Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Обман - Лидия Алексеевна Авилова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Лидия Алексеевна Авилова

Обман

Повесть

Зина умерла утром, на рассвете.

Муж её, Семён Александрович Агринцев, просидевший всю ночь около её кровати, всё ещё держал её за руку и дремал.

— Друг мой! — осторожно окликнула его Анна Николаевна.

Он вздрогнул, открыл глаза и увидал перед собой тревожное лицо своей матери.

— Друг мой! — говорила она. — Проснись!

— А?.. Что? Что?.. — испуганно спросил он и быстро провёл рукой по глазам.

Тотчас, переведя свой взгляд на жену, он увидал её лицо, спокойное, торжественное, и смутно подметил странную неподвижность её вытянувшегося тела. И тут только почувствовал холод и тяжесть её руки… С выражением недоумения и ужаса он оглянулся кругом.

За спинкой кровати, на коленях, стояла его сестра Вера и, припав головой к железной решётке, плакала и молилась.

— Сеня! — повторял голос матери, — и он чувствовал, как её руки, дрожащие, трепетные, теребили его за плечи, судорожно сжимали его голову. — Опомнись, Сеня, очнись!

Семён Александрович встал, взглянул ещё раз на жену, вздрогнул плечами и медленно направился к двери.

— Куда ты? — громко окликнула его Анна Николаевна.

— Не беспокойся, мама, — спокойно ответил он, — я здесь больше не нужен. Я хочу лечь, заснуть…

Он знал, что мать не поверила ему, и понял, что он не только не успокоил, но ещё сильнее встревожил её за себя, и, стараясь исправить свою ошибку, Семён Александрович вернулся, поцеловал мать в лоб и улыбнулся усталой, виноватой улыбкой.

— Ведь мы знали, — тихо сказал он, — знали, что это должно было случиться… Теперь она больше не страдает… Не надо тревожиться, мама, я вовсе не малодушен; я сильнее, чем ты думаешь.

Он опять поспешно повернулся, прошёл через гостиную, освещённую мутным светом раннего северного утра, и плотно закрыл за собою дверь кабинета.

— Кончено! — сказал он, стоя у окна и глядя на безлюдную, грязную от осенней изморози улицу. И ему пришло в голову, что когда он раньше думал об этом неизбежном конце, ему страшно было представить себе то, что он должен будет перечувствовать в этом случае. А на деле чувствовал он совсем иначе, чем предполагал. — Где же моё горе? — с недоумением допрашивал он себя. — Действительно ли я огорчён? Отчего у меня это сознание пустоты… пустоты и в голове, и в душе? Неужели я недостаточно любил её? Неужели и вовсе не любил?

Он стоял и смотрел, и когда откуда-то, издали, донеслись до его слуха заглушённые истерические рыдания, он только повернул голову, внимательно прислушался и по лицу его пробежала лёгкая, судорожная гримаса.

«Это Вера плачет!» — догадался он.

Он не лёг и не спал; и на другой день он чувствовал себя равнодушным и спокойным. Когда он ловил на себе тревожные взгляды сестры или матери, он вспоминал, что они имеют достаточное основание считать его глубоко-несчастным, и тогда, с явным чувством стыда за своё безразличие, он сознательно принимался играть ту роль, которая более всего подходила к настоящему положению: он хмурил лоб, болезненно сжимал губы, он старался растрогать самого себя, а чувство его молчало, и в глубине души он ощущал спокойствие и пустоту.

К вечерней панихиде собралось много родственников и знакомых. Семён Александрович сидел в своём кабинете, прислушивался к неясному шороху и шёпоту в гостиной, где стояла покойница, и ему казалось странным, что он имеет право не принимать гостей с обычной приветливой и любезной улыбкой, что если он не воспользуется этим правом — он возбудит толки и недоумение. Ему казалось странным, что одна роль, привычная и знакомая, должна была сознательно смениться другой, что общество так же требовало этой второй роли, как и первой, и он должен был подчиниться этому требованию из приличия, из уважения к памяти своей жены. Когда служба началась, он открыл дверь и, стараясь не глядеть на толпу молящихся и чувствуя на себе их любопытные взгляды, прошёл через комнату, к тому месту, где стояли мать и сестра, и, прислонившись плечом к стене, низко опустил голову.

