– Ну да…
– Тогда у тебя вряд ли получится.
– Почему это?
– Чтобы понять, кем ты хочешь и можешь стать, нужно как минимум относиться к себе дружелюбно и внимательно. А ты относишься к себе не как к уникальному, сложно устроенному существу, в котором много способностей, талантов, задатков, но много и страхов, «белых пятен», комплексов, а как к роботу, который должен выдать результат, – и побоку реальные страхи и таланты. Ты пока очень мало знаешь о том, кто ты и какая ты, но у тебя уже так много ожиданий от самой себя, претензий к себе и недовольства.
– И это все может мне помешать найти новую профессию?
– Не может, а помешает с большой степенью вероятности… Чем ты любила заниматься в детстве?
– Рисовать я не умела, хотя всегда хотела… Спортом не занималась, в музыкалку не ходила, в хоре не пела. Стихи писала, но плохие.
– Ты мне рассказываешь, как ты это делала, выставляешь сама себе оценки, а я спрашиваю о том, что ты любила делать, не важно, как у тебя получалось.
– Как это – не важно? Ведь если получалось плохо, то я и не делала больше. Какой смысл, если не получается?
– Вот и я про это… Если тебя кто-то критикует, то и смысл пропадает. А потом ты сама учишься себя критиковать: это не получается, то не получается. Ты отрезаешь от себя одни возможности, другие, третьи… Ты говоришь: я ничего собой не представляю, я ничего не умею… Как ты поняла, что стихи твои плохие?
– Мама сказала: «Дочка, ты же не Пушкин, зачем бумагу марать?».
– А тебе самой они нравились?
– Я не помню сейчас уже… тогда все про любовь… да про смысл жизни… Чушь, я думаю. Скорее всего, мама была права.
– Подожди немного, я не про то, кто прав. Тебе писать стихи нравилось? Ты получала удовольствие от процесса?
– Да, нравилось, наверное, пока мама их не увидела. Потом, конечно, я уже ни строчки не написала, написанные выкинула, по-моему. Ведь стыдно делать что-то плохо и бездарно. Разве нет?
– Никто не знает, какими были твои стихи. Вполне возможно, что для того возраста и для того опыта, который был у тебя, они были вовсе даже неплохи. Как ты можешь делать что-то прекрасно и талантливо с первого раза? «Война и мир» не было первым произведением Толстого, да и Пушкин, я думаю, тоже не с «Евгения Онегина» начинал. И твои рисунки тоже. Любой человек может делать что-то прекрасно, если ему это нравится. Ведь и стихи, и рисунки – это просто выражение нашего мира, того, что внутри нас. А ты в какой-то момент отказалась от этого.
– Я отказалась… А теперь мне кажется, что и выражать-то нечего. Я пуста внутри. Или мне кажется, что пуста… Я уверена: то, что есть внутри меня, никому не интересно и не нужно, потому что все это убого или посредственно. Я опять сама себя ругаю? Сколько можно! Мне уже стыдно, что я сама себя ругаю, просто замкнутый круг какой-то…
Дорога через чащобу далась им тоже нелегко: в каких-то местах пройти можно было, только прорубив себе топором небольшие лазейки, через которые приходилось пробираться, обдирая руки в кровь. Но лес, несмотря на свою труднопроходимость и опасных диких зверей, все равно был Гансу приятнее, чем болото, о котором он вспоминал с содроганием. Пройдя болото, он понял: назад пути нет.
Он не пойдет назад ни при каких обстоятельствах. Лучше смерть, чем дорога назад через эту вонючую топь.
Для ночлега они выбрали себе поляну попросторнее, чтобы костер развести побольше, да и не всякий зверь выйдет на большую поляну и приблизится к костру. Они развесили мокрые штаны и поставили сушиться уже начавшую разваливаться обувь. Только тут Ганс увидел на лодыжке Себастьяна большую воспаленную рану.
– Это с утра, меня ветка покарябала. Я даже не заметил сначала, под штанами не видно. А сейчас разболелась…
– Сиди здесь, я поищу какую-нибудь траву, чтобы приложить к ране.
