Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Римлянка. Презрение. Рассказы - Альберто Моравиа на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И меня испугало выражение ее лица, задумчивое и алчное. В тот день я больше не заговаривала с нею на эту тему.

А вообще говоря, мамины наставления были излишни, потому что в то время, несмотря на молодость, я была очень серьезная девушка. Я нашла работу и у других художников. Вскоре в студиях меня уже хорошо знали. Надо признать: многие художники вели себя учтиво и вежливо, хотя некоторые и не скрывали своих чувств ко мне. Но я решительно отвергала их ухаживания, так что очень быстро за мной утвердилась репутация девушки скромной и порядочной. Я уже сказала, что почти всегда художники держались со мной уважительно; это, я думаю, объяснялось тем, что главное для них было — рисовать меня, а не ухаживать за мной, и когда они работали, то каждый смотрел на меня не глазами мужчины, а глазами художника, как смотрят, скажем, на стул или на какую другую вещь. Они привыкли видеть натурщиц, и мое обнаженное молодое и соблазнительное тело не волновало их; то же самое происходит с врачами. Но зато приятели художников часто приводили меня в смущение. Они являлись в мастерскую и начинали болтать с хозяином. Однако очень скоро я заметила, что, как ни старались они казаться безразличными, они не спускали с меня глаз. Некоторые, забыв всякий стыд, принимались нарочно ходить по мастерской, чтобы получше разглядеть меня со всех сторон. Эти взгляды и туманные намеки мамы пробудили во мне кокетство, я поняла, что хороша собой и что красотой можно выгодно воспользоваться. Постепенно я не только привыкла к бесцеремонности приятелей художника, но даже стала испытывать удовольствие, когда замечала волнение на их лицах, и чувствовала разочарование, когда видела, что они оставались равнодушными. Так я размечталась и невольно пришла к заключению, что стоят мне только захотеть, и я смогу благодаря красоте устроить свою жизнь лучше, а маме только того и надо было.

В то же время я очень много думала о замужестве. Во мне еще все чувства дремали, а мужчины, которые смотрели на меня, пока я позировала, вызывали во мне лишь тщеславие и гордость. Все заработанные деньги я отдавала маме, а в дни, свободные от работы у художников, я оставалась дома и помогала ей кроить и шить сорочки. До сих пор шитье было нашим единственным заработком после смерти моего отца, который служил на железной дороге. Жили мы в маленькой квартирке на втором этаже невысокого длинного дома, выстроенного пятьдесят лет назад специально для железнодорожников. Дом находился на окраине города, к нему вела тенистая платановая аллея. По одной стороне улицы располагались дома, похожие на наш. Это были двухэтажные строения с голыми кирпичными фасадами, с подъездом посредине, с двенадцатью окнами, по шесть на каждом этаже. По другую сторону тянулась городская степа с башнями, она в этом месте хорошо сохранилась и заросла пышным зеленым кустарником. Недалеко от нашего дома находились городские ворота. За воротами прямо от стены шел забор Луна-парка, где с начала летнего сезона загорались огни и играла музыка. Из моего окна, чуть-чуть наискосок от парка, я видела гирлянды цветных фонариков, крыши павильонов, украшенных флагами, и людей, что толпились под тенистыми платанами у входа в Луна-парк. Особенно хорошо было слышно музыку. Слушая ее по ночам, я часто не спала и грезила наяву. Мне казалось, что звуки эти лились из какого-то недоступного для меня мира, чувство это усиливалось еще и оттого, что меня окружали стены тесной и мрачной комнаты. Мне казалось, что все жители города собрались в Луна-парке и только меня там нет. Мне хотелось встать и пойти туда, но я лежала не двигаясь, а музыка, звучавшая почти до утра, навевала мысли о лишениях, которые я вынуждена терпеть бог знает за какие провинности. Иногда, слушая музыку, я горько плакала, чувствуя себя одинокой и заброшенной. Тогда я была еще очень сентиментальна и плакала по любому поводу: от грубого слова подруги, от упрека мамы, от душещипательной сцены в кино на глазах у меня выступали слезы. Возможно, я не считала бы, что весь этот счастливый мир мне заказан, если бы в детстве мама не держала меня подальше от Луна-парка и других развлечений. Но наша бедность, вдовство мамы и особенно ее предубеждение против всяких развлечений, которыми судьба ее обделила, стали причиной того, что я не ходила в Луна-парк, как, впрочем, и в другие увеселительные места, до тех пор пока я не стала уже девушкой и мой характер сформировался. Вероятно, именно поэтому меня почти всю жизнь не покидало чувство, будто я исключена из какого-то веселого, сверкающего счастьем мира. Даже когда я наверняка знаю, что счастлива, то и тогда мне не удается окончательно избавиться от этого чувства.

