Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Его глаза - Александр Митрофанович Федоров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он точно дожидался какого-то неизбежного слова, чтобы ухватиться за него и выпустить своих пчел. И вот, когда акварелист Бельский, только что явившийся из концерта и ухвативший предмет спора, воскликнул, что для художников не должно существовать обычной морали, писатель ударил ладонью по столу:

— Я так и знал, что это в конце концов будет сказано, — с торжеством заявил он. — Это очень выгодная позиция для художников, но стеснительная для общества. Конечно, есть проступки, которые не караются тюрьмой, потому что для них достаточно презрения. Но почему именно художники должны быть оправданы в таких случаях, я не знаю. Не потому ли, что за ними числятся особые заслуги? — вызывающе спросил он, насмешливо оглядывая компанию.

— Хотя бы и потому, — заносчиво ответил Бельский. Но Тит мягко его остановил:

— Постой, постой. Он, — указал Тит на писателя, который продолжал бросать остальной наступавшей на него компании вызывающие слова, — он сам сейчас говорит не то, что думает. Ты что же это, — с негодованием обратился он к писателю, которого он очень чтил. — Ты же сам говорил, что все в мире должно быть оправдано, чтобы люди могли жить, как велит природа и совесть, чтобы не было лицемерия и принуждения, которые запутывают движения жизни. Или ты мне этого не говорил? — обиженно и настойчиво спрашивал он, впиваясь в нервное и побледневшее лицо товарища своими наивными и честными глазами.

Эти простые, сердечные слова заставили как-то сразу всех примолкнуть. Но общее внимание смутило художника. Он вдруг покраснел, улыбнулся и, опять сделав в воздухе рукою свой обычный жест, как будто ставил запятую, сказал:

— А, впрочем, черт здесь разберет.

Дружинин медленно выцедил полбокала белого вина, расправил усы, обвел внимательным взглядом враждебно настроившуюся к нему компанию, остановил этот взгляд на упрекнувшем его в противоречии художнике и вдруг улыбнулся так же, как и он, мягко и примиренно:

— Ну, чего вы? — почти виновато спросил он. — Вот раскипелись.

И чокнувшись с Титом, он допил остатки своего вина, и от его раздражения не осталось следа.

Художники хорошо знали в нем эти переломы, когда он пил: от раздражительного возбуждения, в котором доходил до злости, становился придирчив и нетерпим, он легко переходил к необыкновенной мягкости, уступчивости и даже нежности. Обычно расчетливый, он в такие минуты становился очень щедр, и сейчас также неожиданно заявил, что ставит кофе с ликерами.

— Звони, Ольхин, во все колокола! — крикнул он особенно наскакивавшему на него за минуту перед тем товарищу.

Лесли сел за пианино и громко забарабанил туш.

— Импровизацию! — хором обратились художники к Дружинину.

— Идет, — ответил Дружинин с вспыхнувшим взглядом, и лицо его стало сосредоточенно, почти таинственно. В такие минуты он охотно импровизировал стихи под аккомпанемент Лесли, который заражался его настроением, улавливал музыку, переполнявшую опьяненную кровь и сердце поэта. Товарищи очень ценили эти минуты, когда нельзя было не любить Дружинина. Очевидно, и на этот раз, как они выражались, его прорвало. Теперь кутеж пойдет вовсю. Наверно, не ограничится только этими стенами и, как порой случалось, может перейти в оргию.

— Так-то лучше, — обрадовался Кроль.

— Досадно, что нет Стрельникова, — пожалел Даллас и этим едва не испортил все дело.

Дружинин, уже приготовившийся к импровизации, при упоминании о Стрельникове вдруг нахмурился, рука его машинально потянулась к стакану, но глоток холодного белого вина залил враждебный огонек.

Опустив ресницы, прислушиваясь к импровизации музыканта, который как бы весь уходил в клавиши, он стоял с лицом лунатика, подчиняясь этим звукам, и когда поднял голову, все затихли, точно ожидали чуда.

