Он покорно глотает эту пилюлю и хочет узнать, как идет подготовка к рейду.
– Как обстоят ваши дела?
Я уклоняюсь от разговора и отвечаю, как истый славянин:
– Дела – слава богу.
Он отчаливает несолоно хлебавши.
Все готово к началу. Сегодня Артемий и Андрей-Фиалка отправили на пограничные бакалейки весь наш шанцевый инструмент. Люди и лошади отобраны мной самим. И то и другое – «цвет», «сливки». Люди – контрабандисты, воры и убийцы, те, кого выхаркнула большевистская Россия. Кони – полудикие, монгольские звери, затавренные советским клеймом.
И я начальник.
Вечером я уеду в «Колодцы», а потом на бакалейки.
Все готово. К чему? Может быть, да и наверное, к моей смерти. Пусть будет так. Я не верю в Бога, но у меня молитвенное настроение. Я шепчу: «Sic, ut voluntas tua!» – «Да будет воля твоя!» Я предчувствую смерть, я вижу ее темно-зеленые, бездонные глаза. Я ощущаю сладчайший запах гниения. Но – «Sic, ut voluntas tua». Я сам приготовляю себе торжество похорон. Порой мне кажется – о проклятая живучесть человеческой мечты! – что в ознаменование смерти моей вспыхнет огонь и прольется кровь.
– У меня «личные дела» всех моих людей: о каждом самые подробные сведения дал мне Воробьев. Больше мне не нужны эти «секретные» документы. Я жгу всю пачку прямо на полу, около печки, и шевелю горящую бумагу носком сапога. Кожа на сапоге трескается, но мне уж не жаль сапог. Мое бешенство стихает, приходит печаль о чем-то главном, несбывшемся. Жизнь обманула меня. Меня обманывает каждый миг, каждый час, каждый день. Меня обманывает золотой закат дня – я не могу от него получить это мое «главное – несбыточное». Меня обманывает гроза, от которой содрогаются горы: как блеск зарниц, неуловимы мои желания.
Меня обманывает струна, рыдающая в темноте, – своей печалью она бередит мою тоску «о чем-то».
Проклятая доля – беззаветно любить родину, а под собой всегда чувствовать чужую землю, чужую траву, чужой песок.
Отвергнувшей меня этого я не прощу.
Я задержался до вечера лишь потому, что не совладал со своим желанием умышленно нагрубить английскому офицеру, поссориться и по-русски, по-нашему, по-рассейски свистнуть ему в сухую морду.
Я думал встретить его у Воробьева, но узнал, что он «куда-то» уехал. Мне не нравится это «куда-то». У английского офицера много дорог, но мне кажется, что на этот раз у него одна дорога, определенная дорога. Я уверен, что он послан в качестве «глаза наблюдающего».
Тем хуже для него. Если он встретится мне там, я пошлю Андрея-Фиалку «поговорить с ним». Он думает, что я – «наймит».
Он и пославшие его думают моими руками испробовать крепость и силу советского огня. Но это им не удастся.
«Наймитом» я не был и не буду. Марионеткой в руках людей, затевающих войну, не буду.
Отвергнувшей меня я буду мстить один и сладость мук ее не разделю ни с кем.
Когда я вышел от Воробьева, ко мне снова привязался Люи Сан-фан.
– Капитана, твоя Москва бери Люи?
А я злюсь на то, что на мой «военный талант», на меня эта выстуканная английская подошва поставил грошовую ставку, а хочет получить миллионы. Он даже не рискнул снабдить меня лошадьми для отряда, а собирается получить – и «получит».
В бешенстве я маню китайца ближе к себе. Мгновение – и он летит на мостовую. Он грохнулся хлыстом и опрокинул свою колясочку. Ящичек с деньгами упал, и монеты рассыпались.
Я крепко смазал ему в самую переносицу. Так же смазал бы я английскому морскому офицеру.
Я пошел прочь, но вернулся к Воробьеву и сказал, чтоб китайца немедленно «убрали».
По-моему, эта вонючая сволочь знает больше, чем ему следует знать.
Когда я снова выходил, китаец ползал по мостовой и шарил руками, разыскивая в темноте разлетевшиеся монеты.
От Воробьева я поехал к дяде Паше Алаверды: он проводит меня до пограничных бакалеек.
Приехав, я даю ему деньги – «премия» за угнанных лошадей. Цыган крестится и кричит жене:
– Вот и добрый человек нашелся. Есть добрые на свете люди.
Я тихо говорю ему, что мы задержимся до следующего поезда. Я хочу, чтобы он сам «убрал» китайца.
