– Он улыбается, – проговорила Жази.
– Он говорил с нами на нашем языке, – отозвалась ей Баал.
– Он перестал быть бессловесною тварью, – подтвердила малютка из-за плеча Ёртим.
Только Ёртим промолчала. Твердята заметил, как она отвела взгляд, и как исчерченное шрамами лицо Жази исказила мимолетная гримаса жалости, и как маленькая Кучуг утыкалась крошечным носом в спину сестры, чтобы не видеть Твердятиного лика. Только прекрасное лицо Баал оставалось безмятежным. Юная красавица оказалась слишком добра.
Когда они поднялись на вершину обрыва, Твердята обнаружил, что сборы в дорогу совсем уж закончены. Миронег крепко спал, привалившись одним боком к тёплому телу верблюда, а с другой стороны подпираемый грозным Олегом. Тепло и уютно в степи даже зимой, если под боком верные друзья!
Твердята глянул на Тат. Та полулежала у костра. Глаза её были прикрыты, но она не спала.
– Я провожу тебя в русское княжество, которое вы называете Тмутаракань, если ты того желаешь, – проговорила она. – Если захочешь вернуться в Новгород – пойду за тобой и туда.
Ровный красноватый свет тлеющего кизяка освещал её лицо. Грудь её сплошь покрывали ожерелья – медные дукаты, густо нанизанные на витые кожаные шнуры, испещрённые странными рисунками кругляши из обожженной глины, нашитые тут и там на безрукавом кожухе. Голову и шею скрывала всё та же шаль цвета сохлой травы. Вот женщина поднялась. Движения её были всё так же стремительны и точны. Тат приблизилась к Твердяте с большим кованым казаном, установила этот сосуд над костром на треножной подставке, добавила воды из бурдюка. Воздух тут же наполнился травяным, пьянящим ароматом. Тат достала из тороков каменные ступку и пест. Ни слова не говоря, она принялась толочь и растирать мелкие чёрные семена. Твердята уже знал: она готовит для него зелье, чтобы он мог крепко уснуть. Небо на закате багровело. Горизонт ясно обозначился изломанной чёрной линией. Твердята смотрел туда, слушал, как пестик водит, шурша, по стенкам каменной ступки.
Тат заговорила тихо, и голос её был подобен шипению угасающего пламени:
– Я выкупила тебя у отца. Хорошую цену дала.
– Неужто! Во что же хан Кочка оценил мою жизнь?
– Двух лучших жеребцов отдала. Жаль, ты не видел моих каурых. Это хорошая цена за такого, как ты.
– Я без Миронега не уйду, – мрачно прошипел Твердята. – Мне и не нужно уж ничего в этом мире… тем более, его предав!
– И Бог твой не нужен? – Тат вскинула на него глаза, лишь на миг перестав орудовать пестиком.
– Как же без Бога… – вздохнул Твердята. – Пусть Он меня оставил, но так я-то Его не оставлю.
Глаза Деяна снова наполнились слезами. Заметив это, Тат заговорила громко, торопливо. Твердяте стало трудно разбирать слова. Он напряжённо вслушивался в речь Тат, позабыв на время о своей беде.
– За Аппо отдала непутёвую кобылицу, поджеребчика и кибитку, – тараторила Тат. – Кибитка хороша. Но я рассчитываю получить новую, когда дружина моего брата вернётся из набега. Я продам ему трёх хороших коней. Ты не смотри, что они такие коротконогие! Зато они выносливы и привыкли скакать по высокой траве. Они привыкли к жизни в степи и заранее чуют сусличьи норы.
– С чем же осталась? – ехидно поинтересовался Твердята.
– Дюжина верблюдиц, два раза по семь верблюдов, две сотни овец, волы, два мула. – Тат как ни в чем не бывало перечисляла свое имущество, не обращая внимания на насмешку Твердяты. – Это приданое дочерей. Его не отдам ни за что.
– Ты богата? – Твердята неотрывно смотрел на её испещрённое шрамами лицо, силясь поймать взгляд фиалковых глаз.