Ганс обследовал поляну, углубился в чащу, но все травы были незнакомыми, и он вернулся на поляну ни с чем, неся с собой только два относительно толстых полена для костра. Спали они по очереди, в темноте сверкали чьи-то хищные глаза, ночные шорохи заставляли все время освещать горящим поленом тьму. Звери приблизиться так и не решились.
К вечеру следующего дня вышли к большому ручью. Вода в нем была ледяная, но вкусная, и трава знакомая нашлась, чтобы приложить к ране. Хотя Себастьян чувствовал себя все хуже, Ганс заставил его опустить больную ногу в ручей и держать, пока та не посинеет, потом помассировал ему пальцы, согрел и снова опустил в воду. Потом привязал травы и оставил его отдыхать под деревом, а сам пошел на разведку.
Пройдя вдоль ручья, он увидел нагромождение огромных камней, перегораживающих ручей, попытался найти способ обогнуть валуны, но безрезультатно. Ручей легко проникал между камнями и, судя по всему, тек дальше, но им просочиться не получится. Придется перелезать… Там вдалеке, за валунами виднелся сосновый лес: длинные ровные сосны со светлыми стволами. Только бы преодолеть преграду… А у Себастьяна нога больная…
Через несколько часов Ганс вернулся к Себастьяну. Тот крепко спал, свернувшись калачиком, отчего снова показался Гансу совсем ребенком. Жар стал немного меньше, краснота и припухлость возле раны тоже уменьшились, видимо, воспаление пошло на убыль. Но очевидно, что сегодня они не смогут продолжить путь. Навыки, полученные им в детстве – в голодные годы ребятне часто приходилось ходить в леса, чтобы добыть хоть какого-то зверя, – пригодились и здесь. Поймав нескольких куропаток, он разжег костер и, пока ощипывал птиц, размышлял о том, что случилось с ним за последний год.
Мир перевернулся. Еще недавно ему достаточно было быть примерным гражданином, хорошо делать свою работу, помогать соседям, слушаться Правление и не задавать вопросов, и он был счастлив тем, что просто живет в таком замечательном месте с такими прекрасными людьми. А теперь он отправился в путь – непредсказуемый и опасный, не очень представляя себе, куда он может его привести, с парнем, которого он знал всю свою жизнь, но до путешествия не перемолвился и сотней слов. Он оставил все: работу, которую хорошо знал, друзей, с которыми была выпита не одна кружка пива, привычный уклад жизни и представление о том, кто он есть. Оставил. И не жалеет. Потому что вместе со всем этим там, в туманном Городе, остались страх, обман, предательство, насилие, унижение и жизнь без возможности что-то изменить.
Наутро Себастьяну стало лучше, жар совсем спал, и можно было идти дальше. Вдвоем валуны одолеть оказалось проще, чем представлялось вначале. И спустя несколько часов, взмокшие и грязные, они все же оказались в заветном сосновом лесу. Тонкие высокие стволы, такие, что даже если закинешь голову, с трудом увидишь верхушку, отсутствие подлеска, сухая, покрытая сосновыми иглами земля, пружинящая под ногами, воздух, пропитанный удивительным тонким запахом хвои, делали этот лес волшебным. Ганс почувствовал, что ему даже не хочется двигаться дальше: настолько этот лес отличался от всего того, что он видел прежде. Они решили вымыться в ручье, постирать и просушить штаны, подлатать обувь. Из веток выстроили себе подобие шалаша, дров для костра тоже было вполне достаточно. К концу третьего дня возле вечернего костра у них вышел неожиданный спор.
– Это самое лучшее место на острове, – говорил Ганс, шевеля палкой дрова, на что те отзывались снопом приветливых искр, – здесь почти нет ветра, удивительный воздух, тишина, здесь я бы мог остаться. Из таких деревьев, наверное, со временем можно построить дом, и жить в нем будет приятнее, чем в каменном, где вечно стыло и промозгло. Я бы остался. А ты?
