— Во-первых, я не считаю это абсолютным. А во-вторых…
Леля встала выключить чайник, я посмотрел на нее и опять залюбовался ее волосами, залю-бовался ею в этом вечернем свете. Тот же синий длинный халат был на ней — к синим ее глазам.
Как, в сущности, ничего невозможно предугадать в жизни, абсолютно ничего нельзя предви-деть. Мне иногда кажется, что тогда это была не Леля, совершенно другая женщина, не похожая на нее, бесцветная, одинокая и даже по годам старше Лели. И все произошло случайно — я просто подал ей руку, помогая перелезть через какие-то трубы.
Был сильный гололед и снегопад по голому льду, ходить по улицам стало невозможно, особенно в том переулке между домами и забором стройки. Именно туда коротким путем все шли от метро, скользя, падая, хватаясь руками за что попало. И еще какие-то трубы асбоцементные свалили поперек. Я перелез, подал руку женщине, идущей за мной. Но когда она оперлась на мою руку, я посмотрел на нее. Стоя высоко, она боязливо засмеялась сверху. Я помог слезть, принял ее в обе руки, и это ощущение осталось.
Мы шли рядом, оскользаясь, сталкиваясь; я всякий раз подхватывал ее. Надо было переле-зать еще через примерзшие доски, я снова помог, некоторое время прошли под руку, перешучива-ясь. В общем, я пожалел, что не проводил ее; что-то возникло между нами. А через несколько дней в другом конце Москвы мы совершенно случайно встретились в метро у разменных автоматов, узнали друг друга и обрадовались. Оказывается, Леля решила: это — судьба. И загадала.
Мне было нужно совсем в другую сторону, к тому же я опаздывал, но я вошел с ней в поезд. Именно это она и загадала — войду вместе или не войду? Мы доехали до ее остановки, вышли, я проводил ее до дому, до двери, вошли. Все это было как безумие. И страшная неловкость потом. Я не понимал, кто она, что-то надо говорить, невозможно было просто уйти.
— Кстати, меня зовут Леля, — сказала она, как мне почудилось, развязно и лихо.
Я не знал, как назвать себя. Илюша? Смешно. Илья Константинович? Еще глупей, язык не повернулся.
— У тебя есть закурить? Давай закурим. Впрочем, я не курю.
Она втягивала дым и тут же выпускала изо рта. Я думал только об одном: как уйти, чтобы не получилось оскорбительно. Это самый тягостный момент.
Ушел, зная совершенно точно: никогда больше я сюда не приду. И меня еще долго преследо-вал запах лестницы этого дома, запахи вообще преследуют меня постоянно.
Но потом стала появляться жалость. Вспомнилось это жалко сказанное: «меня зовут Леля». И уже многое представлялось по-другому, уже она не казалась развязной. Особенно остро видел ее в моменты близости с женой. Я испугался, что ни адреса не запомнил, ни дома. Оказалось, запомнил., «Ты?» спросила она. И обрадовалась — ждала.
Я никогда не спрашивал Лелю, что тогда было, но это был отчаянный период ее жизни, она не хотела вспоминать о нем. А потом была весна, разложенные чемоданы, я пришел с охапкой ирисов, поездка на юг, которая так и не состоялась. На целых полтора года мы расстались после этого, я думал, навсегда.
Если бы я имел право, я бы выбросил трельяж из ее комнаты — и в те полтора года он тоже вот так стоял напротив тахты. Это единственное, что я бы выбросил из квартиры и из нашей с ней жизни.
По дороге домой, в метро, наступает раскаяние: ведь я порчу Леле жизнь. Я смотрю на лица женщин в вагоне, сравниваю мысленно. Разве можно сравнить! И я порчу ей жизнь. Не встреться я, был бы кто-то другой. Был ведь. И моложе, насколько я знаю, хоть мы никогда об этом не говорим. Но вот мы опять вместе. Надо было расстаться, чтобы почувствовать силу притяжения.