– Я – старшая из дочерей хана…
– Но твой муж…
Она издала едва уловимый стрекочущий звук, похожий на пение той из степных птиц, что строит свои гнезда в высоком разнотравье. На зов из ночи явилась её пегая лошадь. Тат поднялась, что-то поискала в тороках, потом принялась расседлывать и стреноживать скотинку. Олег не сводил с неё ореховых глаз. Она разостлала кошму по ту сторону кострища, положила в изголовье седло, размотала и расправила шаль. Колокольчики в её косах, дукаты на её шее, бубенцы на её сапогах – всё издавало мелодичный перезвон. Твердята заметил среди её вещей круглый кусок отполированного железа, который Тат хранила обёрнутым в войлок.
– Чем же я расплачусь с тобой? – спросил Твердята. – Ведь я ныне нищ. И дочери твои, юные девицы, в ужасе отвели очи от моего лица.
Она быстро извлекла отполированный кусок железа из его вместилища, подала Твердяте, и тот впервые за много месяцев увидел в нём своё неясное отражение.
– Что за девичьи премудрости! Отдай дочерям… – он хотел было бросить зеркало в траву.
Тогда Тат зажгла факел, стала сбоку так, чтобы Твердята мог видеть своё лицо, и Твердята увидел беловолосого человека с изуродованными, будто изорванными, губами и свёрнутым носом. От удара палицы на лице частью содрало кожу, и затягивающаяся рана, покрытая коричневой коростой, казалась боком трухлявого пня. Борода на той части щеки так и не выросла. В красноватом свете пламени собственное лицо казалось Твердяте загорелым дочерна. Молодая ярко-розовая кожа, выглядывавшая из-под коросты, по сравнению с загаром казалась светлой. Волосы на голове отросли, отчасти скрыв следы увечий на лбу. Твердята изумился, заметив, что и борода его, и волосы, и брови стали совершенно белы. Он сделался сед, как лунь.
– Я страшен! Я болен! Я стар! – зеркало с глухим стуком упало в траву.
– Ты беловолос, но ты не стар, и ты не болен, – холодно сказала Тат. – Буга исправил тебе свёрнутую челюсть, умело менял повязки, поэтому твои раны заживут хорошо. Ты сохранил разум, память и веру. Что ещё нужно человеку?
Зачем Твердята тратит последние силы, удерживая в глазах злые слезы? В последние месяцы он так часто плакал, что вряд ли уж мог называться мужчиной!
– Ты всё реже плачешь… – усмехнулась Тат. – На мой взгляд – так лучше.
Она с обычной своей невозмутимостью прямо смотрела в его лицо.
– Там, в городе русичей ты показался мне слишком уж смазливым, на женщину похожим, только с бородой. А сейчас, украшенный шрамами, ты намного красивей.
– Я лишился всего!..
– Там, в городе русичей, ты показался мне слишком уж кичлив и горд. Зачем человеку столько добра? Вот теперь его нет у тебя, а ты всё ещё жив. Значит, для жизни оно и не нужно.
– Я задолжал дружине…
– Она пала в бою…
– Я задолжал товарищам – купцам, и мне нечем отдать долга!
– Ты затерялся в степях. Товарищи-купцы далеко!
– Моя невеста…
– Минуло много зим с тех пор, как ты видел её в последний раз. Луна десять раз прошла по небу с тех пор, как предательство выкинуло тебя из мира, и моё племя, отдавая долг, помогло тебе родиться заново.
– Долги отданы?
– Я останусь с тобой до конца, как и обещала.
Они удалялись от моря воды, чтобы затеряться в море трав: двое всадников, вереница верблюдов и большая собака. С виду всё как обычно в этих местах: мирные торговцы, небогатые люди бредут за своею нехитрой надобой. Твердята не один раз обернулся, чтобы ещё раз увидеть дочерей Тат: Степь, Доблесть, Мёд и младшую – Кучуг. Наконец девушек скрыл утренний туман. Путники шли по бездорожью. Тат уверенно выбирала путь по одной лишь ей известным приметам. Мир снова стал бескрайним. В нём было всё, что нужно человеку: глубокое небо над головой, шуршание травы под копытами животных, бесконечные песни Буги, вольный трепет крыл и крики сокола Тат.
Часть вторая
– До меня дошли слухи… – произнес Феоктист и надолго умолк.
Иегуда успел выйти в сад, отыскать и растолкать сонного служителя, отдать необходимые распоряжения относительно особого розового сладкого вина, того самого вина, которое Амирам Лигуриец привёз минувшей весной и которое так понравилось Иегуде. Цуриэль, охая, спустился в прохладное чрево погреба.