– Я бы – нет. – Себастьян по сравнению со спокойным и умиротворенным Гансом выглядел очень обеспокоенным и все более напряженным день ото дня, пока они оставались в сосновом лесу. – Мы же хотели вырваться с острова, увидеть другие земли!
– Так мы и вырвались. Ты видишь здесь хоть одного Смотрителя? А этот лес, чем тебе не другая земля? Ты разве видел где-нибудь такую землю?
– Но здесь же все равно везде туман, а ты хотел увидеть солнце! – Себастьян в свете костра почему-то стал больше похож на отца, а может, все дело было в его уверенном голосе.
– Солнце. Да есть ли оно? И как нам его искать? Да и найдем ли мы хоть что-то лучше, чем этот лес?
– Оно же тебе снилось, ты же рассказывал! Как ты можешь теперь отказываться от своей мечты?!
– Я не отказываюсь, я просто подхожу к этому здраво. Если мы продолжим путь, мы можем это прекрасное место потерять, а нового не найдем. Так есть ли смысл?
– Смысл есть всегда! Во-первых, мы можем сюда вернуться, если не найдем ничего лучше. А во-вторых, мы, по крайней мере, не будем жалеть, что отказались от того, что с таким трудом вынашивали, когда перепробуем все, что возможно.
– Не кипятись, Себастьян, давай вернемся к этому разговору через пару дней.
Ганс встал, взял из костра тлеющее полешко и решил прогуляться и подумать. Его злило, что младший по возрасту Себастьян указывает ему, что следует делать. Да если бы не он, сын рыбака до сих пор таскал бы и чинил сети, каждый день выходя в море! Уже возвращаясь к шалашу, он, опустив руку в карман, вдруг нащупал что-то маленькое и круглое, в первый момент даже не разгадав, что бы это могло быть. И только подойдя ближе к костру, заметил, как маленькая кругляшка вспыхивает на его ладони желтым светом, Ганс вспомнил о талисмане – подарке маленькой девочки.
– Ты прав, – хлопнул он по плечу слегка сникшего Себастьяна, – ты прав. Я забыл про солнце. Конечно, мы пойдем дальше. Завтра с утра мы снова отправимся в путь.
Оставляя по дороге знаки, на случай если они захотят вернуться на то же место, они стали продвигаться дальше, продолжая огибать Гору справа. К вечеру, на третий день пути, Ганс стал замечать, что к запаху хвои начал примешиваться другой запах: знакомый и одновременно беспокоящий. Запах моря.
Заночевав в лесу, следующим утром они действительно вышли к морю. На этом берегу оно было немного другим: не оглушающе шумным, не рвущимся к скалам в безуспешном стремлении их разрушить, а тихим, спокойно наплывающим на пологий песчаный берег, но при этом таким же утопающим в тумане. И если у Ганса еще были слабые надежды на то, что остров все же окажется не островом, то теперь они почти угасли.
Они решили разбить лагерь на берегу, и пока Себастьян таскал бревна для шалаша и костра, Ганс решил исследовать территорию – пройти вдоль берега, насколько позволит береговая полоса. В одной стороне песок вскоре сходил на нет и начинались скалы, очень похожие на те, что Ганс видел много раз. В другую сторону можно было идти чуть дальше, но и там вдалеке береговая полоса постепенно переходила в высокий утес.
Вечером, сидя у костра и поедая куропаток, Ганс заметил, что вокруг них крутятся, садятся на песок, пытаются утащить обглоданные кости странные птицы, совсем непохожие на привычных глазу чаек, – черные, со странными, крючковатыми, тоже черными клювами. Размах их смоляных крыльев и низкий хрипловатый крик наводили на Себастьяна настоящий ужас, он тут же стал называть их «пророческими». А то, что птицы не очень боялись палок, которые он швырял в них, рождало в нем еще больше ужаса и какого-то мистического трепета.
– Мне кажется, что мы должны вернуться в лес или отправиться дальше вдоль берега, насколько далеко сможем пройти. Эти черные птицы – плохой знак, они – вестники смерти. Я откуда-то точно это знаю. Нам нужно уйти от них подальше.