Я уже говорила, что в ту пору я больше всего мечтала выйти замуж. И вот как я себе это представляла. Пригородная аллея, на которой стоял наш дом, спускаясь вниз, переходила в квартал, где жили люди более обеспеченные, чем мы. Вместо длинных и низких домов железнодорожников, похожих на старые запыленные вагоны, там стояли небольшие особняки, окруженные садами. Это не были роскошные виллы: здесь проживали служащие и мелкие коммерсанты, но по сравнению с нашими убогими домишками они казались богатыми и блестящими. Прежде всего каждый особняк отличался от соседнего, потом, они не были такими облупленными и закопченными, как наш дом и стоящие рядом, глядя на которые поневоле начинаешь думать о полном равнодушии их обитателей; наконец маленькие, но густые сады вокруг этих особняков внушали мысль о ревностно охраняемом покое вдали от уличного шума и суеты. А наш дом носил клеймо улицы буквально на всем: на больших дверях, которые были похожи на ворота торгового склада, на широкой, грязной и голой лестнице и даже на комнатах, где ветхая и разностильная мебель напоминала о старьевщиках: ведь они выставляют на тротуары именно такую рухлядь для продажи.

Как-то летним вечером, прогуливаясь с мамой по аллее, я увидела в окне одного маленького особняка семейную сценку, которая запечатлелась в моей памяти и которая, как мне тогда показалось, отвечала моим представлениям о нормальной, приличной жизни: небольшая, но чистая комната, стены оклеены цветастыми обоями, буфет, в над накрытым столом висит лампа. За столом сидят пять или шесть человек, среди них, кажется, трое детей в возрасте от восьми до двенадцати лет. Посредине стола красуется суповая миска, мать стоя разливает суп. Странно, но больше всего меня поразил электрический свет или, вернее сказать, тот необычайно мирный и уютный вид, который придавал этот свет окружающим предметам. Всякий раз, вспоминая эту сцену, я приходила к убеждению, что должна поставить себе целью поселиться когда-нибудь в таком доме, как этот, иметь такую семью, как эта, и жить в атмосфере такого же света, который, казалось, является воплощением самых спокойных и безмятежных чувств. Многие, пожалуй, подумают, что мои желания были слишком скромны. Но нужно вспомнить условия, в которых я жила тогда. На меня, выросшую в доме для железнодорожников, маленький особняк производил такое же впечатление, какое, вероятно, на жителей понравившегося мне особняка производят богатые и просторные виллы роскошных городских кварталов. Так каждый видит свой рай там, где для других все стало адом.

У мамы имелись на мой счет иные, более смелые планы, но они, как я вскоре заметила, никак не совпадали с моими. Она считала прежде всего, что я благодаря своей красоте могу надеяться на особую удачу, но для этого мне вовсе не следует выходить, как это принято, замуж и плодить детей. Мы были бедны, и моя красота казалась ей единственным богатством, не только моим, но и ее собственным, потому что как-никак ро-дила-то меня она. И этим богатством я должна распоряжаться с ее согласия, чтобы, не гнушаясь никакими средствами, изменить наше существование. На большее, вероятно, у нее не хватало фантазии. Поэтому-то мысль воспользоваться моей красотой и пришла маме прежде всего. Она как ухватилась за эту идею, так больше и не расставалась с нею.

В ту пору я еще не совсем хорошо разбиралась в маминых планах. И даже значительно позднее, когда я уже поняла, к чему она клонит, я никогда не осмеливалась спросить у нее, как же случилось, что при подобных взглядах на жизнь она сама дошла до такой нищеты и стала женой простого железнодорожника. Из намеков мамы я поняла, что причиной ее неудачи была именно я, мое непредвиденное и нежелательное появление на свет. Короче говоря, родилась я случайно, мама, не осмеливаясь помешать этому (хотя, по ее словам, следовало бы это сделать), вынуждена была выйти замуж за моего отца и нести бремя этого брака. Много раз мама, имея в виду мое рождение, говорила: «Ты моя погибель!» Поначалу я не понимала ее слов и обижалась, но позднее все стало ясно. Слова эти должны были означать: «Не будь тебя, не вышла бы я замуж и разъезжала бы теперь в автомобиле». Понятно, что, рассуждая таким образом о своей жизни, мама не желала, чтобы и ее дочь, куда более красивая, чем она сама, повторила те же ошибки и чтобы судьба ее детища сложилась точно так же, как ее собственная. Даже теперь, когда я могу смотреть на вещи более опытным глазом, я не решаюсь осудить маму. Семья для мамы означала бедность, кабалу и те скудные радости, которые кончились вместе со смертью мужа. Вполне естественно — а может быть, и вполне справедливо, — мама считала нормальную семейную жизнь несчастьем и не оставляла меня в покое до тех пор, пока я не поддалась тем иллюзиям, осуществить которые сама она уже не могла.

