленовому чехлу, и мама притворялась, будто это ее держит. Но в конце концов она все-таки оторвалась от дивана и подбежала к отцу. Он позволил ей обнять себя за пояс и прижаться щекой к рубашке, а когда понял, что мама не собирается закатывать сцену, взял ее лицо в ладони и развернул вверх.
– Если бы я не думал, что ты справишься, я бы тебя об этом не просил, – сказал он. – Понимаешь?
Мама кивнула. Слезинка выкатилась из ее левого глаза, стекла по виску и залилась в ухо.
– Ты сильная, – сказал дед. – Как я.
Он поднес губы к ее лбу и царапнул кожу усами. Позже, силясь уснуть на раскладушке под чердачной крышей, мама чувствовала, как от царапины-поцелуя расходится тепло, словно от солнечного ожога. Только тогда, во тьме, пахнущей старыми чемоданами и галошами, она пожалела, что не спросила: а если бы он не думал, что она справится? Мама лежала в темноте и придумывала, как бы чудесно он все для нее устроил, не будь она такая сильная.
XXV
По первоначальному обвинению в нападении при отягчающих обстоятельствах деду светило пять лет. Но к 1957 году число нерассмотренных дел в Нью-Йорке уже росло как снежный ком, что в шестидесятых едва не парализовало юридическую систему штата. Деда, как ветерана войны, семейного и ранее не привлекавшегося, убедили отказаться от права на судебное разбирательство и признать себя виновным в нападении без отягчающих обстоятельств. Его приговорили к двадцати месяцам заключения в тюрьме Уолкилл.
Уолкилл построили в то время, когда Франклин Делано Рузвельт был губернатором штата Нью-Йорк. В соответствии с новаторским духом тюрьму обнесли не стеной, а оградой. Обсаженные деревьями дорожки и серые готические стены наводили на мысль о маленьком мужском колледже или семинарии. В тюрьме были библиотека, спортзал, бассейн, молочная ферма, конюшня, мастерские, огород, парники, фруктовый сад и пасека. Под руководством опытных наставников заключенные осваивали полезные ремесла и зарабатывали деньги сельскохозяйственным трудом либо изготовлением очков и мелких пластмассовых изделий в двух производственных цехах. Директор тюрьмы лично набирал охранников, следя, чтобы они разделяли философию Уолкилла. Охранники одевались как егеря и не носили при себе пистолетов и дубинок, только наручники. Каждый заключенный получал отдельную камеру с палисадничком, в котором мог выращивать овощи или цветы. Ключ от камеры вы носили при себе. Между отбоем и подъемом вы должны были находиться в камере, но в целом при хорошем поведении получали значительную свободу передвижений. Если вы вовремя являлись на работу, в столовую, в церковь, на зарядку и остальные обязательные мероприятия, то досугом могли распоряжаться как угодно.
Первую ночь в тюрьме дед не мог уснуть. Двор за окном заливал свет прожекторов. В двери камеры был большой глазок, через который проникали свет и шум из коридора. Матрас скрипел. Душный воздух давил на грудь. Заключенные храпели во сне, как персонажи мультфильма, ночная ферма превратилась в паровой орган, на котором коровы, свиньи и куры играли сиплую польку. Через промежутки слишком неравномерные, чтобы привыкнуть, сосед за стеной разражался судорожным кашлем. Звук был такой, будто барабан катится по лестнице. Болезненный звук.
Дед много часов лежал, закинув руки за голову, и думал о жене и дочери. Он воображал маму в давке на ипподромной арене среди ревущей толпы, под снегопадом проигравших билетов. Воображал ее в уголке бильярдной в богом забытом городке, вроде Хагерстауна, склоненную над учебником алгебры или журналом, в то время как дядя Рэй обыгрывает вчистую какого-нибудь простака, который позже забьет его до смерти в темном проулке и изнасилует маму. Бабушку он воображал бритой, привязанной ремнями к столу в ярко освещенной операционной, в ванне со льдом, в смирительной рубашке, воображал, как в нее насильно впихивают лекарства. Дед сел. Его передернуло.