– Хорошо, посмотрим, когда наступит утро. – Гансу, наоборот, птицы показались каким-то важным хорошим знаком, ему как будто бы надо было что-то вспомнить, что-то важное про этих птиц.
Рассвет наступал необычно, но что именно в нем необычного, сначала трудно было разобраться. Свет. Странный свет со стороны моря. Молочный туман как будто полегчал и завис над водой… Там, на таком непривычно далеком, глубоком горизонте что-то красновато-оранжевое, величественное. Все вокруг окрашено этим светом, который трудно описать. Гансу кажется, что если рай где-то есть, то там именно такой волшебный свет. Он будит Себастьяна и, не находя слов, показывает ему в сторону моря.
– Что это?.. – Спросонья тот отчаянно трет глаза. – Это и есть солнце?
Они молчат. Сидят на песке и боятся пошевелиться – страшно каким-то нелепым движением разрушить эту картину, прекраснее которой они никогда не видели в своей жизни и даже не могли себе вообразить…
Им кажется, что все заканчивается слишком быстро: солнце уходит куда-то вверх, и туман опускается вниз, как занавес, обозначив конец великолепного представления. Они еще какое-то время сидят, не двигаясь, как будто ждут, что солнце вот-вот еще раз появится в этой щели между двумя мирами.
«Как ты думаешь, мы завтра увидим его снова?» – хочется спросить ошарашенному увиденным Себастьяну, но ему кажется, что вопрос может прозвучать немного по-детски, и он решает промолчать, тем более что для описания того, что они только что видели, слов у него не находится.
– Ты видел: там, немного справа от солнца, было ли еще что-то, кроме моря? Как будто бы другая земля. Как думаешь? Ты видел? – Ганс оглушен тем, что предстало перед их глазами, но в отличие от по-прежнему неподвижно сидящего Себастьяна он вскакивает и бегает возле воды, наклоняясь периодически к самой земле, как будто пытается заглянуть за занавес низковисящего тумана.
– Нет, я смотрел только на солнце.
– Мы посмотрим завтра еще раз, но я почти уверен, что мне не показалось.
Поздней осенью Анна решилась на поступок, удививший ее саму: она собралась съездить к Вере в Питер, хотя бы на один день, чтобы не очень надоесть. Та звала ее регулярно, но только сейчас что-то внутри созрело для путешествия. Конец ноября, конечно, не самое удачное время для подобного рода вояжей, но для поездки в гости и задушевных разговоров оно показалось Анне вполне подходящим.
Город на Неве встретил ее мелким дождем, висящим в воздухе, не долетающим до земли, и пронизывающим ветром, заставляющим прохожих быстрее забегать в метро. На подруге было немного чудное пальто цвета так любимого Анной в детстве мороженого крем-брюле, с большими пуговицами и трудноописуемым воротником, очередной немыслимый берет едва прикрывал задорно торчащие рыжеватые вихры. Анна тут же поняла, что ей совершенно необходимо начать менять собственный гардероб: рядом со стильной Верой она смотрелась блекло и старомодно.
Подруги решили начать свой день с ароматного кофе в кафе неподалеку от вокзала – без него, казалось, в такую погоду невозможно открыть глаза и начать жить. В Вере что-то неуловимо поменялось за то время, пока они не виделись: глаза по-прежнему сияли, но в них как будто поселилась печаль, и даже ее улыбка слегка отдавала обреченностью, как черный кофе – горечью.
– Ну как ты? – спросили они одновременно и рассмеялись.
– Вот решилась к тебе приехать. Я очень скучала. Твои письма иногда были для меня настоящим спасением. Спасибо тебе, что не перестала мне писать еще в самом начале. Я когда перечитываю те свои письма, то от стыда аж не знаю, под какую лавку залезть. Как ты только меня такую вынесла?
– Ты просто была в тупике, тебе было плохо, а я понимала и знала, что это пройдет, как только ты начнешь заниматься собой. Ну если не сразу, то постепенно точно. Я очень рада, что ты все-таки пошла к психотерапевту. Так значительно повысилась вероятность того, что ты справишься. Поверь, у меня будто камень с плеч упал, когда я поняла, что ты будешь туда ходить.