– Да поторопись, ленивый жид! – каркнул Иегуда в тёмный зев погреба.
– От жида слышу! – был ответ. – Старый Цуриэль знает мысли простака Иегуды! Иегуда думает, что, нацепив золотые поножи и браслеты, навесив на шею золотые цепи, унизав пальцы самоцветными кольцами и увенчав башку диадемой, он стал милее Богу…
– Поторопись! – Иегуда сел на скамью возле лаза в погреб. Он знал: старый Цуриэль не отпустит его подобру, пока не выскажет всё, что собрался сказать.
– …Горделивый Иегуда полагает, – доносилось из темноты погреба, – что, покрыв тело заморскими шелками, он так спрячет свой позор, что тот станет совсем уж незначительным. Ведь люди видят драгоценный шелк, не видят скрываемый им позор!
– Вина в тех кувшинах, что покрыты красной глазурью. Не перепутай, Цуриэль! – напомнил Иегуда.
– «Не перепутай» учит молодой еврей старого, – голос, звучавший поначалу глухо, сделался теперь звонким, тёмный провал погреба осветился колеблющимся огоньком лучины.
Наконец на поверхность земли высунулась костлявая, смуглая, покрытая коричневыми старческими пятнами рука, более походившая на лапу огромной птицы, чем на часть тела человека. Рука с необычайной лёгкостью поставила на землю рядом с Иегудой большой, плотно закрытый и опечатанный кувшин. Иегуда проворно подхватил его и поспешил к дому, а из подземелья лезла горбатая фигура в огромном белом тюрбане и просторном балахоне из обычной неокрашенной холстины. Лицо старого Цуриэля украшала длинная кучерявая с частой проседью борода, из-под тюрбана, по обе стороны узкого смуглого лица, вились тугие пряди.
Цуриэль опустил дверь погреба, навесил на петли тяжёлый замок. Достав из складок одежды увесистую связку ключей, старик долго перебирал их, беззвучно шлёпая губами, пока наконец не нашёл нужный. Цуриэль запер замок и, тяжело ступая, потащился под сень ореха, к каменной скамье. Там он расположился на ковровых подушках со всем возможным удобством. Большие листья ореха бросали на его смуглое лицо густую тень. Орех, ещё более старый, чем сам Цуриэль, закрывал своей широкой кроной всё пространство внутреннего дворика Иегуды Хазарина, слывшего в Тмутаракани первым богачом.
Сам Иегуда злился, когда чужие люди или земляки пытались счесть его богатства, шипел, подобно степной гадюке, бранился, ссылаясь на вопиющую бедность. Но старый Цуриэль знал: можно пересечь Русское море вдоль и поперёк, можно взобраться на каждый прибрежный утёс, можно обыскать тайные казематы, вырубленные в скалах, можно разобрать на камушки и Херсонес, и остальные-прочие крепости, что вздымают стены над тёмными водами моря – многое возможно совершить, но нигде вы не найдёте человека более надежного в денежных делах, более добросовестного в изучении Торы, более искреннего в неизбывной набожности, чем Иегуда Хазарин. Правда, падок воспитанник старого Цуриэля на изысканные яства и породистых коней. Да и до женщин очень уж охоч. Податлив на греховную красоту. Мало ему было одной жены! Цуриэль горестно вздохнул, разглядывая шедшую через двор женщину. Груди, руки, лодыжки, золотистые локоны – всё выставила напоказ Вельвела. До полудня принимает ванну, а потом до заката, знай себе, бренчит на кифаре. Вот и сейчас она направляется в термы для омовения. И это в то время, когда приличные люди приступают к праведным трудам! Вокруг Вельвелы вьется рой прислужниц – одна другой краше. Вот они шествуют за ней через двор. Неприкрытые, неприлично весёлые, дородные. Рот Цуриэля наполнился слюной, но осквернять плевком камни хозяйского двора он не стал.
