Отнюдь не любопытство погнало ее прочь, из дворца барона Эльзенвангера – нет, это был страх, страх остаться до утра одной в галерее предков, воздух которой показался ей вдруг затхлым и удушливым – слишком насыщенным дыханием призраков.
Никаких особых намерений у нее не было, просто она чувствовала, что должна – должна по какой-то неизвестной причине – поступить именно так…
У ворот Поликсена задумалась: как добраться до Далиборки и не столкнуться с той подозрительной парой?
Выбора не было – только длинный кружной путь через Шпорнерский переулок и Вальдштейнскую площадь.
Осторожно, прижимаясь к стенам, кралась она вдоль домов; достигнув угла, быстро проскальзывала к другому.
Около Фюрстенбергского дворца несколько человек о чем-то оживленно беседовали; пройти мимо она побоялась: среди них мог оказаться кто-нибудь из сегодняшней челяди – вдруг ее узнают? Прошла целая вечность, пока компания не разошлась наконец по домам.
По витой Старой замковой лестнице Поликсена бежала вверх между двумя черными каменными стенами, из-за которых под тяжестью плодов свешивались серебряные в лунном свете ветви деревьев, наполняя воздух пьянящим ароматом.
На каждом изгибе лестницы она останавливалась и, прежде чем продолжить путь, внимательно вглядывалась в темноту.
Большая часть пути была уже позади, как вдруг ей почудился запах табачного дыма.
«Русский», – была ее первая мысль; она замерла, опасаясь выдать себя шелестом платья.
Непроглядная темень окружала ее; только справа, запятнанный тенями листьев, мерцал верхний край стены, отражая слабое сияние лунного серпа, однако в его обманчивом фосфоресцировании невозможно было различить даже самые ближние ступеньки. Поликсена напряженно вслушивалась: вокруг ни звука.
Не шелохнется ни один лист.
Иногда совсем рядом ей мерещилось тихое, затаенное дыхание – казалось, оно исходило непосредственно от стены слева; она пристально вглядывалась в темноту, склонив голову, осторожно прислушивалась – звук как будто пропадал…
«Мое собственное дыхание, а может, птица шевельнулась во сне». Она вытянула ногу, нащупывая следующую ступеньку, как вдруг совсем рядом ярко вспыхнул огонек сигареты и на секунду осветил чье-то незнакомое лицо в такой устрашающей близости, что в следующее мгновение они бы непременно столкнулись.
Сердце перестало биться, земля куда-то ускользала; и тут, позабыв обо всем на свете, она бросилась в ночь и, только когда ноги стали подкашиваться, остановилась на верхней площадке замковой лестницы. Отсюда в лунном свете можно было различить смутные очертания строений и далеко внизу туманное свечение города.
Без сил, почти теряя сознание, она оперлась о каменный столб арочных ворот; здесь начиналась тропинка, ведущая вдоль верхнего склона Оленьего рва к Далиборке.
Теперь она во всех подробностях вспомнила напугавшее ее лицо: мужчина в темных очках – должно быть, горбун, так по крайней мере казалось ей сейчас, – в длинном темном сюртуке, с рыжими бакенбардами, без шляпы, с мертвыми, как парик, волосами и странно раздутыми ноздрями.
Переведя дыхание, Поликсена постепенно приходила в себя.
«Несчастный калека, случайно оказавшийся на лестнице, наверняка напуганный не меньше. Ничего особенного! – Она взглянула вниз. – Слава Богу, не потащился за мной!»
Однако сердце никак не хотело успокаиваться; она еще с полчаса отдыхала, сидя на мраморной балюстраде, пока не продрогла; чьи-то приближающиеся снизу голоса окончательно вывели ее из оцепенения.
Она выпрямилась, стряхнула последние остатки нерешительности и, стиснув зубы, сразу остановила дрожь.
Что так властно влекло ее к Далиборке? Вызнать замыслы русского и его спутника? А может, предупредить Отакара о грозящей ему опасности? Она даже не задумывалась о цели своего рискованного предприятия.