– А я регулярно подумываю о том, чтобы бросить. Шучу. Ну не совсем шучу – хочется бросить часто, но не брошу, конечно. Куда уж я теперь… Я чувствую, что помогает, хотя, как говорят, «воз и ныне там». Я все на той же работе и в том же Свиблово.
– Из-за чего тебе хочется бросить?
– Думала уже много раз, с Софией обсуждала. Устаю испытывать стыд от того, что я такая. Что ни скажу – сразу понимаю, как же все по-кривому внутри меня устроено! А еще часто пропадает вера в то, что можно что-то с этим поделать, как-то изменить. Все эта чертова бессмысленность, которую я ненавижу, продолжает меня нагонять и набрасываться на меня всякий раз, как только моя защита от нее хоть немного ослабевает.
– Так странно, какие мы все-таки с тобой разные. Меня так редко посещают именно эти чувства: стыд и бессмысленность. Зато я специалист по печали, спасению и потерям. И как ты защищаешься от бессмысленности? Разве от нее можно защититься? Либо она есть, либо ее нет. Разве не так?
– Наверное, правильная защита от нее только одна – активная жизнь, а это я еще не очень умею. Ты знаешь, у меня ведь все не как у людей! Как только я с чем-то не справляюсь: с чувствами какими-то, с переменами, с необходимостью что-то решать или делать, я говорю себе – это бессмысленно. И решаю, что бесполезно злиться, обижаться, стараться, хотеть, стремиться. Тогда я как будто перестаю что-то хотеть или чувствовать и начинаю гордиться, что я ловко спряталась от собственных завышенных ожиданий на свой счет и стыда.
– Помогает? – Вера улыбается то ли Аниным словам, то ли вкусному яблочному пирогу с корицей.
– Да, кардинально. Становлюсь «живым трупом», жизнь проходит мимо меня и день за днем подтверждает мою «великолепную» теорию-отмазку про бессмысленность.
– Ну сейчас-то ты выглядишь значительно живее, чем полгода назад.
– Видишь, даже к тебе выбралась. София наверняка будет от меня «требовать», чтобы я этим непременно начала гордиться.
– А ты как?
– Знаешь, почти горжусь, хотя и неловко как-то. Вот дура-то, горжусь тем, что до подруги спустя полгода доехала! Ну а ты-то как? Выглядишь как всегда потрясающе, хотя и слегка печально. Ты все переживаешь? Или кто-то еще попал в беду?
– Да нет… нет, никто не попал в беду. – Вера опускает глаза и крутит пальцем непослушную рыжую прядь.
– Звучит не очень уверенно.
– У меня друг уехал в Канаду. Близкий друг… Очень близкий друг. Мы еще со школы были «не разлей вода», он мне много с Костиком помогал. Пока мы учились в школе, он называл меня «Верка – свой парень», я тогда этим страшно гордилась, а потом… Потом поняла, что гордиться нечем. У него стали появляться девушки, о которых он мне взахлеб рассказывал, подробно описывал, как именно он в них влюблен и как далеко продвинулся на пути к тому, чтобы быть с ней «навеки вместе». Не описать тебе, как я страдала. Я мечтала его убить. Я до смерти боялась его потерять. Не выносила этих обсуждений из серии «чем бы ее завтра удивить и порадовать». Не могла признаться, что сама влюблена. Просто не могла признаться. Поэтому улыбалась, обсуждала, поддерживала, помогала. А он, убегая и чмокая меня в макушку, всегда говорил: «Верка, друган, ну что бы я без тебя делал? Ты – мой герой!».
Я – «герой», «друган»? «Я же – девушка!» – хотелось мне все время крикнуть ему, звезданув по лбу чем-нибудь для пущего эффекта. Но я молчала, я все готова была сделать ради того, чтобы еще раз услышать его «мой». Ради того, чтобы хотя бы иногда слышать это в свой адрес. Тогда мне еще почти каждую ночь снилась мама, она гладила меня по голове со словами «моя девочка», и после таких снов я всегда просыпалась на мокрой подушке.