Мама по-своему любила меня. Например, как только я стала позировать художникам, она справила мне два наряда: костюм, то есть юбку и жакет, и платье. По правде говоря, мне больше хотелось получить новое белье, потому что каждый раз, раздеваясь у художников, я стыдилась своего грубого, поношенного, а часто и не совсем свежего белья, но мама говорила, что вниз можно надеть хоть тряпки, самое главное, чтобы сверху все выглядело прилично. Мама выбрала два дешевых отреза яркой расцветки и сама взялась кроить. Но так как она была белошвейкой и платьев никогда не шила, то, несмотря на все свои старания, испортила обе вещи. Помню, платье на груди все время распахивалось и приходилось закалывать его булавкой. А жакет был узок в бедрах и груди, рукава слишком коротки, так что казалось, будто я вся вылезаю из него, юбка же, наоборот, получилась широкая и собиралась на животе складками. Но все равно эти наряды казались мне роскошными, потому что до сих пор я одевалась еще хуже, носила какие-то юбчонки, не доходившие до колен, старые кофточки и платочки. Мама купила мне еще две пары шелковых чулок, а до сего времени я носила гольфы и ходила с голыми коленками. Я радовалась этим подаркам и гордилась, не уставая ими любоваться и постоянно думать о них; я важно шествовала по улице, как будто на мне были не жалкие тряпки, а дорогое платье от модной портнихи.

Маме все время не давала покоя мысль о моем будущем. Через месяц-другой ей уже разонравилась моя профессия натурщицы. По словам мамы, я зарабатывала слишком мало, кроме того, художники и их друзья — люди бедные и в их среде нельзя завести сколько-нибудь полезное знакомство. И вот она вдруг вбила себе в голову, что я могу стать танцовщицей. Мама всегда была полна честолюбивых замыслов, тогда как я — об этом я уже говорила — не переставала мечтать о спокойной жизни с мужем и детьми. Мысль о танцах появилась у мамы после того, как она получила заказ от антрепренера одной труппы варьете, которая выступала на сцене кинотеатра перед началом каждого сеанса. Не то чтобы мама считала профессию танцовщицы такой уж выгодной, но, когда появляешься на сцене, всегда может подвернуться случай познакомиться с каким-нибудь синьором, а «остальное приложится», как любила говорить мама.

В один прекрасный день она заявила, что договорилась с антрепренером и тот велел привести меня. Утром мы отправились в гостиницу, где жили антрепренер и вся его труппа. Гостиница эта, как сейчас помню, находилась в большом старом здании рядом с вокзалом. Время близилось к полудню, но в коридорах было сумрачно. Спертый воздух, скопившийся за ночь в стенах номеров, расползался по коридорам, и было нечем дышать. Мы миновали несколько коридоров и в конце концов очутились в темной прихожей, где три танцовщицы и аккомпаниатор у рояля репетировали в том полумраке, какой обычно царит на сцене. Рояль стоял в углу возле двери уборной с матовыми стеклами, в противоположном конце комнаты высилась огромная груда грязного постельного белья. Аккомпаниатор, тощий старик, играл по памяти, мне показалось, что он думает о чем-то своем и даже как будто дремлет. Три молодые танцовщицы, сняв блузки, остались по пояс обнаженными, в одних юбочках. Они держали друг друга за талию, и, как только пианист ударял по клавишам, все трое устремлялись вперед, к куче белья, разом поднимая ноги и выкидывая их то вправо, то влево, а потом поворачивались, сильно раскачивая бедрами, и вид у них был вызывающий, что так не вязалось с этим темным и мрачным местом. Когда я увидела, как они четко отбивают такт, дробно стуча ногами об пол, у меня сжалось сердце. Я понимала, что никаких способностей к танцам у меня нет, хотя ноги у меня были длинные и крепкие. Вместе с двумя своими подругами я уже брала уроки в школе танцев нашего квартала. Мои подруги сразу после первых уроков начали ритмично двигать ногами и бедрами, как завзятые танцорши, я же еле-еле передвигалась, будто вся половина моего тела ниже талии была налита свинцом. Мне казалось, что я устроена не так, как все девушки, во мне было что-то громоздкое и тяжелое, даже музыка не могла меня расшевелить. Потом, когда я пробовала танцевать — а было это всего несколько раз, — я, чувствуя, как мою талию сжимает чья-то рука, испытывала такую слабость, что не могла двигаться как положено и едва волочила ноги. Художник как-то мне сказал:

— Тебе бы, Адриана, родиться лет четыреста назад… тогда ценили таких женщин, а теперь, когда пошла мода на хрупких, ты выглядишь белой вороной… года через четыре, через пять ты будешь совсем как Юнона.

В этом он, положим, ошибся, теперь, когда миновали пять лет, я не располнела и не стала похожей на Юнону, но художник был прав, когда говорил, что я не гожусь для нынешнего века хрупких женщин. Я страдала от своей неповоротливости, мне так хотелось похудеть и научиться танцевать, как все девушки. Но несмотря на то, что я ела мало, я все-таки оставалась массивной, как статуя, а во время танцев мне никак не удавалось уловить скачущие и быстрые ритмы современной музыки.

Обо всем этом я объявила маме, так как знала, что визит к антрепренеру обречен на провал, а его отказ ранил бы мое самолюбие. Но мама тут же начала кричать, что я во сто раз красивее всех этих несчастных девиц, которые подвизаются на подмостках, и что антрепренер должен благодарить небо, что я согласна пойти в его труппу, и все в таком же духе… Мама не понимала в современной красоте, она искренне считала, что, чем пышнее грудь и шире бедра у женщины, тем она красивее.

Антрепренер ожидал нас в соседней комнате, вероятно, оттуда он следил через открытую дверь за репетицией. Он сидел в кресле возле разобранной постели. На кровати стоял поднос с кофе, антрепренер как раз кончал завтракать. Это был толстый старик, холеный, напомаженный и необычайно элегантно одетый. Среди этих скомканных простыней, в этом тусклом свете и спертом воздухе он производил особенно странное впечатление. Лицо у него было цветущее, мне даже показалось, что оно подкрашено, потому что сквозь румянец проступали неровные темные нездоровые пятна. Он носил монокль и непрерывно двигал губами, тяжело отдуваясь и показывая зубы такой ослепительной белизны, что невольно заставляло думать об искусственной челюсти. Как я уже сказала, одет он был очень элегантно, особенно мне запомнился галстук бабочкой такого же рисунка и цвета, как носовой платок, торчавший из кармашка пиджака. Он сидел, расставив колени, между ними свисал его толстый живот. Кончив есть, он вытер рот и сказал скучающим и почти жалобным голосом:

— Ну-ка, покажи ноги.

— Покажи ноги синьору, — дрожащим от волнения голосом повторила мама.

Теперь, когда я уже позировала художникам, я перестала стесняться. Я потянула кверху платье и показала ноги. Так я и стояла, держа подол юбки в руке и открыв ноги. Ноги у меня в самом деле хороши: длинные, прямые, ровные, вот только от колен они становятся толще и кверху расширяются вдоль всего бедра. Разглядывая меня, антрепренер покачал головой и потом спросил:

— Сколько тебе лет?

— В августе исполнилось восемнадцать, — без запинки ответила мама.

Антрепренер ничего не сказал. Поднялся с места, тяжело дыша, подошел к патефону, стоящему на столе среди бумаг и тряпок. Он покрутил ручку, выбрал пластинку и поставил ее на диск. Потом проговорил:

— Теперь постарайся потанцевать под музыку… а юбку все время держи так.

— Она взяла всего несколько уроков танцев, — предупредила мама.

Понимая, что испытание будет решающим, и зная мою неповоротливость, она боялась за исход этого экзамена. Но антрепренер махнул рукой, приказывая ей молчать, включил музыку и тем же жестом предложил мне танцевать. Я начала двигаться, приподняв юбку, как он велел. По правде говоря, я вяло и тяжело передвигалась из стороны в сторону, чувствуя, что все время сбиваюсь с ритма. Антрепренер стоял возле патефона, упершись локтями в стол и повернувшись ко мне лицом. Внезапно он остановил пластинку и пошел к своему креслу, красноречиво указав на дверь.