Пел хор певчих. Хор с детскими голосами, чистыми и высокими. И от этого пения, от возгласов священника, запаха ладана и тихого потрескивания восковых свечей веяло таким неотразимым впечатлением скорби, бессилия и смирения, что Семён Александрович сперва удивлённо поднял голову, оглянулся, и в первый раз отчётливо понял то, что случилось, в первый раз ощутил не горе, не сожаление, а яркий ужас, ужас, от которого хотелось защищаться, бежать. В углу, за жардиньеркой, стояла фигура женщины в чёрном платье. Она плакала, закрыв лицо платком, и в ту минуту, когда Семён Александрович, оглянувшись, заметил её, она отняла платок от лица, и его взгляд, полный ужаса, встретился с её покрасневшими, заплаканными глазами.

«Неужели она? Катя? — подумал Семён Александрович, теперь уже внимательно вглядываясь в знакомое, милое лицо. — Катя вернулась!»

Женщина в чёрном заметно заволновалась, густо покраснела и потушила свечу, которую держала в руках.

«Она вернулась и не была у нас ни разу», — продолжал соображать Семён Александрович. Внезапное возбуждение его сразу прошло. Он слышал пение, смотрел прямо перед собой на угол гроба, на чёрный креповый бант паникадила; лицо его ещё выражало судорожную, нестерпимую боль, но он уже опять не чувствовал её, и, радуясь тому, что никто не может знать его мыслей, думал о постороннем, о том, что странным образом отвлекло его от его первого, жгучего порыва отчаяния.

Он думал о Кате, о Екатерине Петровне. Когда они оба были ещё детьми, они жили в Москве в одном доме, и так как матери их были очень дружны между собой, то дети постоянно были вместе, и учились, и играли сообща. Катя была на два года моложе Сени, но, когда ей минуло шестнадцать лет, она, полная и красивая, казалась уже взрослой женщиной перед высоким, худым, как жердь, безусым юношей, который только что скинул свой гимназический мундир и как-то особенно неуклюже носил своё первое статское платье. Дружба молодых людей незаметно ослабла. Катя, всегда любившая общество и развлечения, рано кончила учиться, справедливо рассуждая, что богатой девушке не нужно никаких дипломов и аттестатов. Всё её время уходило на выезды, приёмы и экскурсии по магазинам; а когда она, наконец, объявила Семёну Александровичу, что выходит замуж за одного блестящего, красивого офицера, тот выслушал эту новость без всякого удивления и только презрительно пожал плечами.

— Два сапога — пара! — сказал он. — А я никогда не думал, что из тебя выйдет такая пустая, светская бабёнка.

Катя обиделась.

— Посмотрим, что-то выйдет из тебя? — запальчиво ответила она. И, стараясь придать своему лицу как можно более насмешливое выражение, она прищурила глаза и сморщила губы. — Писатель! — с обычным смехом закончила она.

Катя вышла замуж и уехала с мужем в Петербург, а Семён Агринцев так увлёкся студенческой жизнью, кружковыми интересами, новыми знакомствами и впечатлениями, что совсем не вспоминал о своей прежней подруге, и даже не ответил ей на то единственное письмо, которое она написала ему через год после своего отъезда. Она описывала свою жизнь, свою квартиру, свою обстановку…