Медленно поднялись его ресницы, и взгляд был блуждающий и полный тоски. На губах, запекшихся от острого возбуждения и вина, точно осела горечь. И всегда спокойный и уверенный голос зазвучал напряжено и глуховато, гипнотизируя слушающих.

Что это было: фантазия, сказка, стихи или проза, тоска одинокого сердца или хмельные грезы наркотика, который почти бессознательно бредит тайнами, обыкновенно запечатанными в глубоких уголках души?

Он всегда импровизировал опьяневший, среди охмелевших и, может быть, им только казалось, что все это необычайно прекрасно. По крайней мере, часто потом, стараясь восстановить смысл того, что он говорил, они вспоминали только отрывочный слова, отдельные образы, иногда действительно прекрасные и нежные, но не помнили самого главного, что составляло душу этой импровизации, ее музыку, для которой аккомпанемент пианино служил только как палка для слепого, захваченного бурей в бездорожье.

Никому не приходило в голову записывать этот бред. Может быть, именно потому, что не хотелось лишиться одного из сладких очарований, превратить в пустую, мертвую ложь не только то, что жило в опьяненной душе поэта, но и в них самих. Страшно было творческую тайну, общую для всех них, стареющихся, неудовлетворенных и тоскующих, превратить в скелет, который мог лишь внушить скуку и смущение.

И сам поэт на другой день почти не помнил того, что творил. Ему случалось не раз сочинять стихи во сне, и сознавая, что это сон, он в то же время напрягал все силы, чтобы закрепить эти стихи в памяти, но это никогда не удавалось. Проснувшись, он еще ощущал в себе след их музыки, но образы и слова разлетались как птицы, которым пробуждение открывало дверь из клетки.

Дружинин кончил свою импровизацию, и пока звуки музыки, как осыпающаяся на гроб земля, как бы хоронили что-то заживо опущенное в могилу, он стоял, стиснув зубы, опустив ресницы.

Лицо его вытянулось, осунулось, и на гладком, правильном лбу выступил пот.

Даллас поднес ему стакан с вином, и он жадно прильнул к нему губами и стал с наслаждением цедить холодную струю сквозь зубы, пока бокал не опустел.

IV

Когда в следующий четверг художники собрались для обычной предобеденной прогулки, они встретили на условленном месте Стрельникова и Ларочку. Это несколько удивило их: почему-то не ждали, что он после того вечера снова приведет ее.

Как бы оправдываясь перед ними, Стрельников полушутливо сказал:

— Нет, вы только подумайте, господа; вы так понравились Ларочке, что она меня упросила взять ее нынче в нашу компанию, хотя бы лишь на прогулку. Только с этим условием и согласилась мне позировать для портрета.

Девушка застенчиво поеживалась, улыбалась и почти умоляюще глядела на художника.

— Ну, да, я очень этого хотела, — чистосердечно созналась она. — Ведь я вам нисколько не помешаю. Правда?

И глаза ее почему-то обратились прежде всего на Дружинина, который с усиленным вниманием рассматривал новое приобретение Далласа: маленький складень шестнадцатого века с синей эмалью, ярко и свежо блестевшей в углублениях старой меди.

Стрельников так и загорелся при виде этой старины.

— Есть мена, — обратился он к Далласу, любуясь иконкой.

— Что у тебя? — спросил Даллас. — Хвались.

— Есть миниатюрка на слоновой кости — женская головка, и старинная литография.

— Э, знаю, у Моисеева приобрел?

— Да, он принес мне.

— Вот свинья, — ревниво заметил Даллас. — Ведь он обещал мне их уступить, а ты перебил. Ну, да это не Бог весть какие сокровища, — сказал он больше для своего успокоения.

В то время, как другие художники старались рассеять ее смущение, она, с благодарностью кивая им, слушала этот непонятный для нее разговор, несколько задетая невниманием к ней Дружинина.