Он подошел к окну взглянуть на ночное небо, но прожекторы Уолкилла затмевали звезды. Дед снова лег и стал мысленно наносить на потолок камеры карту созвездий. Представил, что крыша откидывается, как купол обсерватории. Теперь он созерцал в чистом небе Дельфина, Индейца, Микроскоп. Нашел туманность Кольца в созвездии Лира. Кассиопея и Андромеда взошли на внутренней поверхности его черепа и потянули за собой свою печальную мифологию. Мама была сдавлена мукой в букву «М» – косой ракурс дочери, прикованной к скале и ждущей чего-то страшного. Чего – думать не хотелось. Дед выключил цейссовский проектор своего воображения. Звезды погасли.
Он перекатился на бок, и в его мысли вернулась бабушка. Она лежала голая на супружеской кровати, на животе, сдвинув ноги. Дед, стоя рядом, скользнул взглядом по стрелке тени, указывающей на ее зад: спелый румяный персик. Он взял ее ноги за щиколотки и раздвинул.
Разбудил деда звонок подъема. Перед самым пробуждением – наверное, из-за звонка – он увидел сон о девочке, которая нравилась ему в старших классах. Дед открыл глаза и увидел тюремную камеру. Через двадцать месяцев, думал он, будет 1959 год.
Дед надел уолкилловскую форму: синюю рабочую рубашку и серые поплиновые брюки – и сел на койку завязать шнурки. Садясь, он нечаянно глянул на небо за окном. И это оказалось ошибкой.
Как я уже ясно дал понять, дед мой не отличался слезливостью, а если слезы и наворачивались ему на глаза, старался их пересилить. Последний раз он плакал навзрыд, когда носил короткие штанишки, а президентом был Герберт Гувер. У слез, как и у крови, есть своя функция. Они указывают глубину и силу удара. Когда друг умирает у тебя на руках, когда твоя жена теряет рассудок, когда ты прощаешься с дочерью в прихожей миссис Эйнштейн, слезы начинают течь, и, как кровь, их надо остановить. А сейчас чего? Кусочек синего неба ясным утром в конце лета. Делов-то. Вопрос длины волны и рефракции. Возбуждение палочек и колбочек.
Завтрак начинался ровно в семь. Деда предупредили: если прийти в одну минуту восьмого, тебя не пустят в столовую и будешь ходить голодным до обеда. Туалет располагался в дальнем конце коридора. Наверняка будет очередь к писсуару, к раковине, к месту перед зеркалом. Более того, деду требовалось отлить. Надо было перестать смотреть на небо, завязать ботинки и выходить. Прямо сейчас.
В дверь постучали. Дед вздрогнул.
– Да? – спросил он и прокашлялся. – Да? В чем дело?
– Извините, я не хотел вам помешать. – В интонации было что-то нарочитое. Манерное. – Я… Это доктор Альфред Шторх.
Вчера по прибытии деда осмотрел терапевт, потом с ним беседовал психиатр. Ни того, ни другого не звали Альфредом Шторхом. Директором тюрьмы был доктор Уоллак.
– Минуточку.
Он завязал шнурки, встал с койки и открыл дверь. К его удивлению, в коридоре стоял заключенный – дед видел его вчера в столовой. Высокий, худощавый, проседь в черной щеточке усов. Виноватая сутулость от привычки пригибаться, входя в дверь. Он носил очки в толстой черной оправе. Левый глаз, дальнозоркий, увеличенный линзой, смотрел вбок, правый, близорукий, казался крошечным. Создавалось впечатление, будто это не очки, а какой-то грубый самодельный прибор, позволяющий заглядывать за углы или видеть происходящее за спиной. Доктор Шторх протянул руку, широкую и длиннопалую. На клавишах фортепьяно она без усилий захватила бы половину октавы.
– Я ваш сосед, – сказал доктор Шторх.
Дед яростно вытер щеки рукавом.
– Ничуть, – сказал он. – Я просто собирался умыться перед завтраком.