Иногда я спрашиваю себя: что нашла во мне Леля? В пылкие любовники я давно не гожусь. Так что же? Ведь она не расчетлива, совершенно не расчетлива, ни в чем. Как-то я попросил ее забрать мою статью от машинистки. Она взяла, меня долго не было, и она прочла. Статья не понравилась ей. Честное слово, мне самому сейчас неприятно, что я написал это; ничего особенно-го, но все-таки писать ту статью не следовало. Что сделала бы расчетливая женщина? Обычно таких мы почему-то называем умными. Не подала бы виду или стала бы хвалить. Мужчине, когда его возвышают в собственных глазах, начинает казаться, что вот она, единственная из всех женщин, которая способна его понять, и уж конечно она самая умная, самая тонкая, самая-самая… А Леля сказала то, что думала. Ей было больно говорить это, но она сказала. Я испытал стыд, раскапризничался, была ссора, она плакала. В том-то и дело, что она не о себе думает, а обо мне в первую очередь.
Я не знаю, как назвать то, что связывает нас уже многие годы, — любовь? привычка? — но я действительно не мыслю себя без нее. А у Лели после стольких лет, наверное, еще и женский страх одиночества, боязнь остаться одной. Странно устроен мир: мы добровольно признаем над собой власть женщин эгоистичных и мучаем тех, кто нам предан. Однажды Леля сказала: «Ты мягкий, добрый человек, но почему тебя не хватает на добрые дела?»
Пока я ехал под землей из конца в конец Москвы, прошел дождь, прогрохотал летний гром, духота разрядилась, все ожило. После испарений, надышанного воздуха вагонов я шел, освежаясь на ветерке. Чувствовал я себя так, словно день мой только начинается. Мне хотелось к моему письменному столу, хотелось достать мою рукопись, в которую я уже много дней не заглядывал. Поездка за город, плотники, спешка, брат, Варя — неужели все это было сегодня? Неужели все тот же день длится?
Свет фонарей в мокрой зелени, огни под ногами на мокром асфальте — все было сейчас праздничное. А в вышине, куда за целый день, бывает, и взглянуть некогда, там, за рассеянным свечением, стоявшим над городом, ощущалась бездонная тьма.
Глава IX
Открывая дверь, я услышал женские голоса в квартире. Хорошо, что у жены кто-то сидит. Извинившись, я пройду к себе, сошлюсь на занятость. Но Кира уже шла навстречу с сиятельной улыбкой, с тем особенным выражением, какое появляется у нее в присутствии значительных лиц, нужных людей.
— Вот же, вот он! — издали кинула она мне тон, как кидают мячик. Поразительно, насколь-ко она лишена слуха: вот же, вот — живот! — Мы с Ариадной Алексеевной заждались. Ариадна Алексеевна хотела уже уходить.
Какая еще Ариадна Алексеевна? Но на мое лицо с ее лица, как паутина с дерева, уже налипает любезная улыбка.
— Мне только тем и удалось удержать Ариадну Алексеевну, что ты будешь ужасно расстро-ен. Кстати, как Кирилл? У него сегодня ужасный день! Болезнь брата, лекции, заседание ученого совета… Вот в половине десятого уехал из дому…
Нога на ногу, блестя выставленными голенищами сапог, тонкими, как чулки, сидела посреди комнаты молодая старушка, вся в заграничном, в косметике, обнажив напоказ худую коленку. Снизу вверх она одарила меня милостивой улыбкой. Я поцеловал цепкую, как куриная лапа, холодную ее руку, опустившись в душное облако французских духов, чего-то приторно-горького, поцеловал не вдыхая. Мне улыбались неимоверной белизны мертвые фарфоровые зубы.
И тут мадам вытянула из модной японской сумочки папку весом в пуд — у меня чуть икота не началась, — взгромоздила ее на стол. И эта принесла мемуары!
Оказалось, не мемуары — мадам перевела с немецкого модный роман. Требуется, чтобы от лица исторической науки я освятил это ее коммерческое начинание — написал предисловие.