Цыган одевается и уходит. Через два часа он вернулся, растерянно и виновато оправдываясь:
– Сгинул… сгинул… сквозь землю провалился. Начальник, как же быть?
Я отвечаю:
– Собирайся мгновенно.
Впоследствии я узнал, что китайца он выследил в районе станции, на глухих путях, подходил к нему, но, боясь тревоги, не стрелял, а ножом у него «рука не поднялась».
На бакалейку мы с цыганом приехали утром. Сырой, осенний холод всю дорогу грыз мою душу голодной тоской. Но сейчас белое небо потеплело, и в застрехах, где нет дуновений ветра, бледное солнце греет ласково. Вспоминается весна, хочется что-то угадать в поблекшей песчаной дали.
Три низенькие фанзы постепенно наполняются людьми: с соседних отдаленных бакалеек группами и в одиночку прибывают мои люди. Я вглядываюсь в каждого. Как они все не похожи на «тех людей, о каких говорится в личных документах», переданных мне Воробьевым. Кажется, что собрались мужики – раскуривают, мирно беседуют и вот-вот дружно примутся за какую-то общую работу. Больше всего думается, что они собрались рыть общественную канаву.
Каждого из них от настоящего мужика отличает только какая-нибудь особенность в одежде: у молодого парня с жиденькой бородкой короткий зипун опоясан кавказским поясом с серебряными бляхами; угрюмый, суровый старик, известный по всей границе контрабандист по прозвищу Киряк, носит темно-зеленую тирольскую шляпу. Плотно сидя на нарах, он внимательно осматривает всех и как бы оценивает каждого в отдельности.
Пока никто из них не знает, что именно им предстоит. Но все они приготовились «к чему угодно». Они понимают одно: своим участием они уплатят дань «кому-то» и этот «кто-то» обеспечит им «право на жительство».
С жадной радостью они уничтожили бы друг друга, но у них нет выбора. Они это знают слишком хорошо. Над ними висит постоянная угроза – «выслать на родину».
Хозяин бакалейки – пухлый кривоногий китаец – насторожен таким небывалым скоплением людей. Но не подает виду и притворяется спокойным. Зато он чаще, чем следует, пускает в ход свою короткую бамбуковую палку и бьет своих людей без причины.
У него по китайскому берегу Аргуни разбросано около тридцати мелких бакалеек, по несколько штук против каждого из больших советских сел – Олечье, Церухайтуй, Обегайтуй.
Эти лавочки – его щупальца, через них он ведет крупные контрабандные дела.
Мы строго следим, чтоб он не дал знать туда о своем подозрении. Здесь через несколько часов родится «красноармейский отряд» и двинется через разлившиеся в осеннем половодье Ган и Чинкар, «вторгнется самолично» в китайское Трехречье и там начнет свои «большевистские зверства». Поэтому так важен секрет рождения «красноармейского отряда». Поэтому все живые, не имеющие отношения к моему отряду, обречены.
Через час собрались все. Потом внезапно, точно из-под земли, появился Люи Сан-фан. Оказалось, он проехал в собашнике на том же поезде, на котором ехали мы с цыганом, а сюда примчал пешком. Он издалека робко посматривал в мою сторону, и глаза его умоляли меня. Цыган шепнул что-то Андрею-Фиалке. Андрей подошел ко мне и тихо спросил:
– Мне с ним «поговорить»?
Но меня сломило упорство китайца. Отчасти же меня забавляло то обстоятельство, что китаец, мечтающий о Ленине, о большевиках, будет послушной игрушкой в моих руках.
Вместо ответа я громко заявляю:
– Пора, Андрей!
И возглас этот точно стегнул всех людей. Все встали, засуетились. Все с покорным любопытством, однако украдкой, смотрят на меня. Они сразу поняли и почувствовали, что их начальник – я.
Артемий подошел к стогу, стоявшему близ самой низенькой фанзы, и принялся раскидывать сено. К нему молча подошли пятеро. Я понял, что это пятерка коноводов.
Доброе начало. Четкость в таком отряде, как этот, – главнейшее. Эту четкость установили Артемий и Андрей-Фиалка: Артемий – толков и распорядителен, Андрей – беспощаден.
Через минуту под сеном раскрылся люк, обнаруживая пологий спуск в огромный склад, похожий на погреб. Коноводы спустились туда, и еще через пару минут показалась первая тройка коней, потом вторая, третья…
Кое-кто из людей бросился было в склад помогать, но на них зарычал Андрей-Фиалка, и они успокоились.