— Разве не годится? — с тревогой и вызовом спросила мама.

Он ответил, не глядя на нее:

— Да, не годится, — а сам тем временем шарил по карманам, ища портсигар.

Я знала, что, когда мама начинает говорить таким тоном, она непременно затеет ссору, и поэтому потянула ее за рукав. Но она с силой оттолкнула меня и, глядя на антрепренера сверкающими глазами, повторила еще громче:

— Не годится? А нельзя ли узнать почему?

Антрепренер, найдя сигареты, стал искать спички. Он был очень полный, и казалось, каждое движение стоит ему величайших усилий. Он ответил спокойно, хоть по-прежнему тяжело дышал:

— Не годится потому, что у нее нет способностей, и еще потому, что фигура не подходит.

Тут произошло то, чего я так опасалась: мама начала кричать, выкладывая ему все свои обычные доводы: что я настоящая красавица, что лицом я похожа на Мадонну, и пусть он только посмотрит, какие у меня ноги, грудь и бедра. Антрепренер зажег сигарету и закурил, глядя на маму и ожидая, когда она кончит. Потом он сказал грустным и жалобным голосом:

— Года через два из твоей дочери может выйти прекрасная кормилица… но танцовщица никогда.

Он еще не знал, какая неистовая сила таится в маме, и поэтому ужасно удивился тому, что произошло вслед за этим, даже курить перестал, а так и остался стоять с разинутым ртом. Он хотел было что-то возразить, но мама ему не дала произнести ни слова. Мама была худая и слабенькая, и просто непонятно, откуда у нее брался такой голос и такой запал. Она поносила старого антрепренера, а также его танцовщиц, которых мы видели в коридоре. Под конец она схватила куски шелка, из которых должна была шить ему сорочки, и швырнула их старику прямо в лицо с криком:

— Пусть вам шьют сорочки другие… может, ваши танцовщицы с этим справятся… а я, хоть осыпьте меня золотом, не буду вам шить, и все тут!

Такого исхода антрепренер вовсе не ожидал, он стоял пораженный и побагровевший, закутанный с головы до ног материей. Я тянула маму за рукав и чуть не плакала от стыда и унижения. Наконец она послушалась меня, и, оставив старика выпутываться из развернувшихся кусков шелка, мы вышли из комнаты.

На другой день я рассказала об этой сцене художнику, которому поверяла все свои тайны. Он очень смеялся над предсказанием антрепренера, что из меня выйдет хорошая кормилица, а потом заметил:

— Бедная моя Адриана, я тебе уже говорил много раз… опоздала ты родиться… надо было это сделать четыреста лет назад: то, что сейчас считается недостатком, в то время очень ценилось, и наоборот… антрепренер в какой-то мере прав… он знает, что публике нравятся худенькие блондинки с маленькой грудью и узкими бедрами, с лукавым и вульгарным личиком… а ты хотя и не толстая, но крупная, к тому же брюнетка, у тебя пышная грудь, и бедра — тоже, а лицо нежное и спокойное… что тут поделаешь? Мне ты подходишь… продолжай позировать… а потом в один прекрасный день выйдешь замуж и нарожаешь детей, похожих на тебя, таких же смугленьких и пухленьких, с нежными и спокойными мордашками.

Я твердо сказала:

— А мне большего и не надо!

— Молодец, — одобрил он, — а теперь чуть-чуть повернись на бок… вот так.

Этот художник по-своему привязался ко мне, и, если бы он остался в Риме, я по-прежнему делилась бы с ним своими мыслями, он мог бы помочь мне советом, и тогда, вероятно, жизнь моя сложилась бы иначе. Но он постоянно жаловался, что его картины плохо раскупаются, и в конце концов ему подвернулся случай устроить выставку в Милане, куда он и переехал насовсем. Я по его совету продолжала работать натурщицей. Но другие художники оказались не такими любезными и симпатичными, поэтому я не была склонна рассказывать им о своей жизни. По правде говоря, вся моя жизнь в ту пору состояла из сплошных грез, желаний и надежд, и в ней не происходило ничего особенного.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Итак, я продолжала работать натурщицей, хотя мама ворчала — ей все казалось, что я мало зарабатываю. Мама в то время часто бывала сердита, и, несмотря на то, что она скрывала истинную причину своего дурного настроения, я понимала, что все это из-за меня. Как я уже говорила, она делала ставку на мою красоту, надеясь добиться бог знает каких успехов и удач, моя работа натурщицы была, по ее мнению, лишь первой ступенькой, а остальное, как она любила выражаться, приложится. И то, что я оставалась жалкой натурщицей, огорчало ее и даже вызывало в ней раздражение против меня, будто я своей непритязательностью лишала ее верных денег. Конечно, она не высказывала своих мыслей вслух, но давала это понять грубыми словами, упреками, вздохами, печальными взглядами и другими столь же прозрачными намеками. Все это было настоящей пыткой, и тогда-то я поняла, почему многие девушки, которых, как и меня, пилят их разочарованные и честолюбивые мамаши, в один прекрасный день убегают из дома и вешаются на шею первому встречному, лишь бы избавиться от подобной тирании. Понятно, что мама вела себя так из любви ко мне. Но такая любовь отчасти напоминает любовь хозяйки к курам-несушкам: когда курица перестает нестись, ее начинают щупать, взвешивать на руках, раздумывая, а не выгоднее ли будет ее зарезать.