— У них это бестселлер! — выступает моя жена в роли посредника. — Этот роман полгода в списке бестселлеров!
Я улыбаюсь. Мадам отхлебывает чай из прозрачной фарфоровой чашечки, держа блюдце на колене. Смоченные чаем фарфоровые зубы как на глянцевом плакате. И чашки моя жена подала те самые, которые она достает лишь в редких случаях, для приемов «под большое декольте».
— У-учень своеобычный роман. Нашему читателю будет у-учень интересно ознакомиться.
У мадам полубас, голос исходит откуда-то из пищевода. И я совершенно не переношу это, ставшее модным «своеобычно». Как можно не слышать, что звучит «обычно» и ничего более.
— …Автор, правда, заблуждался некоторое время назад, но я проконсультировалась. Сейчас он занял правильную позицию, — ориентируют меня должным образом.
Мне все время хочется отвернуться — в глаза лезет выставленная напоказ худая коленная чашечка. Представить остальные подробности страшно. И вот она — жена, у нее муж, все прекра-сно. Как это получается?
— …Роман ждут. У-учень живо показана эта растленная действительность, это современное мещанство общества потребления, нищета духа. Нашим людям у-учень полезно будет увидеть воочию…
Я улыбаюсь улыбкой глухонемого, который ни одного слова не слышит, не понимает и пото-му расположен к вам. Что вообще за манера входить в дом в сапогах? Сидит, блестит голенищами.
— Правда, Ариадна Алексеевна хорошо сделала, что сразу к нам обратилась? — восхищает-ся моя жена.
Мадам звучно проглатывает, тоненько звякает чашка о блюдце на колене. Меня на расстоя-нии душит запах ее духов.
— Этот период, к сожалению, не совсем по моему профилю.
Мне вдруг все это начинает казаться нереальным. Я в шлепанцах на босу ногу пью квас у Лели на кухне… Мадам в лакированных голенищах… Полусвет… И в больничной палате сейчас полусвет, седой волос на груди брата… И все это в одно время, в один день. Ведь это не день прошел, это жизнь проходит.
— У нас есть большие специалисты в этой области.
— Но ваше имя, профессор!
— Вы преувеличиваете.
Строки моей она не читала, слышать такого не слышала.
— Нет, как же, ваше имя…
— У нас есть профессор Вавакин, он, я вас уверяю, с радостью, а главное, с большей пользой для дела… Имя его еще не громко; но скоро зазвучит.
— Вы говорите — Ва-ва-кин? Но мне посоветовали к вам обратиться. Именно к вам, — совсем уж недоумевает она, в те ли въехала ворота. И опять смотрит на жену.
Та делает большие глаза:
— Ариадне Алексеевне посоветовали.
— Уверяю вас, работа с профессором Вавакиным доставит вам истинное наслаждение. Большой специалист в этой области.
— Илья Константинович вообще склонен преуменьшать свое значение.
И опять большие глаза, которых я не замечаю. А все же кончается, тем, что под давлением этих соединенных усилий я соглашаюсь прочесть, только прочесть, обязательств на себя не беру никаких. Прощаемся. Жена идет проводить до лифта. Последние улыбки, взаимные восторги. Я пытаюсь открыть окно.
Что-то случилось со шпингалетом, дергаю, дергаю, срываю кожу на пальце…
— Что ты делаешь? — кричит Кира, увидев, как я трясу раму. На ее лице улыбка, с которой она провожала мадам. Я только сейчас впервые заметил: когда она улыбается, у нее плачущее лицо.
— В доме нечем дышать. Этот запах ее духов…
— Это «Шанель номер пять»!
— Меня тошнит.
— По-моему, ты просто потерял нюх. Я душусь «пятым номером». По-моему, от запаха моих духов тебя никогда еще не тошнило.
— Кто она? Почему ты перед ней расстилаешься?
— Она — Базанова!