«Хорошо? — спрашивала она. — Ведь это венец всего, о чем может мечтать пустая, светская бабёнка. Но я скажу тебе то, в чем ни за что, ни за что не признаюсь даже маме: мне скучно, Сеня! Мне хочется назад, к вам, в Москву. Мне хочется, чтобы этого года никогда не было в моей жизни. Не говори об этом никому. Знаешь, я поняла, что ни один человек в мире не может вполне, до конца, понять другого. Ему всегда будут мешать или любовь, или неприязнь, или равнодушие. Ты вдумайся в это, и ты поймёшь — одиночество! У меня теперь такие странные мысли! Я иногда представляя себе, что я в Москве, у мамы, и рассказываю ей все, все, думаю и чувствую, и тогда я всегда плачу. И это несправедливо, потому что меня жалеть не стоит, а жалею я себя через её любовь»…

Дальше всё было зачёркнуто и в самом конце страницы расплылся большой, бледный клякс. Агринцев прочёл это письмо два раза, решил, что выражение: «жалеть себя через чужую любовь» хотя приблизительно понятно, но не совсем удачно, и не только никому не сказал о том, что Катя скучает и поняла, что такое одиночество, но даже сам забыл о её признании.

Катя недаром дразнила его «писателем». Он, действительно, писал стихи и даже целые повести, которые раньше тщательно прятал ото всех, а теперь читал своим товарищам, спрашивая у каждого порознь, что бы он подумал о таком произведении, если бы встретил его на страницах одного из ежемесячных журналов. Он мучился желанием отправить свою рукопись в редакцию, но всё не решался и откладывал со дня на день.

Годы шли незаметно. От Кати уже давно не было ни писем, ни известий. Семён Агринцев кончил курс университета и получил место в одном из департаментов. Пришлось переезжать в Петербург. И вот здесь они вновь встретились с Катей и стали часто бывать друг у друга.

— Господи! Как всё изменились! — удивлялась Катя, глядя попеременно на Семена Александровича и на Веру, его сестру. — Верочка — молодая девушка, Сеня… Помните, какой вы были длинный, худой, неловкий!

Она смеялась, а на глазах её навёртывались слезы.

— Милая Москва! Я вспоминаю о ней, но уже ни за что не хотела бы вернуться туда. Мама умерла, вас там нет, и точно уже никого нет, и вся она теперь чужая.

— Ах, не нравится мне ваш Петербург! — с добродушным раздражением говорила Анна Николаевна Агринцева.

— А я привыкла! — задумчиво ответила Катя. — Конечно, это только глупая фантазия, а мне вот кажется, что в Петербурге легче живётся таким людям, у которых нехорошо, тяжело на душе. В Москве как-то всё открыто, всё явно, всё на людях, а здесь… вечная темнота… И всё в этой темноте тайно, всё скрыто, и всякому дело только до себя.

Она живо интересовалась литературными занятиями Агринцева, который теперь уже печатал свои произведения, и когда тот приходил к ней читать какую-нибудь только что написанную повесть, она, слушая его голос, не сводила с него глаз, и часто в этих глазах можно было прочесть удивление и грусть.

— Так вот вы какой стали! — задумчиво говорила она и улыбалась ему ласковой, застенчивой улыбкой.

Иногда, являясь к Агринцевым, она проходила в комнату Анны Николаевны, и тогда из-за плотно закрытой двери долго слышался её возбуждённый, негодующий голос. В таких случаях она уезжала домой, не повидавшись ни с Семёном Александровичем, ни с Верой, а Анна Николаевна потом долго казалась озабоченной, и, как бы в ответ на свои собственные размышления, укоризненно покачивала головой и вздыхала.

— У Кати нелады с мужем, да? — допрашивал Семён Агринцев.