Жирный хрыч, умудрённый дьяволом грек Феоктист называет таких женщин гетерами. Но Цуриэль тоже не вчера на белый свет рожден. Притом рожден не кем-нибудь, а приличной женой-иудейкой. А потому Цуриэль знает, что гетеры живут в специальных домах, отдельно от посещающих их мужчин. А в приличные семейные дома такие женщины не лезут. Но эта сумела-таки проникнуть. И имя-то у неё препоганейшее – Вельвела! Где же это видано, чтобы приличная женщина так именовалась! К лицу ли богобоязненному человеку держать в доме кроме прочих ещё и такую женщину?
Чем больше сидел Цуриэль без дела, тем сильнее бурлила в нём желчь. Розоватые лепестки цветущего ореха сплошным покровом легли на его тюрбан, но под тюрбаном в плешивом, покрытом потемневшей пергаментной кожей черепе бушевала буря.
– Я должен отправиться к рабби Гершелю…
– Рабби Гершель не примет тебя, желчный старик, – не оборачиваясь, проговорила женщина.
– О чём ты толкуешь, блудница?
Женщина обернулась. Полуденное солнце разогрело каменные плиты, которыми был вымощен двор. Старик Цуриэль встал и теперь переминался с ноги на ногу, даже подпрыгивал, словно камни уже стали слишком горячи и обжигали его босые ступни.
– Рабби Гершель занят, – продолжала женщина, не обращая внимания на ругань старого служителя. – Русские витязи бесчинствуют в городе. Вчера кто-то из них опоганил синагогу, и рабби с утра отправился в княжеский дом. Надеется лицезреть высокородного князя Давыда.
– Ах! Что же делать?
Старик отряхнул с тюрбана лепестки орехового цветения и отправился в дом. Он брёл, неслышно ступая по устланным циновками полам в большую комнату, служившую Иегуде для приёма важных гостей.
Смолоду был Иегуда скромен. Как положено честному иудею, свято чтил субботу, жил скромно и сытно, Богом дарованное на показ не выставляя. И всё шло своим чередом, пока не связался Иегуда с тщеславными русскими князьями и любострастными греками. Тут-то и начались безобразия. Иегуда, скромный и обязательный в своей набожности, начал рядиться в шелка и бархаты, увешивать бренное тело блестящими цацками, пристрастился к свирепым жеребцам и любострастным бабам! И это – добродетельный мальчик, привыкший смолоду перемещаться или в носилках, или, если уж не находилось другого выхода, водружался на спину смиренного лошака. Ах, милый мальчик, лишившийся невинности в законном браке, не читавший иных книг, кроме Торы, не знавший иного промысла, кроме честной торговли, ныне тонет в показной роскоши! О, как давно это содеялось! Ещё до злосчастного знакомства с Рюриковичами и их чубатыми воеводами. Иегуда жил скромно, ничем не выделяясь из иудейской общины города. Ну, разве что имел собственную баню, хотя и посещал регулярно общественные термы, устроенные в Тмутаракани ещё приснопамятным князем Мстиславом Владимировичем по образцу Константиновых бань. Но после того как северяне превратили место омовения в грязнейший вертеп пьянства и распутства, Иегуда – слава Всевышнему! – перестал их посещать. Но северный разврат тем не менее поразил его своими язвами. Несметные сокровища потратил Иегуда, чтобы выстроить самый большой в городе дом с большим погребом и садом, а также с упомянутой уже баней. Всё обнесено высокой оградой. Вход в дом преграждают большие чугунные ворота, цена которым – целое состояние. При воротах стоит страж с пикой и огромный цепной пес – вот уж истинно мерзкая тварь! – свирепой северной породы. Хоромы огромные, всем на зависть – с портиком, с пышной колоннадой, с внутренним двором, вымощенным разноцветным камнем. Посреди двора шелестит густой листвой крона старого ореха и испускает прохладные струи фонтан. Виданное ли дело! В мраморный бассейн изливает из кувшина благодатную же влагу мраморный же, голый, не обрезанный, богопротивный грек. Вспомянув о фонтане, а заодно и о любострастной Вельвеле, старик не выдержал, сплюнул в кулак. Путь по коридорам и галереям Иегудина дома казался Цуриэлю нестерпимо длинным. Одно лишь утешало: тучный грек Феоктист проделал более долгий путь. Прежде чем попасть под мраморные своды дома Иегуды, он прошёл через необъятный сад, поднялся по лестнице – вот нестерпимая мука! – и наконец улёгся на кушетке в полутёмном зале – вот за этой вот, расписанной багровыми и синими красками дверью.