В подтверждение собственной выдержки и характера она всегда, во что бы то ни стало, доводила до конца однажды принятые, пусть даже совершенно бессмысленные решения – отступать не давала гордость; вот и сейчас эта гордость прогнала мелькнувшее было сомненье – не разумнее ли вернуться домой и лечь спать.
Мрачный силуэт «Башни голода» с ее островерхой каменной шапкой был верным указателем во мраке. Поликсена карабкалась по крутому склону, пока не достигла маленькой калитки, ведущей в Олений ров.
Она уже намеревалась войти в старый липовый двор постучать в окно Отакару, как вдруг услышала в глубин приглушенные голоса. Группа каких-то мужчин – видимо, тех самых, что шли за ней следом по замковой лестнице, – пробиралась в кустах к подножию башни.
В среднем этаже Далиборки имелось пробитое отверстие, сквозь него можно было протиснуться внутрь; судя по затихавшему шепоту и шуму падавших камней, неизвестные проникали в башню сквозь эту дыру.
Быстро, несколькими прыжками одолев полуразвалившиеся ступени, Поликсена подбежала к домику смотрителя; одно из окон тускло светилось.
Прижалась ухом к стеклу, за которым висели зеленые ситцевые занавески…
– Отакар! Ота-кар! – совсем тихо выдохнула она. Прислушалась.
Едва различимый скрип, как будто кто-то спящий заворочался в постели.
– Отакар? – и она нежно царапнула ногтем стекло. – Отакар?
– Отакар? – донеслось как эхо. – Отакар, это ты? Раздосадованная Поликсена хотела было уже скользнуть прочь, но тут за спиной словно во сне заговорил чей-то глухой голос. Запинающийся, мучительный шепот, прерываемый паузами глубокого молчания с тихим шорохом – казалось, чья-то слабая рука нервно теребит одеяло.
Поликсена различала отдельные слова из «Отче наш». Ее слух постепенно становился все острее, а тиканье маятника – все отчетливей.
Чем дольше она вслушивалась в этот глухой голос, тем более знакомым казался он ей.
Похоже, это слова молитвы, но ни смысл ее, ни имя того, за кого молились, не были понятны.
Какое-то смутное пока воспоминание захватило Поликсену – этому голосу должно принадлежать старое доброе лицо в белом чепце. «Это, конечно, приемная мать Отакара, – но ведь я ее никогда не видела?!»
И тут скорлупа ее памяти лопнула.
«Спаситель Распятый! Ты в кровавом терновом венце…» – именно такие слова однажды, много лет назад, прошептали те же губы у ее кроватки – она вспомнила, как сложились при этом морщинистые руки, увидела перед собой женщину, ту, которая сейчас лежит беспомощная, разбитая подагрой; теперь она знала точно: это старая нянька, которая всегда нежно гладила ее по щеке и напевала грустные колыбельные.
Потрясенная, слушала Поликсена усталые прерывистые слова, с трудом достигавшие ее слуха сквозь оконные стекла:
– Матерь Божья! Ты, благословенная средь женщин… не дай исполниться моему сну… огради Отакара от несчастий – возложи его грехи на меня… – Тиканье часов заглушило конец фразы. – Но если сие должно исполниться и Ты не хочешь отвести от него это, то сделай так, чтобы я заблуждалась и она не несла бы вины, та, которую я так любила.
Поликсене словно стрела вошла в сердце.
– Огради его, Матерь Божья, от тех, кто сейчас в башне замышляет убийства… Не слушай меня, когда я в муках моих молю Тебя ниспослать мне смерть.
… Внемли страсти, пожирающей его, но да не запятнает его рук кровь человеческая; погаси его жизнь прежде, чем она осквернит себя убийством. И если для этого необходима жертва, то продли в муках дни мои и сократи его, да не свершит он греха… И не зачти ему за грех то, к чему он стремится. Я знаю, он жаждет этого – только ради нее.
Ей тоже прости вину ее; Ты знаешь: я полюбила ее сразу, с самого первого дня, как если б это было мое собственное дитя. Дай ей, Матерь Божья…
Поликсена бросилась прочь; она инстинктивно угадала, что сейчас к небу могут быть обращены слова, которые разорвут в клочья портрет Поликсены Ламбуа; чувство самосохранения спасло его. Именно он – заключенный в ней образ старой графини – почуял нависшую над ним угрозу изгнания из живой юной груди назад, на мертвую холодную стену галереи барона Эльзенвангера.