— Ах, нехорошо! — уклончиво отвечала Анна Николаевна. — Ну, положим, его поведение с женой одобрить нельзя, но в наше время жёны умели терпеть, переносить… из избы сору не выносили. Я стала Кате говорить, что смириться надо, с терпением крест нести, а она — как расхохочется мне прямо в глаза!.. Давно бы, говорит, я его бросила, да мне маму жалко было. Я, говорит, от мамы всё скрывала. Теперь я свободна, а знаете, что меня держит? — ненависть! Гляжу на него, чувствую, как эта ненависть у меня в душе поднимается… Лицо у него такое самодовольное, выхоленное, ногти розовые… он их каким-то лаком покрывает… И такая мука, и такое наслаждение — эта ненависть! Начну говорить, и сама не знаю, откуда у меня такие слова ядовитые, злобные. Знаю, что если бы я ударила его, ему бы не так обидно было, — а он молчит, улыбается. Выгнала бы его, кажется; а не выдержит он, уйдёт сам, — останешься опять одна. А как жить одной, когда ни любить, ни ненавидеть некого?..

Однако, Катя потом недолго прожила с мужем. Летом она гостила в деревне, у Агринцевых, а осенью наняла себе небольшую квартиру, убрала её так, что вся она стала похожа на мягкое, душное гнездо, и сразу круто оборвала все прежние знакомства и изменила образ жизни. Бывала она только у Агринцевых и принимала у себя только их. Целыми днями лежала на диване и читала романы. Наружность её тоже изменилась: она похудела и побледнела в лице, в глазах её появилось новое, ласковое, застенчивое выражение, и вся она затаилась в себе, стихла, как будто стала добрее и женственнее.

Семён ходил к ней почти каждый день, и каждый раз она радостно, почти восторженно встречала его, окружала его знаками самого утончённого внимания, и как бы скромен ни был молодой писатель, он не мог не заметить, что подруга его детства чувствует к нему не простую дружбу, а всё сильнее и сильнее любит его настоящей, романтической любовью. Он не разделял этой любви, но она льстила ему, и ему было приятно сознавать свою силу и власть. Ему никогда не было с ней скучно: они читали, обсуждали прочитанное и потом незаметно переходили к общим вопросам или к отвлечённым рассуждениям. Катя любила говорить о чувствах и особенно о любви.

— Любовь — уже сама по себе счастье, — говорила она. — Если бы я полюбила, я молила бы у судьбы только одного: чтобы любимый мной человек не исключал меня из своей жизни. Пусть бы он не платил мне взаимностью, я бы не чувствовала себя несчастной, лишь бы я могла быть ему другом, помощницей, поверенной, слугой… Что бы ни дала мне моя любовь — радость или страдание, всё было бы мне одинаково дорого, и не было бы жертвы, не было бы подвига, на которые я не пошла бы с радостью и благодарностью. Требовала бы я только одного — искренности, — искренности без сострадания, без пощады, потому что ничто так не утомляет, как сострадание без любви, — ничто так не озлобляет, как неразделённое чувство, которое надо щадить.

Она говорила и глядела на него своими выразительными, восторженными глазами, а он не умел ответить, и оба выдавали свою тайну: она — что всё сказанное относилось только к нему; он — что принимал её слова на свой счёт.

В течение той же зимы Семён Александрович встретился с Зиной и через несколько месяцев женился на ней. Катя уехала почти на целый год за границу, а когда вернулась, — сейчас же пришла к Агринцевым, и казалась такой весёлой и оживлённой, что у Анны Николаевны возникли тревожные опасения. Она даже улучила минутку и спросила её:

— Ну, что, Катя? Не собираешься опять замуж?

Молодая женщина весело рассмеялась.

— Мне мужчины нравятся только в России, — сказала она. — Ну, верите ли, что если бы я принуждена была всегда жить за границей, я бы не задумалась дать обет монашества.

Она очень быстро сошлась с Зиной и, казалось, искренно полюбила её. Она баловала её, как ребёнка: дарила ей цветы, конфеты, переделывала её шляпы и уверяла, что ей доставляет большое удовольствие причёсывать её волосы.

— Такие мяконькие, светленькие, глупые волосёнки! — нежно приговаривала она, укладывая их на изящной, почти детской головке своей новой подруги.

— Вот, если бы мне такие волосы, как у тебя! — вздыхала Зина.