— Она, видите ли, роман перевела, — трясущимися руками я пытаюсь развязать тесемки. — Она, видите ли, перевела… Это, разумеется, нечто, «Слезы смочили его рукав от локтя и до плеча…» Очаровательно! Снизу вверх…
— Ну и что такого? Подумаешь, слово какое-то не так.
— Ах, какая прелесть! Да тут целые россыпи на каждом шагу. «Церковь не составляло труда найти из-за находившегося под ней кладбища…»
— Она шесть лет жила за границей.
— Да хоть сто лет. Она родного своего языка не знает. Нет, тут просто шедевры: «Из окон высовывались бюсты мирных жителей…» Бюсты мирных жителей!
— Прикрепят молодого мальчика, окончившего… Будут редактировать…
— Кто она такая, чтоб на нее негры работали? Почему тебя вечно тянет в грязь? А та, которая действительно заслуживает, которая во сто крат чище…
— Кто это чище и лучше?
Стыдно вспоминать, что в момент ссоры говорят друг другу интеллигентные люди, стыдно все это. На другой день я чувствую себя виноватым, поскольку кричал и был раздражен, и уступаю вдвойне.
Перед отпуском столько наваливается всяческих дел! Все, что было отложено раньше, забы-то, хотелось забыть, что нужно тебе, нужно кому-то, все это обрушивается в самый последний момент. Поощряемый звонками из издательства, ласковыми уговорами, я написал-таки наукооб-разное предисловие к этому роману, в душе презирая себя, отдал его на машинку буквально за полтора часа до отьезда. С машинки мадам заберет сама, вычитает сама, хватке ее можно позави-довать.
Только в вагоне, когда разместили чемоданы, сели и поезд тронулся, я вспомнил со стыдом, что так больше и не съездил к брату. Хотел, собирался и не успел.
Глава X
А нужно для счастья, в сущности, немного: покой, мир и лад в душе.
Однажды мы с Кирой поднялись высоко в горы, здесь уже чувствовался холод лицом, где-то поблизости лежал снег, и я увидел на тропе, на примятом лишайнике свежий олений помет, пар подымался от него. Глубоко внизу металлически блестело море, волны на нем казались неподвиж-ной зыбью, и в разных местах, как щепки, — пароходики, за каждым белый след. Мне захотелось сказать Кире: «Смотри! Ведь это — счастье, которое не повторится. Эти древние осыпающиеся горы, этот холод, когда внизу жарко, этот свежеоброненный олений помет, еще теплый, это море внизу…» И я уже готов был сказать, но увидел ее лицо. Нет, не думой высокой, а житейской заботой был наморщен ее лоб. Те самые соображения, от которых мы уехали и которые, как болезнь, привезли в самих себе, не давали ей сейчас ни видеть ничего вокруг, ни ощущать. Она почувствовала что-то, сказала мне, вздохнув:
— Тебе полезны такие восхождения, тебе надо сбросить лишний вес.
Если бы люди так заботились о душе, как они стали заботиться о крепости и здоровье тела. И вот что замечательно: чем бесцельней жизнь, тем драгоценней; смыслом жизни становится трястись над ней.
Мы как-то отдыхали с Кирой на Кавказе. Для меня, жителя средней полосы, Кавказ слишком ярок, краски и зелень здесь жирны, а когда я вижу растущие на улице пальмы, я должен сказать себе, что они здесь действительно растут, а не выставлены из ресторана. В Крыму свет несколько серей, акварельней, но тем и ближе.
Так вот в том санатории все рвались принимать нарзанные ванны, это было какое-то палом-ничество. Кира говорила мне: «Как можно не воспользоваться нарзанные ванны!» Спасло меня чужое несчастье: сосед по этажу так переувлекся, что заканчивал отпуск в предынфарктном состоянии.
Здесь, к счастью, нет нарзанных ванн, но мы ежедневно совершаем восхождения. В принци-пе, я люблю ходить по горам, но когда это делается с единственной целью — сбросить лишний вес, и при этом надо дышать по соответствующей методике, ну, это уж извините меня.