У Веры и сейчас навернулись слезы на глаза, и она без тени смущения позволила им скатиться по щеке. Из прошлого их резко выдернула подошедшая официантка, чтобы забрать тарелку с недоеденным яблочным пирогом.
– Оставьте, пожалуйста, мы еще не закончили. – Анна попыталась как можно вежливее защитить Верин пирог, хотя внутри все клокотало. Так некстати та появилась, такое недовольное лицо скорчила, когда получила отказ, как будто ей отказали в праве на престол, которого она несомненно заслуживала. – Рассказывай дальше. Что было потом?
– Что потом? Потом он стал жить с одной барышней, вроде как в гражданском браке. Она возненавидела меня сразу. Как я поняла, в какой-то момент она ему «глаза открыла». Видимо, в красках рассказала, что только совсем слепой может не заметить того, как я в него влюблена. Не знаю, поверил ли он ей, но видеться мы стали редко, «подпольно»… И я больше никогда не слышала от него «мой герой».
– Почему он? Ну почему? У тебя столько знакомых! Столько друзей, прекрасных интересных людей вокруг тебя. Ведь если даже в Москве за неделю ты со столькими меня познакомила, то сложно представить, сколько их у тебя здесь. Почему он?
– Не знаю. Разве можно ответить на этот вопрос, почему кого-то ты начинаешь любить всем сердцем…
– И что теперь?
– Неделю назад он уехал в Канаду к своей невесте. Ту самую кралю, из-за которой мы тогда стали меньше встречаться, он давно бросил. Потом съездил за океан в несколько командировок… и вот теперь женится. Причем на русской. Она эмигрировала туда еще ребенком. Мы встречались с ним за три дня до его отъезда. Сидели в этом самом кафе, разговор не клеился. Повспоминали общих знакомых, я поспрашивала его о Канаде, с трудом найденные темы почему-то быстро иссякали. В какой-то момент он взял меня за руку, посмотрел на нее так внимательно, будто хотел на всю жизнь запомнить, а может, просто подбирал слова, перевернул ее, поцеловал в ладошку и сказал: «Прости меня, мой герой. Я – дурак, но я такой. Прости. Тебе надо научиться жить без меня. Мне тоже придется научиться жить без тебя. Спасибо тебе за все», – потом встал, надел пальто и вышел в эту дверь.
Вот уже десять дней я учусь жить без него. И знаешь, пока хреново получается… Ань, может, я заразная, почему я опять теряю близких людей?
– Не говори глупостей. Ничего ты не заразная. Просто когда вокруг тебя так много людей, они статистически чаще исчезают из твоей жизни. Вот у меня друзей совсем нет, кроме тебя, так и исчезать некому. А ты не исчезнешь, потому что если есть на свете высшая справедливость, то она не допустит этого.
– Нет никакой высшей справедливости, я очень хорошо это поняла, когда одним солнечным днем смерть забрала у меня обоих родителей сразу.
– А что говорит твоя терапевт по этому поводу?
– Я ее про высшую несправедливость и не спрашиваю. А про мои бесконечные потери она говорит странные вещи: предлагает подумать, зачем мне надо, чтобы меня оставляли близкие и дорогие мне люди. Представляешь? Да зачем бы это мне было надо?
– Моя мне часто говорит: если что-то происходит с тобой более двух раз, то это уже тенденция. А если больше трех, то это сценарно-повторяемая травма. А из нее выйти можно, только если допро-жить непрожитое. Что-то ты, наверное, недопрожила еще тогда, когда погибли твои родители и брат, и вот поэтому все это повторяется.
– Знаешь, наверное, мне до конца трудно признать тот факт, что мир несправедлив. В детстве я была убеждена, что с хорошим человеком не может случиться ничего плохого. Раз он ничего плохого не делает, тогда его и не за что наказывать болезнью, потерями, несчастным случаем или смертью. И видимо, я никак не хочу расстаться с этой своей детской иллюзией о том, что хороший человек будет жить хорошо, долго и счастливо. И не могу никак пока внутри согласиться с моей терапевтшей, которая не устает мне повторять: «Смерть и потеря – это не наказание, это просто часть жизни, неизбежная точка на нашей карте, которая появляется с момента нашего рождения». А мне все равно трудно поверить в это. Ведь жизнь так прекрасна, так неповторима, и отнять ее – значит, лишить тебя всего самого ценного, что было!