В среднем этаже Далиборки, круглом мрачном помещении, куда прежде поверенные карающего правосудия заточали свои жертвы, обрекая на безумие и голодную смерть, собралась группа мужчин. Тесно сгрудившись, они сидели на полу вокруг отверстия, сквозь которое в прежние времена трупы узников сбрасывались в нижний этаж.
В стенных нишах торчали ацетиленовые факелы, резкий слепящий свет которых стер с лиц и одежд собравшихся привычные краски – все разложилось в голубовато-мертвенный снег и жесткие тяжелые тени…
Поликсена осторожно пробралась в темное верхнее помещение, хорошо ей известное по свиданиям с Отакаром; устроившись поудобней, она принялась наблюдать происходящее сквозь круглое, соединявшее этажи отверстие в полу.
Как ей показалось, большинство составляли рабочие с военных фабрик – широкоплечие мужчины с твердыми лицами и железными кулаками; сидевший с русским кучером Отакар выглядел рядом с ними совсем мальчиком.
Она заметила, что все они были ему незнакомы: он даже не знал их имен.
В стороне, на каменном блоке, съежившись как во сне и опустив голову на грудь, восседал актер Зрцадло.
Русский, очевидно, только что закончил речь, так как на него обрушился град самых разных вопросов.
Тетрадь с конспектом, по которой он, видимо, зачитывал отдельные места, ходила по рукам…
– Петр Алексеевич Кропоткин, – медленно, по слогам прочел с титульного листа приткнувшийся у его ног чешский лакей. – Это русский генерал? Да, придет время, и мы объединимся с русскими полками против жидов, пан Сергей… Кучер подскочил:
– Объединимся с армией? Мы? Да мы сами будем господами! К черту полки! Разве не солдаты стреляли в нас! Мы сражаемся за свободу и справедливость, против всякой тирании – мы разрушим государство, церковь, дворянство, бюргерство; хватит им дурачить нас. Сколько мне еще повторять тебе это, Вацлав! Пусть прольется дворянская кровь, каждый день и каждый час превращающая нас в рабов; никто из них не должен выжить – ни мужчина, ни старик, ни женщина, ни дитя… – Он поднял свои страшные руки как молот – кипя от ярости, не мог больше продолжать.
– Да, вот именно, пусть прольется кровь! – восторженно взвизгнул чешский лакей. – Вот это по-нашему.
Послышался одобрительный шепот.
– Стойте, я не согласен, – вскочил Отакар. – Наброситься на безоружных? Я что – бешеная собака? Я протестую. Я…
– Замолчи! Ты обещал, Вондрейк, ты клялся! – закричал русский и попытался схватить его за руку.
– Ничего я не обещал, пан Сергей, – Отакар нервно отбросил его руку. – Я поклялся не выдавать ничего из услышанного здесь, даже если мне будут вырывать язык. И эту клятву я сдержу. Я открыл Далиборку, чтобы вы могли здесь собираться; ты мне лгал, Сергей; ты говорил, мы…
Русский кучер, наконец поймав его за локоть, рванул вниз. Возникла короткая схватка, которая была тут же пресечена.
Огромный рабочий с широким лицом тигра угрожающе поднялся и сверкнул глазами на русского:
– Оставьте, пан Сергей! Здесь каждый волен говорить, что думает. Вы понимаете меня? Я – серб, Станислав Гавлик. Ну ладно, кровь прольется – и она должна пролиться. По-другому быть уже не может. Но есть люди, которые не могут согласиться с кровью. А он всего лишь музыкант.
Побелев от ярости, кучер грыз ногти, исподлобья стараясь прочесть по лицам собравшихся их отношение к такому внезапному обороту дела.
Менее всего нуждался он сейчас в расколе. Надо было во что бы то ни стало удержать поводья в своих руках. Единственно важное сейчас – удержаться во главе какого-нибудь движения, безразлично под каким флагом.
Он никогда в жизни не верил в возможность осуществления нигилистических теорий – на это хватало даже его извозчицкого ума. Подобную мозговую жвачку он оставлял бездельникам и идиотам.