Подошел трамвай, и художники поспешили сесть. Трамвай отправлялся в дачные места, и кроме них в вагоне никого не было.

С торговой площади, где пахло турецким кофе, фруктами и вином, и где движение и говор были пестры и разноязычны, вагон трамвая помчался с легким жужжанием, поворачивая из одной улицы в другую, взлетая с уклона на подъем. Несколько раз во время пути в пролеты улиц открывалось море, клочки шумного торгового порта, с тонкими мачтами судов и разноцветными трубами пароходов.

День был серый, но тихий и теплый, несмотря на конец сентября, и в воздухе стояла та светлая задумчивость, от которой в душу веет безбольной грустью и покоем.

Большинство художников были уроженцы этого города и очень его любили. Они то и дело обращали внимание спутницы на то, что пленяло их глаза, и с гордостью уверяли, что подобного города не найти в целом свете.

— Тут и тон, и освещение, все удивительно, — уверял Ольхин. — Недаром наш писатель, случайно заехав сюда десять лет тому назад, остался с нами и ездит в Петербург и Москву только, как на базар.

Дружинин с Стрельниковым и Далласом сидели с другой стороны вагона и продолжали свою беседу.

Рассеянно слушая художников, хваливших город, девушка посматривала в ту сторону, и невнимание Дружинина непонятным образом продолжало ее беспокоить. Ей не верилось, что это невнимание происходит оттого, что он также занят этой иконкой. Наконец, она не выдержала и спросила, обращаясь скорее к Стрельникову и Далласу.

— Объясните мне, пожалуйста, почему вас так привлекает эта старая иконка?

Ответил Стрельников:

— Слишком долго надо объяснять.

Она обиженно поджала губы, но Даллас галантно пояснил:

— Нет, отчего же. Видите ли, эта вещь, во-первых, интересна сама по себе, как произведение своеобразного искусства, во-вторых, подумайте, ведь ей несколько столетий. Тысячи, нет — миллионы людей, устремляли на нее свои глаза, полные веры и, может быть, слез. Каждая такая вещь волнует душу, роднит меня с теми далекими людьми. Да… да… да, — как будто она собиралась возразить ему, поспешил подтвердить художник. — Это своего рода маленький медный мостик между мною и людьми прошлых веков.

Его объяснение не только ей понравилось, но даже несколько ее тронуло. Тем неприятнее показалась ироническая улыбка Дружинина.

— Это не что иное, как басня, — заметил он. — Есть история, литература, поэзия, наконец, настоящее искусство, которые действительно служат указанной им цели, а это… — повел он глазами на иконку, — это игрушки.

— Ого, — снисходительно улыбнулся Даллас.

Писатель, не смущаясь, продолжал:

— Такими пустяками занимаются люди, когда жизнь нищает. Одни собирают коллекции марок, другие — трубок, третьи, покультурнее, — иконок или старинных книг, которые, однако, гораздо удобнее для чтения в новых изданиях.

Может быть, в его словах и была правда, но ей не нравился его тон, и она, краснея от своей смелости, возразила:

— Я с вами не согласна. Тут действительно что-то есть. Я, например, сама люблю ходить в музей, где есть скелеты древних животных и разные окаменелости.

У него чуть-чуть сощурились глаза от сдерживаемой улыбки, и она еще более покраснела от испуга, что сказала глупость, да и почувствовала, что Даллас поддержал ее, как ребенка, когда воскликнул:

— Браво, Ларочка! Хорошенько его.

Дружинин обратился к ней, но глядел не в лицо, а куда-то поверх ее лица, на белую связанную ею самой шапочку. Эта шапочка уже порядочно запылилась и помялась, и мысль об этом еще более ее смутила.