Я не считаю, как теперь стало модно писать и говорить повсюду, что в природе все устроено на редкость разумно и прекрасно, а человек только и делает, что разрушает эту гармонию, эту единую цепь, все звенья которой… и так далее. Все дело в точке отсчета, с какой стороны взглянуть. В конце мелового, начале третичного периода вымерли динозавры, «сравнительно быстро», как об этом пишут в научных трудах. Сравнительно с чем? С нашим веком, который и ста лет не длится? А эти ящеры жили на земле сто двадцать миллионов лет, и точно так же или почти так же Земля наша раз в сутки оборачивалась вокруг своей оси, раз в год — вокруг Солнца. Вся история рода человеческого — да что история, все «до» и «пред», все его возникновение от неизвестного нуля до наших дней, — все это миг по сравнению с одним только их вымиранием. Для нас день нашей жизни кажется значительней и протяженней целой мезозойской эры или вот этого мелькнувшего «в конце мелового, начале третичного». И вот вымерли. Столько прожив, столько миллионов лет будучи совершенными, вымерли целиком. Разумно? Не знаю. Если бы их спросить и они могли бы ответить, вряд ли бы они сказали, что эта величайшая из катастроф разумна. А мы, не знающие даже приблизительно, что их постигло, поражаемся, как все совершен-но в природе, какая это единая, неразрывная цепь…
И что разумного, если когда-либо взорвется, обратится в космическую пыль и газ наша планета? Разумно с точки зрения обновления Вселенной, Космоса, чего-то еще более огромного, для чего не найдено пока ни слов, ни определений? Так эти категории за пределами нашего разума, для меня все это не интересно, не разумно и не должно быть, как, с точки зрения ящеров, не должно было случиться их вымирания, и тут мы не умней их.
Из всего алфавита мироздания нам приоткрылся пока лишь первый знак, первая его буква, и мне смешны эти нынешние восторги по поводу совершенства всего сущего, мне жаль людей, жаль человечество, которое столько прекрасного совершило и еще больше способно совершить в этой адской круговерти, где теряет смысл даже самый главный вопрос: «Зачем?» Но свою единствен-ную, крошечную, на такое краткое время дарованную нам жизнь мы действительно портим как умеем.
Началось с того, что мне было отказано в путевке в тот санаторий, куда мы нацелились. Я все это предвидел заранее, знал, но Кире хотелось именно туда, чтобы непременно провести отпуск среди людей того круга, а мне надоели попреки, что я ничего не умею, ни на что не способен, и я начал суетиться.
Кажется, Свифт сказал, что если части человечества привесить хвосты, так те, кому хвостов не досталось, почувствуют себя обделенными и несчастными. Вот и нам с женой потребовался хвост. Нам вдруг показалось оскорбительно ехать в тот самый санаторий, куда мы столько лет ездим, а в свое время добивались возможности попасть. И горы те же, и море то же, но вот понадобилось туда, где на тебя будут смотреть как на втершегося в их среду. Ну, были бы мы известные артисты или шахматисты — им везде рады, каждому интересно пройтись рядом, в отсвете славы, чтобы все видели. Я попытался объяснить, но Кира за всеми объяснениями видела лишь мою трусость и неумение добиваться, поставить себя должным образом, хотя такой-то и такой-то смогли поставить себя и ездят с женами.
Были наготовлены соответствующие туалеты, все складывалось хорошо, нам было обещано, а в последний момент отказали. Тут уже и я почувствовал себя ущемленным, наговорил резкостей, испортил отношения с теми людьми, с кем ни при каких обстоятельствах портить отношения не следует. Когда в конце концов нам пришлось поехать в прежний санаторий, все показалось нам здесь плохо, бедно, и запах здешней еды напоминал запах столовой.
А ведь двенадцать лет назад, в первый наш приезд, нам все так нравилось здесь, все волнова-ло. И постоянное ощущение моря, как стены за спиной, и вид моря с террасы между кипарисами, и ветер, вздувающий белые скатерти на столах. Мы не уставали по четыре раза в день желать прият-ного аппетита соседям по столу и столько же раз говорить спасибо, вставая из-за стола.