Цуриэль просочился в опочивальню Иегуды. Он чихал, он морщился, он водил из стороны в сторону тонким кривым носом, стараясь не дышать глубоко. Как может порядочный, богобоязненный человек выносить такую вонь? По дневному времени, узкие окна кабинета были прикрыты, в помещении царил прохладный сумрак, лишь слегка рассеиваемый светом масляных ламп. Под стройные звуки бубна, кифары и длинной греческой дуды по устланному коврами полу кружились полуобнажённые девы. Цуриэль попытался пересчитать женщин, но, всякий раз, дойдя по пятой, сбивался. Он разозлился ещё больше и стал осматриваться по сторонам в поисках плевательницы. Зачем Иегуде столько женщин? Или надумал он следовать заветам арабского голодранца, что таскался по аравийским городам, смущая людей странными речами? Но пророк аравийских бедняков дозволил человеку иметь четыре жены, а тут их… Эх, ну, словом, больше пяти, но меньше дюжины. А вот и греки! Чрево Феоктиста колеблет неприличный храп. Рядом его волоокие сыновья. Сколько их всего? Никак не менее пяти, но и не более дюжины. И один другого мерзостнее! Ах, греки! Право слово, нет многочисленней народа! И всё им мало! И всё плодятся, подобно насекомым в бородах у северных витязей!
Цуриэль тихо примостился в самом тёмном углу. По-хорошему расположился: зад и спину подпирают ковровые подушки, отлично видны и Феоктист, и его сыновья. Цуриэль поправил на голове тюрбан, освободив из-под его складок заросшие седым волосом уши. Наконец музыка умолкла, женщины одна за другой покинули комнату. Хитроумудрёный грек незамедлительно проснулся, засопел, зашлепал губами. Старый Цуриэль весь обратился в слух.
– Итак, они осквернили синагогу, – голосок Феоктиста был высоким, как у оскоплённого в юношеские годы гаремного долгожителя.
– Я скорблю об этом, – сдержанно отвечал Иегуда.
Цуриэль приметил: хозяин дома выставил из опочивальни всю прислугу и теперь был вынужден сам наполнять кубки тем самым отменного качества шуршунским[10] розовым вином. Сыновья Феоктиста сидели немного в стороне, вкушали плоды и рыбу, пили одну только воду. Они не прислушивались к разговору старших, скрипели кольчугами, бряцали поножами, но Цуриэль не заметил при них оружия. Мечи и луки, из уважения к хозяину, молодые греки оставили возле дома привратника. Цуриэль рассматривал хрупкие, склонные к женственной одутловатости тела сыновей Феоктиста. Облачены в шёлковые плащи, увешаны оправленными в золото самоцветами, смердят благовониями, склонны к чревоугодию и мужеложеству, но в то же время спесивы и задиристы, будто петухи, самонадеянны, нерасчётливы, кичливы. Куда им состязаться с бородатыми северными мужами! Вот и таскает их старый, хитроумудреный грек следом за собой на манер почётной стражи, запрещает до захода солнца вкушать вино. Боится упустить из вида. Боится, что сыновья в нетрезвом безделье свяжутся с ратниками княжеской дружины.
– Не стоит тратить силы на притворную скорбь, – хрюкал Феоктист. – Необходимо принять меры! Моему корчмарю дружинники князя Давыда задолжали круглую сумму. На прошлой неделе – помнишь ли? – доверенный твой человек, уроженец Волынской земли, Пафнутий Желя со товарищи, пожог пристань. Сгорело два судна! Благо мы успели разгрузить с них товар! Благо корабельщики успели ноги унести!
– Ты предлагаешь эээ… сместить князя Давыда и поставить на его место эээ… кого ты предлагаешь? Ратибора не вернуть. Воевода мёртв. Разве что князя Володаря?
– У русских есть присловье. Они в таких случаях поминают горькие корни.
– Хрен редьки не слаще. – Иегуда улыбнулся. – Я тебя понимаю Феоктист. Вместо одного строптивого и трезвого управителя на наши седеющие головы свалилась ватага вечно голодных, страдающих от лени забияк! Они дерутся друг с другом…
– Добро бы только друг с другом!
– Они мешают мирной торговле.