Как терпелива и наивна молодость! Моя жизнь в то время была ужасной, а я этого не замечала. Все деньги, которые я получала за свои долгие, тяжелые и скучные сеансы в студиях художников, я до единою гроша отдавала маме, а в свободное время, когда я не позировала обнаженная, озябшая и онемевшая, я гнула спину за швейной машиной или сидела с иголкой в руке, помогая маме. Ночь заставала меня за шитьем, а утром чуть свет я поднималась: нужно было ехать в мастерские, они находились далеко от нашего дома, а сеансы начинались всегда очень рано. Но прежде чем отправиться на работу, я прибирала постель и помогала маме навести порядок в доме. Я была неутомима, покорна и нетребовательна и одновременно спокойна, весела и безмятежна, душе моей были чужды зависть, злоба и ревность, наоборот, я была полна какой-то неизъяснимой нежности и благодарности, оттого что чувствовала себя цветущей и молодой. Я не замечала убогости нашего жилища. Одна большая и почти пустая комната служила нам мастерской: середину ее занимал стол, заваленный лоскутами, другие лоскуты висели на гвоздях, вбитых в темные, потрескавшиеся стены, тут же стояло несколько старых, продавленных стульев; в другой комнате мы с мамой спали на широкой двуспальной кровати, и как раз над нами на потолке расплылось большое влажное пятно, а когда шел дождь, капало прямо на нас; в закопченной кухоньке было тесно от мисок и кастрюль, которые не слишком чистоплотная мама никогда не успевала перемыть все до одной. Я не замечала, что приносила в жертву свою молодость, не зная развлечений, не ведая любви и радости. Когда теперь я вспоминаю свои юные годы, свой добрый и простодушный нрав, сердце мое переполняется сочувствием к самой себе, такой слабой и беззащитной, подобное чувство вызывают у нас злоключения героев в романах, хотелось бы, чтоб все несчастья их миновали, да знаешь — это невозможно. Так уж заведено, люди не понимают, на что им, собственно, нужны доброта и простодушие; и не в этом ли заключена грустная загадка жизни: достоинства, которыми природа щедро наделила людей и которые все восхваляют на словах, на деле лишь усугубляют наши несчастья.

В ту пору мне казалось, что мои надежды обзавестись семьей рано или поздно должны осуществиться. Каждое утро я садилась в трамвай на площади недалеко от нашего дома. На этой площади среди других зданий виднелось длинное и невысокое строение, примыкавшее к городской стене, оно служило гаражом для автомобилей. В этот час у ворот гаража всегда стоял юноша, который мыл и приводил в порядок свою машину. Он пристально смотрел на меня. Черты его смуглого лица были тонки и безукоризненны, нос небольшой, прямой, глаза темные, красиво очерченный рот и белые зубы. Он был похож на популярного в то время американского киноактера, поэтому я обратила на него внимание и даже приняла его сперва не за того, кем он был на самом деле, потому что он прекрасно одевался и держался с достоинством, как хорошо воспитанный человек. Я вообразила, что у него собственная машина, а сам он, вероятно, человек обеспеченный, именно из тех синьоров, о которых так часто твердила мне мама. Он, конечно, нравился мне, но я думала о нем, только пока видела его, а потом, на работе, забывала. Однако он, должно быть, этими взглядами незаметно приручил меня. Однажды утром, когда я стояла на остановке и ждала трамвая, я услышала, что кто-то зовет меня точно так, как зовут кошек, я обернулась и увидела, что он из машины делает мне знак приблизиться, и я, ни минуты не колеблясь, с бессознательной покорностью, которая очень удивила меня, пошла к нему. Он открыл дверцу, и, прежде чем сесть в машину, я увидела, что рука его, лежащая на окне, была большая и загрубевшая, с поломанными почерневшими ногтями, а указательный палец пожелтел от никотина, словом, это была рука человека, занимающегося физическим трудом. Молча я села в машину.