– А и дуры-мамы, – ворчит Андрей, – учи, учи их, и все без толку.
Вскоре были раскрыты еще два стога, и склады быстро разгрузили.
Лошади настороженно обнюхиваются, как бы узнавая друг друга, и тихо взвизгивают. Люди быстро переодеваются во все красноармейское, а свое все складывают в кучу около стога.
Я осматриваю шанцевый инструмент: меня беспокоят подрывные средства. Я подзываю Андрея, и мы заново перекладываем пироксилин и ртуть. Кроме сухих батарей я приказал взять полевой телефонный аппарат. Это вернее. Я прикладываю два пальца к пуговкам и быстро верчу ручку – пальцы обожгло током.
– Кто? – спрашиваю я у Андрея.
Андрей-Фиалка берет у меня аппарат и кричит:
– Ананий, бери, дура-мама, адскую машину.
Из толпы, мягко приседая при ходьбе, выдвигается угрюмый Киряк и берет телефон.
– Соображаешь? – спрашиваю я.
– Как не соображать, – отвечает Ананий и вновь скрывается в толпе.
– Ананий – адская машина! – весело кричит ему вслед дядя Паша Алаверды. Люди натянуто и нерешительно смеются.
Хозяин и его люди смотрят на нас с испугом и изумлением. Несколько дней назад Артемий договорился с ним, что все спрятанное – контрабанда, в которой якобы принимают участие «видные люди». Артемий и сам простодушно верит, что он обманул хозяина. Но я знаю другое. Китайца, хозяина тридцати бакалеек, Артемию не обмануть. Тем не менее Артемий кричит хозяину:
– Говорил тебе, загогулина кривая, что купеза шанговый приедет за товаром.
День приходит к концу. В багровой натуге солнце уходит за сопки. Я слышу, вернее, я чувствую, далекие и холодные всплески Гана.
Все окружающее человек воспринимает в зависимости от своего настроения. Мне чудится, что темные воды Гана неслышно плачут и лишь изредка, не сдержав своей лютой тоски, всхлипывают.
И кажется, никто больше, кроме мутного разлива печальной реки, не плачет обо мне, о нас.
Ко мне подходит харбинский гимназист-поэт: эта глиста понял мое настроение. Обращаясь ко мне, он говорит декламаторски:
– А вдали, чуть слышно, молится река…
Я не замечаю его и говорю Артемию:
– Возьми в передке томсон и диски.
Потом прыгаю на лошадь.
Андрей-Фиалка понял это как сигнал.
Он собирает всех людей с бакалейки и усаживает их на нары. С лошади я вижу в окно, как хозяин пытается что-то сказать ему на ухо, но Андрей неумолим.
Я выстраиваю людей и командую:
– По коням!
Звук команды будит во мне боевую бодрость.
Я кричу цыгану:
– Иди к Андрею!
Цыган понял меня. Он уходит в фанзу и на ходу вкладывает в томсон диск с патронами. Там раздается какой-то визг, потом плач ребенка, и затем я слышу, как цыган говорит Андрею-Фиалке:
– Ребеночка зачем?.. а? Ребеночка зачем?..
Потом затрещали сливающиеся выстрелы. Снова я тихо подъезжаю к окну. В нем темно. Слышится только плач ребенка. Цыган зажег лампу, поднял с полу ребенка и, неумело закутав его в какое-то тряпье, зажал этот живой сверток под мышкой.
Андрей-Фиалка «проверяет». Толстый хозяин в предсмертной судороге дрыгает кривыми ногами. Андрей наносит ему несколько ударов в живот, под ложечку.
Андрей смотрит китайцу в лицо, потом слюнит указательный палец и тычет китайцу в глаз. Я знаю это вернейшее средство «убедиться». Если глаз под сырым пальцем не даст реакции, не моргнет, значит – кончено. Андрей снимает толстое золотое кольцо с руки хозяина, повертывается к цыгану и, глядя на ребенка, нерешительно гудит:
– А и дура-мама, ну куда его теперь?
Я отъезжаю и говорю Артемию:
– Зажигай.
Артемий проворно подбегает к отряду и кричит:
– Огневики, выходи!
Пятеро спешились. Быстро растаскивают сено. Цыган и Андрей выходят из фанзы. Андрей подходит ко мне и дарит мне бамбуковую палку хозяина.
– С началом, скородье! – оживленно и даже радостно, кричит он.
С ременным наручником палка очень увесиста и удобна. Я ощущаю неодолимое желание стукнуть ею кого-нибудь по голове, испробовать.