— Скелеты, кости… о, это — другое, это — наука. Я уверен, что ни Даллас, ни Стрельников, ни многие другие, поддавшиеся нынче этому поветрию антикварства, не стали бы заниматься такими вещами, ну, хотя бы в девятьсот пятом году.

— Так, так, — насмешливо закивал головой Даллас. — Удивительная проницательность. В таком случае и собрание старинных картин, гравюр…

— Обломков мебели, фарфора и дверных ручек… — иронизировал Дружинин, пародируя его тон.

— Мебели и фарфора, — утвердительно кивая головой, принял его реплику Даллас. — Все это показатели безвременья? Так, так.

Все художники приняли сторону Далласа, и та крупица правды, которая была в его отповеди, затерялась в шуме и крайностях спора, который перестал быть интересен девушке, как только Дружинин пожал плечами перед этим беспорядочным и не всегда логичным натиском товарищей.

Но шум сам собой прекратился, как только компания вышла из трамвая за городом, где начинались дачи.

Еще от постоянного мелькания сквозь стекла трамвая некоторое время в глазах чуть-чуть рябило, но это ощущение скоро прошло, и взгляд с удовольствием останавливался на опустелых дачах, молчаливо замерших в облетевших осенних садах; на сероватосинем море, которое открывалось перед ними среди деревьев; на куртинах поздних цветов, большей частью по-осеннему запущенных и помятых, отмеченных преобладанием красных и желтых цветов.

Но к этому кроткому серому дню больше шли не кричащие, а глубокие и светлые тона, и почему-то взгляд с особенной нежностью останавливался на хризантемах.

Это был сезон хризантем: хризантемы были в домах, садах и на улицах: они смотрели сквозь стекла окон, курчавые и чистые, как детские головки, продавались чуть ли не на всех перекрестках улиц, улыбались из автомобилей и экипажей, качались в руках пешеходов на своих длинных гибких стеблях. Здесь, где теперь шли художники, было царство хризантем: их везли на продажу в город, и возы казались цветущими островками, поднятыми из сказочных озер; их несли целыми охапками, снопами, перевязанными мочалами и рафией. Лепестки хризантем, а нередко и цветы, попадали под ноги на мостовой и на панели. Но очаровательнее всего эти цветы были на грядках садов: прекрасные и гордые хризантемы курчавились, как пена, чаще всего белые со всеми отсветами и переливами перламутра. Казалось, душа этого кроткого серенького денька, со всем его покоем и лаской, жила в этих цветах, таивших в своем еле уловимом аромате печальный намек смерти, дыхание сыроватой земли свежеразрытой могилы.

В одном из таких приморских садов художники остановились, залюбовавшись хризантемами: легкие, светлые кудри их рисовались особенно пленительно на густой темной зелени туй. Все невольно затихли, очарованные.

— Точно страусовые перья на траурном катафалке, — тихо, как бы про себя, сказала девушка, растроганная никогда невиданным ею.

Это сравнение, вырвавшееся у нее почти безотчетно, как вздох, и так же тихо, было, однако, услышано всеми, и первый с удивлением взглянул на нее Дружинин: в этих немногих словах открылся уголок женственной чуткой души, поэтическое проникновение, которого никто до сих пор не подозревал в этой худенькой рыжеволосой девушке.

Она сама и не подозревала о таком впечатлении, но Стрельникову ее душевная тонкость не была нова, только раньше он не ценил этого так, как оценил сейчас.

— Пойдемте, Ларочка, к садовнику, я хочу преподнести вам хризантемы.

— Позвольте уж тогда и мне преподнести, — склонил перед ней голову Даллас.

Но Ольхин засуетился среди товарищей.

— Нет, мы должны, господа, все преподнести Ларочке по хризантеме, чтобы никому не было обидно.

— Словом, тринадцать хризантем, — сосчитал Тит.

— Ой, ой, тринадцать. Я ужасно как суеверна.

— Чтобы избавить вас от рокового последствия, я… — Дружинин несколько замялся и закончил, опуская ресницы, — воздержусь от подношения.