— Голубчик! Это — обуза! — восклицала Катя. — Это грубо, некрасиво!..

И, захватив в руку свою густую, тяжёлую косу, она с досадой закидывала её за плечо.

— Я не могу сделать ни одной причёски, а ходить с косой в мои годы — смешно!

Иногда обе молодые женщины шептались о чем-то, и тогда у Зины всегда было очень серьёзное, многозначительное лицо. Семена Александровича чрезвычайно интересовали эти тайные беседы, но сколько он ни допытывал жену, она всегда отвечала уклончиво и неохотно.

— Ну, что же особенного? — говорила она. — Толкуем о разном. О нас, о тебе. Бедная Катя! — со вздохом прибавляла она.

— Отчего — бедная? Чего ей ещё надо?

Зина принимала таинственное выражение, от которого её маленькое, детское личико становилось удивительно милым и смешным.

— Вы, мужчины, не можете понять нас, женщин, как мы понимаем друг друга!

Семён Александрович приходил в восторг и, внезапно охватив жену своими большими, сильными руками, поднимал её на воздух, как пёрышко.

— Какая опытная, какая умная, какая проницательная женщина! — восклицал он.

Но он сам видел, что Катя становилась всё более нервной и неровной. Она не то скучала, не то тосковала о чем-то. Иногда она пропадала на целые недели, и потом рассказывала, что ездила в Москву, в Киев или Одессу. Наконец, она объявила, что опять уезжает за границу, не писала ни разу за всё время отлучки, и появилась снова только теперь, когда Зина уже лежала в гробу.

— Любила она её? Или любила только меня? — спрашивал себя теперь Семён Александрович; и он старался уяснить себе то, что она должна была чувствовать в настоящую минуту. Что заставляло её так безутешно рыдать над гробом женщины, которая отняла у неё её счастье? Он старался понять её душевное состояние — и не мог.

* * *

То же безмерное чувство ужаса охватило Семена Александровича ещё раз после того, как отпевание в церкви было кончено и священник обратился к присутствующим с предложением проститься с покойной.

— Подойдите проститься! — сказал он.

Агринцев, который опять думал о чем-то постороннем и бессвязном, машинально двинулся вслед за Анной Николаевной, помог ей войти на возвышение, на котором стоял гроб. Но когда она отстранилась, и он вдруг увидал на атласной подушке как будто незнакомое ему жёлтое личико с подвязанной нижней челюстью и с странными тёмными пятнами около носа, он с ужасом отшатнулся назад.

— Руку… — шепнул ему кто-то. — Руку!

Он бессознательно повиновался. Весь содрогаясь от ужаса, коснулся он губами закоченевшей, жёсткой ручки, и в эту минуту он не чувствовал ни горя, ни сожаления, не чувствовал никакой связи с этим жалким, отжившим телом, которое должны были опустить и зарыть в землю.

Когда он вернулся домой, в гостиной всё было прибрано, и комната приняла свой прежний вид. Он подумал и о том, что Зина уже не больна, не страдает, и о том, что ему больше не надо ухаживать за ней, сидеть около неё днём и ночью, — и ему показалось странным, что он свободен, что он может располагать своим временем так, как захочет. Он вспомнил о повести, которую начал писать до её болезни, и невольно стал припоминать написанное. В окно, около которого он остановился, неожиданно скользнул луч солнца, — и в комнате, и на улице вдруг сделалось светлее и оживлённее.

«А зачем писать? — подумал вдруг Семён Александрович. — Разве я в силах передать словами хотя бы то, что я переживаю, что я чувствую сам? Чувство так сложно, так индивидуально, а люди привыкли к простым, ясным определениям. Чтобы писать, надо придерживаться известной условности… И я сам, незаметно для себя, придерживался её. Отчего, например, я никогда не замечал, что природа жестка и бездушна? Вот светит солнце… Разве этот свет может радовать кого-нибудь? Он так же механичен, как свет лампы или свечи».

