-- Снайпер... Таких снайперов... Но Китенев заступился:
-- Дай человеку рассказать!
-- Снайпер... Х-ха!
-- А в дивизионе, конечно, своего связного гонять не стали, пакет мне в руки, шагом марш в штаб полка. Штаб полка в деревне Кипино стоял. Ночь уже. Днем просто по проводам, а ночью где штаб?
Ощупывая рукой спинки кроватей, подошел Ройзман, сел:
-- Вы в какой армии были?
-- В тридцать четвертой.
-- Ну да, вы с этой стороны действовали: Дворец, Лычково...
Неловко становилось Третьякову всякий раз, когда капитан Ройзман смотрел на него вот так своими ясными, будто зрячими глазами и-- не узнавал: ведь Ройзман у них в училище преподавал артиллерию, к доске вызывал его не однажды. А теперь даже по голосу не узнает. Но сказать ему почему-то Третьяков не решался.
-- Тридцать четвертая,-- Ройзман покивал,-- генерал Берзарин. Все правильно...
И словно тем удостоверил наперед, слушали уже Третьякова, не прерывая.
-- Там как раз в Кипино десант готовился: аэросани вдоль всей улицы стоят, моторы работают. И десантники все в белых маскхалатах. Я еще позавидовал этим ребятам... Из них потом, между прочим, почти никто не вернулся, говорили, будто немец знал, что десант готовится. Не знаю. А тогда они стояли на снегу, иду мимо, вихрь в спину толкает. И у одних аэросаней позади дрожит лучик света. Там-- пропеллер, а мне почему-то подумалось, что вокруг пропеллера должно быть еще ограждение. Так ясно представилось: никелированное. Просто увидал. Я до этих пор ни разу аэросани вблизи не видел. Потом-то я догадался: дверь дома неплотно была прикрыта, свет проникал, пропеллер вращается, перерубает его концом. А мне это ограждение представилось, иду смело. Ка-ак рубанет мне по локтю! Аж дыхание перехватило. Присел-- и молчком, молчком от него, на корточках. Между прочим, все мне по этому локтю попадает.
-- Что ж он, пропеллер, и руку тебе не отрубил? Старых со своей догадкой в глазах обернулся ко всем.
-- Так мне самым кончиком попало.
-- Ин-те-рес-но!..
-- И потом на мне была шинель, под шинелью-- телогрейка, под ней-гимнастерка. Да еще фланелевая теплая рубашка, а под рубашкой-- еще рубашка.
-- Вот вшам раздолье,-- сказал Китенев.
-- Мы их на Северо-Западном фронте вообще не считали. Даже не били по одной. Есть возможность, скинешь нательную рубашку,-- какое-то время жить можно.-- Третьяков повернулся к Старыху.-- А так бы он, конечно, руку мне отрубил! Я пришел в штаб, под локоть ее несу, пакет отдал, а рассказать стыдно, не поверят еще...
-- И я бы не поверил! -- гордо припечатал Старых.-- Какое-то ограждение, черт те чего...
Сразу в несколько голосов заспорили:
-- Что ж он, сам ее подсунул?
-- По миллиметрам рассчитал?
-- А я не обязан знать. Х-ха-- никелированное!..
-- Ну, человеку привиделось!
-- У нас тоже одному привиделось: через березу сам себе в руку пальнул. Дурак-дурак, а догадался: через березу! Чтоб по ожогу самострела не обнаружили...
-- Правда всегда... Правда всегда...-- не видя спорящих, пытался воткнуться в разговор слепой Ройзман, и получалось у него, как у заики. Все же пробился, удалось...
-- Ничто так не похоже на ложь, как сама правда,-- сказал он, будто из книги прочел.
-- Ты, Старых, заладил, как сорока!
-- Интересно, как он ее под пропеллер подсовывал?
-- Пропеллер есть пропеллер, хоть спереди, хоть сзади его приставь! Какие могут быть ограждения? Х-ха!..
-- Ты знаешь, на кого похож?-- сказал Третьяков.-- На нашего ПНШ-1. От тоже не поверил.
-- Был бы я на ПНШ похож, мне бы шкуру столько раз не продырявили!-задергался вдруг, закричал Старых.-- А я, небось, в штабах не сидел, как некоторые! Вы вот лежите здесь...-- Он подхватил под мышку костыль, допрыгал до середины палаты со своей тяжелой гипсовой ногой. И тут под лампой, свет которой был до того тускл, что матовый плафон только желтел изнутри, закрутился на месте, пристукивая костылем, тень свою топтал ногой.-- Вы тут лежите? И полеживаете! А пехота в окопах сидит,-- указывал он на окно, хоть оно и выходило на восточную сторону.-- Кого позже всех в палату привезли? А-а-а... То-то! А кого первого выпишут? Вы еще лежать будете, чухаться, а на Старыхе, как на собаке, все заживет!..