Девушка вспыхнула от новой обиды.

Ольхин, чтобы посмеяться над его расчетливостью, воскликнул:

— Э, знаем. Это ты вывернулся так из экономии.

Стрельников весело поддержал его:

— Ничего. Мы проведем рок и поднесем Ларочке по две хризантемы.

Художники дружно приветствовали находчивость Стрельникова и гурьбой отправились разыскивать садовника.

Они нашли его у оранжереи около парников, где пахло тепло и терпко навозом и землей. Он наблюдал за двумя молодыми парнями, которые, стоя на коленях, перегнувшись через борт парника, ровными рядками, втыкали в черную потную землю ярко зеленые череночки буксуса, и, казалось, что эти взрослые люди, вместе с усатым краснолицым немцем-садовником, не серьезное дело делают, а играют, и самые эти изумрудные отводочки на черной земле напоминают армию игрушечных солдатиков.

Садовник важно выслушал их, молча кивнул головой и направился к хризантемам, а они следовали за ним, чувствуя невольное почтение к этому серьезному немцу. В своем громадном саду он являлся чудодеем, которому были подчинены и эти старые и молодые деревья, и цветы, и каждое брошенное в землю зерно. Он был также художником, но его полотном была эта вечная земля, и он творил на ней настоящее прекрасное дело.

Они подошли к двум грядам хризантем, расходившимся под прямым углом. Хризантем было здесь сотни, и они так тесно прижимались друг к другу, что им должно было быть душно в этой тесноте. Высокие и сильные, хризантемы соперничали одна с другой своим ростом, пышностью и нарядностью.

Не было двух цветков даже на одном растении совсем одинаковых.

Дружинин первый указал пару белых хризантем; их срезали с длинными стеблями, но, держа их в руках и любуясь этими двумя нежными и хрупкими сестрами, похожими по виду одна на другую, как близнецы, он все же заметил, что одна из них впадала в прозрачно-молочный тон севрского фарфора, другая в палевую золотистость слоновой кости.

Он не отводил глаз от их грациозно кудрявившихся атласных лепестков и не мог устоять, чтобы не коснуться их своим лицом. Прохладные чистые лепестки защекотали его кожу, точно сотни младенческих губ коснулись его с безгрешной лаской. Он едва не засмеялся от какого-то умиленного предчувствия в то время, как лицо сохраняло суховатую бесстрастность и спокойствие.

Скоро в руках художников задрожали на длинных стеблях хризантемы: тринадцать пар хризантем и каждая пара одинакового тона. Они любовались ими, шутили и спорили, чьи красивее: эти, частью уже начинавшие седеть люди, ребячески радовались своей затее; не дожидаясь, когда уйдет садовник, они наперебой стали преподносить свои цветы рыжеволосой девушке с полушутливыми напутствиями и незамысловатыми любезностями.

Она сначала принимала цветы правой рукой, отвечая улыбкой с радостным волнением, от которого пылали щеки и не хватало слов: все было так ново и неожиданно для нее. Она чувствовала себя маленькой королевой, которой подданные подносили дары. Всем этим она была обязана Стрельникову, и смотрела на него светящимся растроганным взглядом, полным ласкающей признательности.

V

О Дружинине в эту минуту она забыла. Маленькие пальцы обеих рук ее уже не могли охватить цветочных стеблей, но ей не хотелось оставлять этой прекрасной дани в руках кого-нибудь из них, и она сложила все стебли на согнутую левую руку. Цветы были так легки, что каждая новая пара, почти не увеличивая тяжести, ложилась поверх других цветов, которые уже начинали подбираться к ее лицу.

Стрельников, вдруг почувствовавший прилив необыкновенной радости, дурачась, опустился перед ней на одно колено и с шутливо высокопарной речью присоединил свои оранжевые хризантемы к вороху других:



Поделиться книгой:



Регистрация