– Надо предоставить им сообразное чину занятие… – простонал Феоктист. – Надо отправить их к берегам Тавриды!
– Вот вернется Амирам, и тогда…
– Ты посадишь русские дружины на его корабли?
– Нет, о дружественнейший Феоктист! Я посажу русские дружины на твои корабли! На «Морского коня» и «Нептуна», а отважный Амирам возглавит плавание.
– Амирам не согласится! – Феоктист надул и без того пухлые губы.
– Амирам – воин и купец!
– Сделаться водителем чужих кораблей! Риск слишком велик!
– И «Морской конь», и тем более «Нептун» куда надёжней Амирамового «Единорога»! Что есть «Единорог»? – Иегуда в запале вскочил с места, забегал по опочивальне. Сонная свита Феоктиста всполошилась, уставилась воловьими очами на хозяина дома.
– Что прогневало тебя, Иегуда? – хрюкнул Феоктист.
– Что есть «Единорог»?! – завопил Иегуда. – Старый корабль, чинённый-перечинённый такелаж, скитается по морям несчётное количество лет, подобно Вечному жиду. Море до сих пор не забрало его себе только благодаря искусству Амирама! А ты, жадный грек, предлагаешь мне посадить в это утлое корыто всю русскую дружину вместе с их женщинами и конями?!
– Посоветуй им, Иегуда, оставить баб и лошадей на берегу, – назидательно заметил Феоктист.
– Русские дружины не воюют в пешем строю! Русичи не умеют держать целибат! – Иегуда воздел руки к тёмному потолку.
Широкие рукава его одеяния, упав к плечам, обнажили унизанные браслетами жилистые руки. Разноцветные зайчики поскакали по белёным стенам. Сыновья Феоктиста вытаращили воловьи очи, принялись шарить руками по поясам, но, не найдя ножен, успокоились и продолжили трапезу. Цуриэль горестно вздохнул.
– Пусть дружинники-русичи насилуют жён ромеев Таврики, – скабрезно усмехнулся один из сыновей Феоктиста, именуемый либо Нарцызасом, либо Онферием.
Эти двое были рождены женою грека в один час, и Цуриэль не затруднял себя изысканиями отличий между двух одутловатых, пучеглазых рож.
– Тебе придётся раскошелиться, Феоктист! – ревел Иегуда. – Русские дружины отправятся в набег к берегам Тавриды на твоих галерах!
Солнце покатилось к горизонту, сад Иегуды утонул в благоуханной тени, челядь внесла блюда и кувшины, полные яств да напитков, и убрала порожнюю посуду, а честные купцы, почётные граждане Тмутаракани, продолжали спор. Явился тщедушный писец с ворохом пергаментов, складным столиком и писчим прибором. Ругаясь и богохульствуя, купцы составили письмо, адресованное воинскому начальнику Тмутараканского княжества, светлому князю, высокородному Давыду, сыну Игоря. Алый бубен полуденного светила висел над синим горизонтом, едва касаясь нижним краем кромки воды, когда честные купцы, устав от препирательств, скрепили письмо сургучными печатями.
Цуриэль поплёлся следом за Феоктистом и его свитой, дабы и дань вежливости отдать, и присмотреть, как бы не умыкнули чего. Видимо, дьяволу мало одного любостяжания и похвальбы богатством! Ему необходимо ещё и кровопролитие на улицах Тмутаракани! Искушает же нечистый человека, пока тот молод! Видать, старые кости лукавому ни к чему. Гоняют человека демоны, словно пук сухой травы от одного греховного пристрастия к другому. Бесконечные, пустые траты, фальшивые друзья и ненадёжные соратники. Постылый, гадкий Феоктист! Мерзкий гой! Цуриэль слышал, как, выходя из тени портика в знойное марево, Феоктист вполголоса назвал Иегуду выжигой и христопродавцем. Облаял хозяина в собственном его доме, собака!
Полумрак в опочивальне Иегуды Хазарина нарушал единственный едва живой огонёк. Подслеповатые глаза Цуриэля видели лишь слабые отсветы на самоцветных камнях. Хозяин дома оставался недвижим, но Цуриэль знал – его воспитанник не спит. Иегуда размышляет и скоро, очень скоро здравый смысл старого воспитателя понадобится ему.