– Конечно, – ответил доктор Шторх. – Понимаете ли, я увидел, что ваша дверь закрыта, и, поскольку вы тут новичок, подумал, может, вы не знаете…
– Знаю, – ответил дед. – Семь ноль-ноль, или остаешься без завтрака.
– Да-да, – сказал доктор Шторх. – Они тут формалисты.
В тоне жалобы слышалось что-то вроде гордости. Как будто доктор Шторх сам добивался пунктуальности в приеме еды.
Дед вышел вслед за ним в коридор и прикрыл за собой дверь. Достал из кармана ключ.
– Их никто не запирает. Конечно, поступайте как хотите, но замки очень хлипкие. Смысла нет запираться. – Доктор Шторх говорил с горечью, как будто его самого обворовывали, и не раз. – Их можно открыть игральной картой.
Дед запер дверь, и доктор Шторх милостиво кивнул.
– Хуже не будет, разумеется, – сказал он.
Они прошли мимо камеры доктора Шторха, и тот распахнул дверь:
– Все как у вас, до последней убогой подробности.
И вновь та же интонация притворной жалобы, как будто единообразие камер – принцип, утвержденный самим доктором Шторхом. Впрочем, там и впрямь было то же самое: такие же койка, лампа, стул, стол, тумба с ящиками. Тот же скудный паек голубого неба. Ни одной фотографии. На столе несколько книг в мягких обложках, с библиотечными машинописными названиями на корешке. Сверху в стопке лежала «Экспедиция „Тяготение“» Хола Клемента. Деду эта классика «твердой» НФ очень понравилась еще в «Поразительных историях», так что годом позже, когда ее выпустило издательство «Даблдей», он не пожалел три доллара на книгу в переплете. В семьдесят четвертом, когда он подарил мне новый экземпляр, это по-прежнему был один из его любимых романов.
Дед не признался доктору Шторху в этом общем интересе, который мог бы стать основой для дружбы. Как будто вы заглянули после работы к соседям с адресованным им письмом, которое по ошибке бросили в ваш почтовый ящик, а у них вкусно пахнет морковкой и лавровым листом, но, прежде чем вас пригласили сесть, выпить чая, съесть тарелку супа или хотя бы снять пальто, вы мотаете головой и говорите: «Нет-нет, я тороплюсь».
– Очень мило, – сказал он.
Они дошли до уборной в конце коридора. Заключенные по большей части уже ушли в столовую, оставив двери камер незапертыми или распахнутыми. Календари с красотками, кое-где детские фотографии. Любительские – видимо, написанные самими заключенными – акварели с фруктами, Авой Гарднер, зелеными Шавангункскими горами.
– Надеюсь, еда будет на ваш вкус сносная, – заметил доктор Шторх.
– Ужин был нормальный. Говядина с макаронами. Испортить трудно.
– Тут часто кормят макаронами.
– Они сытные.
– И дешевые. Кстати, я дантист, – продолжал доктор Шторх. – Не доктор медицины, на случай если вы интересовались. И я хотел бы рассказать правду о том, почему я здесь, пока вы не столкнулись с той удивительной мифологией, которую породил мой акцент: каждый день к списку моих вымышленных преступлений добавляются новые злодеяния! Я скажу вам правду, потому что думаю… Я ведь правильно угадал, вы еврей? Да. Так вот: не волнуйтесь, я не фашист. Да, разумеется, конечно, я немец. Но я ненавидел Гитлера и никогда не состоял в нацистской партии. Я уехал из Германии до вторжения в Польшу, жил в Лондоне во время блица, где меня трижды чуть не убили немецкие снаряды, включая ракету Фау-два. Я не вырывал золотых зубов у заключенных Освенцима или Бельзена. Я всю жизнь провел в Гамбурге и даже не слышал о таких местах. Я не проводил жутких стоматологических экспериментов, не оперировал без анестезии, не разрезал языки, не имплантировал проституткам акульих зубов. После войны я эмигрировал в Буффало, где в пятьдесят третьем меня арестовали за оказание стоматологических услуг без лицензии – уголовно наказуемое деяние по закону штата Нью-Йорк, увы. Вот почему я оказался в соседней с вами камере.