И, подпираясь костылем под плечо, взлетавшее вверх, попрыгал на одной ноге в коридор, грохнул за собой дверью.
-- Чего он дергается, как судорога?
-- Он самый здесь нервный...
-- Один он воевал, другие не воевали?
-- Вот заметьте, ребята,-- Китенев понизил голос, но говорил серьезно.-- Это он уверенность потерял. Хуже нет, когда уверенность потеряешь. Ранит-- ранит, ранит-- ранит, вон уж в голову стукнуло-- и жив. Когда-то же должно убить?.. Боится возвращаться на фронт, чувствует, оттого и злой.-- Глянул на часы, соображая, пора ему или еще не пора. Спросил;-Так чем там у тебя с рукой кончилось? Орден получил?
-- Чуть было не дали, чтобы помнил всю жизнь... Положили меня на печку, к утру локоть в тепле во как раздуло, в рукаве гимнастерки не помещается. Вся рука тонкая, а он, как мяч, надулся. Врач в полку-- хороший был мужик-поглядел: "Будем в госпиталь отправлять". А мне из полка уходить неохота. И стыдно, как будто я сам себе придумал. "Ничего, поедешь". Но только потом вижу, стало все вокруг меня как-то не так. Все меня обходят, в глаза не глядят. "Разрешите, говорю, я тогда к себе на батарею пойду". Старший писарь тоже строгий стал: "Никуда не пойдешь, сиди здесь..." Сижу, как под арестом. И в санчасть не берут, и ничего со мной не делают, и из штаба не отпускают. И уж все равно становится, так рука болит. Оказалось, ПНШ-1 майор Бря-ев... Он давно на этой должности без продвижения, в майорах засиделся... Вот он пошел к начальнику особого отдела и представил свои соображения: хорошо обдуманное членовредительство.
Третьяков вдруг почувствовал, что Атраковский слушает его. Он все так же безучастно сидел в позе человека, привыкшего ждать подолгу, голову опустил, руки со вздувшимися венами зажаты в коленях, но сейчас он слушал.
-- Начальник особого отдела в полку не положен,-- авторитетно заявил Китенев.-- Положен оперуполномоченный. Старший лейтенант или капитан.
-- У нас был артиллерийский полк армейского подчинения.
-- Значения не имеет. Мог быть в крайнем случае старший оперуполномоченный. Капитан. А начальник особого отдела не положен в полку,-- доводил до точности Китенев. И с такой же точностью выкладывал на своей кровати шинель, которая под одеялом должна была изображать спящего человека.-- Называть начальником особого отдела могли. Но-- не положен.
-- Ну, значит, не положен. Факт тот, что сорок второй год. Зима. Время, сами помните, какое: после приказа... Между прочим, начальника этого особого отдела Котовского я видел один раз. Тоже послали меня с донесением, самый молодой был, гоняли меня. Сунулся в землянку -- там он сидит. Вот такой лоб с залысинами, над каждой бровью, как желваки надулись. Глянул на меня из-подо лба...-- Третьяков засмеялся.-- К нему, оказывается, должны были мародера ввести, а тут я свою голову сунул...
Атраковский странным взглядом внимательно посмотрел на него, а все засмеялись,'и Третьяков вместе со всеми-- еще раз. Всю эту историю он рассказывал весело, как вообще рассказывают про фронт задним числом, что бы там ни случилось...
-- С этим мародером вот что вышло... У нас там никак не могли взять станцию Лычково. Один раз уже ворвались, на путях за составами стрельба шла. Опять выбили пехоту. И вот курсантов пригнали, фронтовые курсы младших лейтенантов. Все в дубленых полушубках, в валенках. А мороз-- больше сорока. Раненые, кого вытащить не удалось, потом позамерзали на снегу. Так этот ночью лазал часы обирать с убитых. Между прочим, разведчик нашего полка. Из второго дивизиона,-- и Третьяков, когда говорил сейчас, ясно увидел заново, как вели того мародера в широкой, без пояса, и, должно быть, без хлястика шинели, его желтое в белый зимний день лицо, резко вырезанные ноздри плоского носа, антрацитно поблескивающий пригнетенный взгляд. И как сам он весь внутренне отстранился от этого человека.-- Ка-ак глянул на меня Котовский из-подо лба!.. Вот ему майор Бряев стукнул про мое членовредительство. А он не поверил. Я ведь в этот полк... Мне, в общем, лет не хватало, я сам пошел. Он знал это и не поверил. Приказал оставить в санчасти и лечить, а то, мол, пошлют в госпиталь, там тоже кто-нибудь такой бдительный найдется... Я-то ничего не знал, только опять вижу, все переменилось вокруг меня, переводят в санчасть. После уж писаря рассказали.