Он прошёл в кабинет и лёг на диван.

«Если бы я стал писать, — продолжал рассуждать он, — мог ли бы я, по-прежнему, с спокойной совестью употреблять слово душа? Верю ли я сейчас в душу? Зина любила меня, любила мою душу; она так именно выражалась. А я даже не уверен в том, есть ли у меня что-нибудь действительно своё. Я не уверен в том, что я люблю, когда я люблю; что я страдаю, когда я страдаю. Я должен наблюдать за собой, я должен скрывать свои мысли, чтобы не оскорбить памяти жены. Памяти жены! Зины! А я думал, что я живу только ею, только для неё!»

Весь день он лежал и думал. Он слышал, как пришла Катя, и знал, что она долго сидела у Анны Николаевны. Чьи-то осторожные шаги приближались к его кабинету и останавливались у двери. Кто-то хотел и не решался войти. Когда начало смеркаться, Агринцев встал и зажёг лампу. В верхней квартире, над потолком, кто-то с увлечением заиграл модный вальс. И вдруг перед глазами Семена Александровича отчётливо, снова ясно выступило мёртвое, жёлтое, незнакомое личико, с отвисшей челюстью и тёмными пятнами у носа. Он зажал уши и бросился ничком на подушку дивана.

У Агринцева был приятель, доктор Рачаев. Анна Николаевна и Зина не любили его. Причины этого нерасположения были следующие: как-то, за вечерним чаем, Анна Николаевна обратилась к Рачаеву и сказала:

— Сеня не рассказывал вам? Какой успех!

Доктор удивлённо поглядел на неё.

— Ничего не знаю. Вы это про что?

— Да про его последнюю книгу. Вообразите, — расхватали. А отзывы!..

Рачаев презрительно пожал плечами.

— Дураков много, — вот и расхватали. Умный человек, дельный человек за такой книгой не погонится.

Анна Николаевна заволновалась, а Зина вспыхнула и сердито поглядела на гостя.

— В первый раз слышу! — обиженно возразила Анна Николаевна. — Кого же читать? Чем же это Сеня глупее других пишет?

— Лучше всего ничего не читать. Никого из этих праздноболтающих. Что от этого чтения польза какая, что ли? Ну, прочли вы, как Палашка с Ивашкой полюбились, — прибыло вам от этого?

Семён Александрович хохотал.

— Ну, взгляды! — вскрикнула старушка и даже руками развела. — Не в Ивашке с Палашкой дело…

— Да знаю, что вы скажете, знаю… — перебил её доктор. — А, всё-таки, по-моему, такому большому мужчине такими глупостями заниматься стыдно. Ведь он и все подобные ему как пишут? — нервами пишут. А смысл написанного предоставляют разгадывать публике или более или менее расположенным критикам. Выходит нечто вроде толкования снов. Этот, ваш-то, ласковый, — ну, и к нему ласковы; только, знаете, если бы он сам все эти свои романы проделывал, я бы это скорее понял и одобрил.

Зина сердито двинула стулом и вышла, а доктор задумчиво поглядел ей вслед.

Другой случай окончательно восстановил Анну Николаевну против приятеля её сына. Вера простудилась и прихворнула. Её лечили, но она осталась бледной, вялой и нервничала больше обыкновенного. Пришёл Рачаев.

— Вот, — сказала Анна Николаевна, опять за чаем, когда все были в сборе, — посмотрите, Василий Гаврилович, на что похожа моя Вера! Не знаю теперь, к кому и обратиться.

— Зачем? — спросил Рачаев.

— Как зачем? Я уж возила её к разным… И никто ничего. Никакой пользы.

— Очень понятно! — спокойно заметил доктор. — Все они — люди женатые.

— При чем тут женитьба? — строго спросила Агринцева, уже предчувствуя что-то недоброе.

Рачаев нисколько не смутился.



Поделиться книгой:



Регистрация