Нашими соседями были супруги теперешнего нашего возраста, которые тогда казались нам пожилыми. Соседство с нами явно оскорбляло их, мы это почувствовали сразу, особенно Кира. Утром, когда на закуску давали к завтраку ветчину, старушка в голубых бусах на дряблой, как у ящерицы, шее требовала подать глубокую тарелку кипяченой воды — «Она точно кипяченая?» и обязательно вымачивала в ней ветчину мужа и свою, поворачивая вилкой и так и эдак. В дверях раздаточной собирались официантки смотреть эту утреннюю процедуру. «Что она ее купает?» — говорила наша официантка Маша.
Вот точно такие надутые сидим теперь мы и портим настроение себе и всем вокруг. Еще только войдя в столовую, Кира говорит громко:
— Сегодня у них все пригорело, я слышу запах, я чувствую это.
Она брезгливо протирает бумажной салфеткой ножи и вилки, и Маше по два раза приходит-ся менять мне второе.
— Милочка, ему это жирно. Найдите что-нибудь попостней, вон я вижу у других.
Мне стыдно, но я молчу.
А Маша погрузнела за эти годы. Она уже бабушка, но все еще Маша, как в этом старом анекдоте: «Моя бабушка на телефонной станции девушкой работает».
— Что же ваши-то молодые не подарят вам внука или внучку?
Ответить мне ей нечего. Наши молодые по теперешним ранним бракам не молоды — четвертый десяток разменивают. Но детей нет, и я даже не знаю, нет или не хотят заводить; мне как-то всегда трудно говорить с сыном о главном. И мне больно видеть ранние залысины, уже обозначившиеся у него со лба.
У моих деда и бабки было восемь человек детей, а еще трое умерли во младенчестве. И это не в деревне, а в профессорской семье, я ведь профессор в третьем поколении. У моих родителей нас было трое. У нас с женой один сын, и у него пока что детей нет. Мне кажется, что брак этот недолговечен, хотя они и прожили уже шесть лет.
Мысль Ключевского о том, что история в своем изучении идет путем, обратным жизни, — не от причины к следствию, как движется жизнь, а, наоборот, от следствия к причине, — мысль эта верна. Каждый из нас тоже следствие. И если вглядеться взглядом исследователя, можно понять причины, порождавшие такие следствия. И я причина чего-то в моем сыне, что больно мне видеть в нем, я чувствую свою вину.
В полдник Кира обычно вяжет в кругу дам, ведя бесконечные, как это вязание, разговоры, а я иду пить чай один. В столовой в это время пусто, официантки свободны, и мы разговариваем с Машей, сидя за столиком на террасе. Маша — тоже часть моей жизни, ведь двенадцать лет мы ездим сюда. Тех официанток (их здесь почему-то принято называть подавальщицами), тех, что бегали тогда с подносами, никого почти не осталось. Одни уехали куда-то, другие сделались бабушками, а самых старших не стало.
Когда мы приехали сюда впервые, нынешних десяти-двенадцатилетних детей не было еще на свете. Но они пришли в жизнь и подвинули тех, кто перед ними, те — следующих, и так до самого края подвинулось.
Моя жена думает, что я и не подозреваю об этом, но я знаю: у нее есть духовник, шарлатан с хорошими манерами и баритональным басом. Если б только у нее одной! Сейчас это распростра-нилось, как лечение травами. Кто хорошо живет на этом свете, спешит захватить места и на том: вдруг они есть и пронумерованы?
Я разговариваю с Машей, расспрашиваю ее и думаю о своем. А море, на котором мы с Лелей так никогда и не побывали вместе, шумит и меняет цвета от черного до молочно-зеленого. По его поднятому к горизонту черному гребню смещается белоснежный крошечный пароход, он блестит от солнца, как стеклышко, словно по временам на нем вспыхивает прожектор. Вот он зашел за кипарис, сейчас появится вновь.