Китенев тем временем осторожно укрыл шинель одеялом, получилось, будто спит человек, укрытый с головой. Полюбовался на свою работу.
-- Ребята, в случае чего -- "он спит". Будить не давайте: "У него сон ужасно плохой. Разбудите-- до утра спать не будет"...
Выходя из палаты, столкнулся со Старыхом. Тот при-хромал к столу, сел:
-- Капитан, давай в шахматы сгоняем.
-- Расставляй,-- сказал Ройзман.
Все ходячие опять потянулись к столу-- смотреть. Старых расставлял на доске, Ройзман все так же сидел на кровати, готовясь играть на память, издали. Открытые глаза его блестели.
Несколько дней спустя, вечером в коридоре увидел Третьяков стоявшего у окна Атраковского. Подошел, стал рядом. Хотелось ему расспросить про ту девушку: кто она? придет ли еще?
-- Метет как! -- сказал он. За окном ничего не было видно, только у самого стекла снег летел снизу вверх. А дальше все, как в дыму: ни вокзала, ни фонарей. И холодом дышало от окна.
-- Метет,-- сказал Атраковский. Рядом в операционной шла операция. Там ярко горел свет, на матовом стекле возникали силуэты.
-- Пехоте сейчас в окопах... Хуже нет-- воевать зимой. И весной тоже.-Третьяков засмеялся.-- Нам еще повезло.
За окном в сплошной метели что-то смутно мерещилось или раскачивалось, как тень. И оба они в своих госпитальных халатах отражались в стекле изнутри.
-- Вы даже не понимаете, как вам повезло,-- сказал Атраковский.-- Всей меры везения. Это защитное свойство молодости: не все понимать. Одно слово стоило сказать, одно только слово... Даже не сказать, молча согласиться, и вся ваша жизнь...-- Он говорил, не меняя выражения лица, одними губами. Со стороны никто бы не определил, что он говорит.-- Смерть в бою покажется прекрасной по сравнению с бесчестьем.
У Третьякова вдруг сжало в душе, как от испуга: спросить его про отца! Атраковский мог знать, чего не знают другие. Но не спросил, побледнел только. Отец его ни в чем не виноват, он знает, и все равно, когда касалось отца, он и на себе чувствовал позорное пятно и пустоту, вокруг себя возникавшую.
Из операционной выскочила сестра в белой марлевой косынке-- стук, стук, стук каблуками,-- пробежала по коридору. За окном мело, как в целом мире.
ГЛАВА XIII
В тот вечер, когда они стояли у окна в коридоре, а за окном мело и теплым казался желтый электрический свет в матовых стеклах операционной и выскочившая оттуда сестра пробежала по коридору в белом халате,-- в тот вечер ампутировали ногу артисту местного театра. Они еще стояли, когда его вывезли оттуда, и прошел по коридору хирург, сдержанно-возбужденный, профессиональным взглядом глянул на них, а потом в марле вынесли отрезанную ногу: она была согнута в колене и без стопы.
Артист этот с бригадой артистов ездил на фронт выступать перед бойцами и командирами и был ранен при бомбежке. Никто из офицеров, лежавших с Третьяковым в палате, ни разу за всю войну не видел артистов на фронте. Они приезжали и выступали, но где-то там, на аэродромах, во фронтовом тылу, который для этих офицеров, тем более для бойцов, был почти такой же далью, как тыловой госпиталь. Артисты всюду потом говорили, что побывали на передовой, сами в это верили; возвратясь, в подаренных белых дубленых полушубках расхаживали фронтовиками перед своими товарищами, которые оставались здесь и не побывали, а фронтовикам все это смешно было слушать. И потому, наверное, про то, как артисту отрезали ногу, рассказывалось в госпитале больше со смехом, словно и в самом деле было что-то смешное в том, что человек потерял ногу. Гоша, младший лейтенант, если разобраться, тоже всего-то успел доехать до фронта, ни разу по немцу не выстрелил, но все понимали и жалели его, навсегда загубленного войной. В общем счете войны, когда самолеты и на фронте бомбят и за фронт летают, должны быть и такие, кто даже и до фронта не доехал. Все это понятно -- и общий счет и неизбежность таких потерь,-- понятно, пока речь про кого-то и эта потеря не ты сам. Гоше, наверное, легче было бы, если б хоть знал, что не напрасно, что хоть успел что-то совершить.
Недели через три, под самый Новый год, пришли в госпиталь местные артисты с концертом, и перед сценой, на каталке, как на столе, на виду у всех почетно лежал их товарищ, потерявший ногу на фронте.
Концерт уже начался, когда с шумом ввалились в коридор школьники, которые тоже должны были выступать. Третьяков, сидевший у двери, услышал и понял, что он все время ждал этого. Он дождался конца номера и вышел в коридор. Толпой в белых халатах они стояли, говорили все разом:
-- Но зимой-то ведь собаки не кусаются!