Но подстегивать глупую толпу нигилистическими лозунгами, чтобы тем вернее выудить для себя в создавшейся сумятице деньги и власть – пересесть наконец с козел в карету, – это, как он сразу учуял своим верным кучерским нюхом, было движущей пружиной всего анархического ученья. Тайный девиз нигилистов: «Ступай прочь и оставь меня» – давно уже стал его собственным.
Натянуто улыбнувшись, он вернулся к прежнему разговору:
– Вы правы, пан Гавлик, мы как-нибудь сами справимся… Хотя все мы хотим одного и того же! – Он снова извлек свою тетрадь: – «Грядущая революция примет всеобщий характер – обстоятельство, выделяющее ее из всех предшествующих переворотов. Теперь буря охватит не какую-нибудь одну страну, будут задействованы все европейские государства. И сейчас, как в 1848 году, искра, вспыхнувшая в одной стране, неизбежно перекинется на все остальные государства и зажжет революционный пожар по всей Европе». Далее… – он перелистнул, – «…господствующие классы обещали право на труд, а обратили нас в фабричных рабов – («Но ведь вы никогда не работали на фабрике, пан Сергей», – послышался чей-то насмешливый голос), – они обратили нас в господских слуг. Они было взялись организовать индустрию, дабы обеспечить нам человеческое существование, но результатом были бесконечные кризисы и глубокая нужда; они обещали нам мир и привели к непрекращающейся войне. Они нарушили все свои обещания». – («Точно, ну прямо все как есть. Так что? Что скажете?» – тщеславно встрял чешский лакей и обвел всех своими мертвыми стеклянными глазами, ожидая возгласов одобрения, которых, к его удивлению, не последовало.) – Теперь послушайте, что пишет дальше Его светлость князь Петр Кропоткин (в свое время мой отец имел честь состоять при Его светлости личным кучером): «…государство – это оплот эксплуатации и спекуляции, оно – оплот собственности, возникшей посредством грабежа и обмана. Пролетарию, чье богатство – сила и ловкость рук – (в доказательство русский поднял свои грязные, неуклюжие лапы), – нечего ждать милости от государства; для него оно не что иное, как инструмент подавления рабочего класса». И далее: …может быть, господствующий класс добился какого-нибудь прогресса в практической жизни? Ничего подобного; в безумном ослеплении буржуа размахивают обрывками своих знамен, защищают эгоистический индивидуализм, соперничество людей и наций – («Бей жидов!» – науськивали голоса из темноты), – всемогущество централистского государства. От протекционизма они переходят к открытому рынку, от открытого рынка – к протекционизму, от реакции их бросает к либерализму, от либерализма – к реакции, от ханжества – к атеизму, от атеизма – к ханжеству. В постоянной робкой оглядке на прошлое все отчетливей проступает их неспособность к сколь-нибудь значительному делу». И слушайте дальше: …тот, кто поддерживает государство, одновременно оправдывает войну. Государство по сути своей направлено на постоянное расширение своего влияния; если государство не желает быть игрушкой в руках соседа, оно должно превосходить его в силе. Поэтому для европейских государств война неизбежна. Но: еще одна война, и готовая рухнуть государственная машина получит свой последний, столь необходимый толчок».
– Все это очень хорошо, – нетерпеливо прервал его старый ремесленник, – но что нам делать сейчас?
– Разве ты не слышал: убивать жидов и дворян! И вообще всех, кто слишком задирает нос, – принялся поучать чешский лакей. – Мы им покажем, кто настоящие господа в этой стране.
Русский ожесточенно мотнул головой и повернулся, словно ища поддержки, к актеру Зрцадло, но тот, по-прежнему не принимал никакого участия в споре, грезил на камне.
Тогда кучер снова взял слово:
– Что сейчас делать, спрашиваете вы меня? А я спрошу так: что сейчас
– Но еще существуют телеграфы и железные дороги, – спокойно возразил дубильщик Гавлик. – Если мы ударим завтра, послезавтра пулеметы будут в Праге. И тогда… Нет уж, спасибо!