— Куда вас отвезти? — спросил он, захлопывая дверцу.

Я назвала адрес одной из мастерских. Голос у него был тихий и приятный, хотя уже тогда я почувствовала в нем что-то фальшивое и манерное.

Он сказал:

— Прекрасно… сейчас мы прокатимся немного… ведь еще очень рано… потом я отвезу вас, куда вы пожелаете.

Машина тронулась. Мы выехали из нашего квартала на пригородную аллею, которая тянется вдоль городской стены, потом поехали по длинной улице мимо маленьких домишек и лавок и выбрались наконец за город. Тут машина помчалась как бешеная по шоссе, с обеих сторон обсаженному платанами. Не глядя на меня и показывая на спидометр, он то и дело говорил:

— Вот сейчас восемьдесят километров… девяносто… сто… сто двадцать… сто тридцать…

Видно, он хотел поразить меня этой скоростью, но я беспокоилась только о работе и боялась, как бы из-за какого-нибудь несчастного случая машина не застряла по дороге. Вдруг он затормозил, выключил мотор и повернулся ко мне:

— Сколько вам лет?

— Восемнадцать, — ответила я.

— Восемнадцать… я думал больше. — В его голосе действительно было что-то манерное. Иногда он понижал его до шепота, будто разговаривал сам с собой или хотел поведать какую-то тайну. — А как вас зовут?

— Адриана… а вас?

— Джино.

— Чем вы занимаетесь? — спросила я.

— Я коммерсант, — не задумываясь ответил он.

— И эта машина ваша собственная?

Он презрительно оглядел машину и сказал:

— Да, моя.

— А я вам не верю, — откровенно заявила я.

— Не верите… вот так да, а почему? — спросил он удивленным и шутливым тоном, нисколько не смутившись.

— Вы шофер.

Он еще более насмешливо и недоуменно спросил:

— Вы говорите удивительные вещи… смотрите-ка… шофер… а почему вы так думаете?

— Вижу по вашим рукам.

Он спокойно, без смущения посмотрел на свои руки и сказал:

— От синьорины, видно, ничего не скроешь… какой у вас, однако, острый глаз… правильно, я шофер… Ну что, довольны?

— Нет, не довольна, — сухо ответила я, — прошу вас сейчас же отвезти меня в город.

— Но в чем дело? Вы рассердились на меня за то, что я сказал вам неправду?

В эту минуту, сама не знаю почему, я невольно обозлилась на него.

— Не будем говорить об этом… Отвезите меня, пожалуйста.

— Но это же шутка… что тут такого… разве уж и пошутить нельзя?

— Я не люблю подобных шуток.

— А вы с характером… я-то подумал, а вдруг эта синьорина какая-нибудь принцесса… и, если она узнает, что я всего-навсего бедный шофер, она и смотреть на меня не захочет… Скажу-ка ей, что я коммерсант.

Он очень ловко вывернулся, польстив мне и в то же время давая понять, что питает ко мне определенные чувства. А кроме того, он сказал эти слова с такой обольстительной улыбкой, что совсем покорил меня.

— Я не принцесса… я работаю натурщицей и этим живу. Так же как вы работаете шофером.

— А что значит «натурщица»?

— Я хожу в студии художников, раздеваюсь, и художники меня рисуют.

— А мать у вас есть? — возмущенно спросил он.

— Конечно, а почему вы спрашиваете?

— И мать разрешает вам раздеваться перед мужчинами?

Я никогда не думала, что в моей профессии есть нечто постыдное, ведь и в самом деле в ней нет ничего плохого, но мне было приятно, что он именно так смотрит на вещи, это говорит о его серьезном отношении к жизни и его нравственности. Как я уже говорила, мне очень хотелось жить по-человечески, и он, несмотря на свою фальшивость, понял (я до сих пор не знаю, как это ему удалось), чтó он должен был мне говорить и чего не следовало. Другой на его месте, думала я, узнав, что я позирую обнаженной, поднял бы меня на смех либо повел себя нескромно. Так первое неприятное впечатление от его обмана рассеялось незаметно для меня самой, и я подумала, что он все-таки, должно быть, серьезный и честный парень, именно таким я в мечтах представляла себе человека, который станет моим мужем.