-- Даже не лаяла, вот что интересно.
-- А почему именно Сашу?
-- Нет, почему именно ее?
-- Слушайте, она, может быть, бешеная?
-- Саша, не кусайся!
-- Смешно вам... А мне вот не смешно. Вон как чулок вырван. И почему-то больно ужасно.
И тоже смеялась, чтоб не расплакаться. Она стояла одним валенком на полу, над другой ее ногой нагнулась медсестра, а все обступили их. Саша... Надышавшаяся с мороза, щеки разгорелись. В этом свежем снеговом воздухе, который они внесли с собой, Третьяков особенно почувствовал запах госпиталя, к которому притерпелся и не замечал: запах лекарств, госпитальной еды, плохо проветриваемого помещения, где постоянно дышит столько больных людей. Он от себя ощутил этот запах, от своего байкового стираного-перестираного халата.
Почувствовав чужой взгляд, девочка подняла мохнатые ресницы, такие густые, что серые глаза ее показались черными, взглянула с той радостью жизни, которая была в ней. И тут же словно тень прошла по ее лицу, в глазах что-то затворилось, не впуская чужой взгляд в эту ее жизнь.
Потом, по оставшемуся впечатлению, она взглянула еще раз, уже с интересом, но он этого не видел. Он вернулся в палату. Здесь были только лежачие и несколько пустых кроватей. А за обеденным столом под электрической лампочкой на ощупь брился капитан Ройзман.
-- Это вы, Третьяков?-- спросил он, узнав по шагам.-- Вы не поправите мне виски?
-- Давайте попробую.
Ощупывающими движениями Ройзман нашел на столе помазок, намылил щеку. Третьяков окунул бритву в стаканчик с теплой мыльной водой, хотел нагнуться, но рана в боку не дала. Хотел присесть, не дала рана в ноге. А Ройзман ждал, подставляя щеку.
-- Я согнуться не могу, вы встаньте,-- сказал Третьяков.
-- Сейчас, сейчас.
На двоих было у них три здоровых руки и два зрячих глаза. Ройзман придерживал пальцами кожу у виска, Третьяков с опасной бритвой в руке осторожно дышал у его костистого лица:
-- Держите... Сейчас... Брею. Отстранился, поглядел:
-- Еще вот здесь чуть-чуть.
Потом стал подбривать левый висок, и Ройзман другой рукой через голову натягивал кожу. Прямо перед лицом были его осмысленно глядящие глаза. Они следовали за ним, казалось они видят. И только зрачки не сходились к переносью, когда Третьяков приближал лицо.
-- Вы меня не узнаете, товарищ капитан?-- спросил он, вытирая бритву о халат на колене.
-- Что-то мне показалось по голосу...-- не сразу и неуверенно сказал Ройзман. И стоял к нему лицом.
-- Помните, в училище вошли вы на занятия, дежурный курсант подал команду, а вы услышали его петушиное "сми-ирно", подозвали к себе командира взвода:
"Товарищ лейтенант, чтобы этот курсант больше никогда при мне команды не подавал..."
-- Да, да, да,-- радостно вспоминал Ройзман.-- Это были вы?
-- Я.
-- Постойте, это было, значит...
-- А я вам точно скажу. Наступление под Сталинградом началось девятнадцатого ноября. Соединились фронты двадцать третьего. Мы были на вокзале в Москве и услышали сводку. Мы как раз с фронта ехали в училище, и тут сводку передают. Потом в Куйбышеве мы трое суток пили. С нами старшина был из Куйбышева, мы у него трое суток пробыли, пиво ведрами носили. Мы бы еще гуляли, да у нас продукты кончились. Так вот, это был конец ноября. А в декабре, в самом начале, я и подавал перед вами команду. Вы у нас артиллерию преподавали.
-- Да, да, да...
-- А в конце января или в феврале вы от нас убыли.
-- Третьего февраля.
-- Ну, я же помню. Убыли на фронт. Только у вас еще тогда после ранения одна нога в колене не сгибалась. Правая, по-моему? Вы еще с палочкой ходили.
-- Да, да, да,-- кивал Ройзман и улыбался. Потом спросил:-- Вы, наверное, на меня обиделись в тот раз?
-- Тогда обиделся,-- честно сказал Третьяков.-- А теперь вот даже вспомнить как-то приятно.
-- Ну что же, команды научились подавать?
-- Так ведь нас часами гоняли по плацу попарно. Идешь друг другу навстречу: "Смирно! Напрра-ву! На-ли-иву! Крругом марш!.." И отбиваешь строевым шагом. Теперь это на всю жизнь.
-- Мне что-то по голосу показалось вначале...