– Ну, тогда мы сумеем умереть! – вскричал русский. – Хотя не думаю, что дойдет до этого. – И он шлепнул по своей тетради. – Какие могут быть сомнения, когда речь идет о счастье всего человечества? Свободы сами по себе не даются, их надо завоевывать!
– Panove – господа! Спокойствие и хладнокровие, – простирая в патетическом жесте руку, взял слово чешский лакей. – Старая добрая дипломатическая заповедь гласит: денежкой торг стоит! А теперь позвольте вопросик: имеются таковые у пана Кропоткина? – Он потер большим и указательным пальцами. – Есть у Кропоткина penize[22]? Монета у него есть?
– Он умер, – буркнул кучер.
– Умер? Но… тогда… – лакейская физиономия вытянулась. – Тогда к чему вся эта болтовня?
– Денег у нас будет как дерьма! – запальчиво крикнул русский. – Разве серебряная статуя Святого Непомука в Соборе не весит три тысячи фунтов? Разве не лежат в монастыре капуцинов миллионы драгоценных камней? Или, может быть, не зарыт во дворце Заградки клад с древней королевской короной?
– На это хлеба не купишь, – отозвался голос дубильщика Гавлика. – Как это обратить в деньги?
– Ерунда, – возликовал мгновенно оживший лакей – а на кой тогда городской ломбард! В общем, какие могут быть сомнения, когда речь идет о счастье всего человечества?!
Вспыхнул ожесточенный спор – кричали за и против; каждый хотел высказать свое мнение, только рабочие с фабрик по-прежнему хранили спокойствие.
Когда шум немного улегся, один из них встал и степенно заявил:
– Вся эта болтовня нас не касается. Это все человеческие речи. Мы хотим слышать голос Бога, – он указал на Зрцадло, – через него с нами должен говорить Бог!
Наши деды были гуситами, они не спрашивали «почему?», когда слышали приказ: биться насмерть. Мы тоже не ударим лицом в грязь… взрывчатки достаточно. Можно все Градчаны поднять на воздух. Мы ее добывали фунт за фунтом и прятали. Пусть он скажет, что нужно делать!
Воцарилась мертвая тишина; все напряженно смотрели на Зрцадло.
В чрезвычайном возбуждении Поликсена припала к отверстию.
Актер, покачиваясь, поднялся, но не произнес ни слова; она перевела взгляд на русского, судорожно сцепившего руки, – казалось, он изо всех сил старался навязать свою волю лунатику.
Поликсене вспомнилось слово «авейша», и она сразу угадала намерение кучера – возможно, неясное для него самого: он хотел сделать актера своим рупором.
И у него как будто получалось: Зрцадло уже шевелил губами.
«Нет, этому не бывать! – Она не имела ни малейшего представления, как подчинить лунатика своей воле, только вновь и вновь повторяла: – Этому не бывать!»
Нигилистические теории русского только слегка коснулись ее сознания – ясно одно: чернь хочет захватить власть!
При этой мысли родовая кровь восстала в ней. Верным инстинктом она сразу поняла скрытую суть этого учения: давняя мечта «слуги» вознестись до «господина» – погром, другими словами. Поликсена от всей души возненавидела имена авторов этих идей: Кропоткина, Михаила Бакунина, Толстого, причисленного ею сюда же; она не знала, что все они неповинны в столь грубом, превратном толковании их мыслей.
«Нет, нет, нет – я, я, я не хочу, чтобы это произошло!» – она скрипнула зубами.
Зрцадло довольно долго покачивался из стороны в сторону, словно две силы боролись в нем, пока наконец третья сила, невидимая сила не решила их спор в свою пользу; однако первые извлеченные им из себя слова звучали неуверенно и как-то робко.
Поликсена чувствовала свой триумф: она снова, хотя все еще не окончательно, одержала победу над русским кучером. И о чем бы сейчас ни заговорил лунатик – она знала: это ни в коем случае не прозвучит в пользу ее противников.
Внезапно актер спокойно и уверенно, как на трибуну, взошел на камень.
– Братья! Вы хотите слышать Бога? Любой из вас станет Богом, как только вы в это
Одна лишь вера превращает человека в Бога. Всякая вещь станет Богом, стоит только в это поверить!