— Мама как раз и нашла мне эту работу, — откровенно призналась я.

— Тогда она, видно, не любит вас.

— Нет, — возразила я, — мама меня любит… но она сама в девушках тоже была натурщицей… и потом, уверяю вас, в этом нет ничего дурного… я знаю многих девушек, которые этим занимаются, и все они очень серьезные.

Он с сомнением покачал головой и, прикоснувшись к моей руке, сказал:

— Знаете, мне приятно, что я с вами познакомился… очень-очень приятно.

— И мне тоже, — ответила я просто.

В эту минуту я ощутила вдруг влечение к нему, я почти хотела, чтоб он меня поцеловал. И конечно, поцелуй он меня тогда, я не стала бы противиться. Но он сказал серьезным и покровительственным тоном:

— Будь на то моя воля, вы не стали бы натурщицей. — Я почувствовала себя несчастной и была благодарна ему за эти слова. — Такая девушка, как вы, — продолжал он, — должна сидеть дома, в крайнем случае работать… но заниматься честным трудом, не принося в жертву свою репутацию… Такая девушка, как вы, должна выйти замуж, вести хозяйство, иметь детей, любить мужа.

Как раз то, о чем я мечтала! Я была очень довольна, что и он думает или делает вид, что думает так же. Я сказала:

— Вы правы… но все равно вы не должны плохо говорить о маме… она хотела, чтобы я стала натурщицей, как раз потому, что любит меня.

— Я бы этого не сказал, — безжалостно отрезал он, и в голосе его послышалось возмущение.

— Нет, она меня любит… только она некоторых вещей не понимает.

Так мы разговаривали, устроившись на переднем сиденье машины. Как сейчас помню, стоял май, воздух был теплый, причудливые тени от платанов застилали дорогу. Изредка мимо нас с бешеной скоростью проносились машины. На зеленом, залитом солнцем поле не было ни души. Наконец он посмотрел на часы и сказал, что пора возвращаться в город. Он только один раз прикоснулся к моей руке. Я ждала, что он хотя бы попытается поцеловать меня, но этого не произошло, потому я была одновременно и разочарована и довольна его сдержанностью. Разочарована потому, что он мне нравился, и я невольно глядела на его красные пухлые губы; а довольна потому, что мое мнение о нем как о человеке серьезном подтверждалось, таким именно я и хотела его видеть.

Он довез меня до мастерской и сказал, что с нынешнего дня он всегда сможет провожать меня на работу, если только я в определенный час буду приходить на трамвайную остановку, так как он в это время свободен. Я охотно приняла его предложение, и в тот день долгие часы, проведенные в мастерских художников, не были для меня такими тяжкими, как обычно. Мне казалось, что жизнь моя приобрела новый смысл. Я радовалась, что могу думать о нем спокойно, без всяких угрызений совести, как о мужчине, который нравится мне не только своей внешностью, но и обладает теми достоинствами, которые я считаю необходимыми в человеке.

Маме я ничего не сказала, так как боялась, и не без оснований, что она не допустит моего брака с бедным шофером, не имеющим блестящих видов на будущее. На другое утро он, как и обещал, приехал за мной и отвез прямо в мастерскую. В последующие дни, когда стояла хорошая погода, он увозил меня на какую-нибудь пустынную пригородную аллею или на шоссе, чтобы спокойно поболтать со мной. Разговоры мы вели на серьезные и пристойные темы, держался он по отношению ко мне почтительно, старался мне понравиться. Я в то время была очень сентиментальна, а все, что касалось отзывчивости, добродетели, нравственности, семейных отношений, в особенности волновало меня, ну прямо до слез, которые часто наворачивались мне на глаза, и душа моя наполнялась томным и упоительным покоем, сочувствием и доверием к людям. Так постепенно я стала считать Джино идеалом. Иногда я задумывалась: какие же у него недостатки? Он красив, молод, умен, честен, серьезен, его действительно нельзя упрекнуть ни в малейшем грехе. Размышляя так, я даже удивлялась: ведь не каждый день приходится встречать идеальных людей. Это почти пугало меня. Что он за человек, спрашивала я себя, сколько его ни испытывай, в нем не проявляется ни одной плохой черты, ни одного недостатка? Я и не заметила, как влюбилась в него. А ведь известно, что любовь смотрит сквозь розовые очки, так что и урод может показаться привлекательным.



Поделиться книгой:



Регистрация