– Хотела бы я научиться у тебя такому отношению к жизни. Я бы не смогла так любить, как ты: видя его почти каждый день и зная, что он любит не тебя, а какую-то другую кралю. Я ведь до сих пор как будто не совсем живу, иногда кажется, что я просто трачу время в ожидании чего-то. Ну, знаешь, когда очень чего-то ждешь и так сильно, что ничем заняться не можешь, и тогда делаешь все, чтобы время быстрее прошло. Вот и я так. Только чего жду – неясно…
Подруги вышли на улицу, оставив тяжелые разговоры, издерганную официантку вместе с мятыми салфетками и все-таки недоеденный яблочный пирог. Вдохнув влажного питерского воздуха, решили, что внезапно появившееся солнце, такое редкое и недолгое в это время года, – отличный знак того, чтобы немного прогуляться.
В тот день они успели еще много чего: подобрали Анне очень необычное пальто и сапоги, а также шапку, смешную и стильную. Сама Анна на такую даже не посмотрела бы, но у Веры был особенный взгляд, и нужные вещи будто сами шли к ней в руки.
У знакомой Вериной парикмахерши Светочки они проторчали часа два с половиной, и Анна уже готова была на стенку лезть от Светочкиного щебетания – подробного пересказа в красках, жестах и лицах трех ее последних ссор с мужем, видимо, именно столько их произошло с момента их последней с Верой встречи. Анна подумала, что по Светочке, наверное, до сих пор плачет театральное училище или даже весь российский кинематограф. Но когда увидела вместо унылой барышни с понуро висящими волосами неопределенного цвета совсем другую яркую девушку в зеркале с интересным каре цвета темной меди, то решила, что, пожалуй, пусть Светочка остается в парикмахершах, кинематограф как-нибудь перебьется.
В обновках, с потрясающей прической, на ночном суетливом Московском вокзале Анна ощущала себя золушкой, сбежавшей с торжественного бала. Она невольно улыбнулась, когда вокзальные часы перевалили нулевой рубеж. Пальто, сапоги, прическа – все осталось на своих местах. «Видимо, у меня другая сказка», – подумала она, уверенно шагая к вагону.
Забравшись на полку, вставив наушники в уши, чтобы заглушить навязчиво звучащее радио с мучительно попсовым репертуаром, Анна расслабила уставшие от питерских дорог ноги и попыталась еще раз вспомнить этот такой долгий, но такой прекрасный день в живописно-сером городе мостов и дождей, где живет ее такая яркая и грустная подруга. Перед ее глазами раз за разом всплывали горькие слова «Ты – мой герой» и семейная фотография в уютнейшей, не похожей ни на одну другую, Вериной квартире. Красивая женщина с такими знакомыми ясными глазами, мужчина: смешно торчащий ежик и очки, но улыбка убивает наповал. Точно так же улыбается задорная девчонка лет десяти со смешными белокурыми хвостиками, и хохочет маленький мальчик, крепко прижимающий к себе немного потасканного зайца с надорванным ухом.
Как, наверное, ей все-таки было страшно в один миг потерять тогда весь этот мир. «Лучше не иметь, чем потерять», – пронеслось в Анниной голове. «Опять за свое, – оборвала сама себя. – Лучше иметь, ценить, жить. Потому что не жить вообще, как я многие годы, – вот что по-настоящему страшно».
Ночь выдалась холодная: казалось, что выпавшая за ночь роса пропитала все изнутри морской влагой. Такая ночь говорила о том, что скоро осень, а за ней и зима, пора думать о надежном жилье либо трогаться дальше.
Они проснулись еще до рассвета. Не хотелось упустить хоть малейшую возможность увидеть восход снова. Себастьяна больше всего завораживало солнце, меняющее цвет всего вокруг, а Ганса влекла манящая линия горизонта.