Он испытывал ту приятную расслабленность, которая всегда приходила после плодотворной сделки. Три дня назад ему удалось провернуть еще одно дельце с колхозом «Перемога», которому оставил липовые доверенности и обязательства отгрузить на товарной станции Ельня шифер и уголок из алюминиевого проката для строительства магазина. Небось теперь будут трезвонить туда, слать телеграммы, а те ответят в полном недоумении, что у них не только шифера и рубероида, а и складов на станции нет; никакой доверенности уполномоченному не давали и не командировали Афиногенова на закупку фруктов… Нет, все же не зря провел он тот день в Ельне, познакомился с секретаршей в промкомбинате, тридцатилетней смазливой разведенкой, и незаметно прихватил со стола пару пустых бланков с печатями. Казалось бы, пустяк, а вот, поди, пять тысчонок оказалось у него в кармане. Мелочишка, конечно…
Ох уж эти доверчивые селяне, жадные до того, чтобы достать дефицит в пику соседям, обходным путем. Да, доверие — мать недоверия; дурак служит не только своему уму точильным камнем, а и другим. Дурак живуч, дурак вездесущ, как невымирающий вид, и особенно приятно с ним работать, если ко всему еще страдает манией предприимчивости. Чем меньше идей, тем крепче за них всегда держатся. Конечно же и дурак иногда склонен к размышлениям, правда, только после совершения очередной глупости, когда наступает отрезвление. Но, право же, нет ничего несноснее дурака, у которого ко всему еще и хорошая память: к своим собственным ляпсусам он прибавляет глупости других, которые всегда щедры на советы. А тут заместитель председателя колхоза «Перемога», пылкий энтузиаст строительства Голущенко, оказался ему на руку, в нужную минуту поддержал при разговоре с председателем, вспомнив, что их соседи в колхозе «Маяк» обменяли пару лет назад запчасти для комбайна на водопроводные трубы в другом районе по доверенности. И все обошлось, никто не остался в обиде. Что ж, теперь им обижаться на него грех; не столь уж дорого обошелся преподанный урок нарушения финансовой дисциплины.
…Поезд мерно постукивал на стыках рельс, за окном вагона-ресторана тянулись поля уже спелой ржи и овса. Белорыбицын пил коньяк с лимоном, поглядывал с безучастной рассеянностью человека, которому не на что убить время, по сторонам и мысленно прикидывал: как лучше провернуть новую идею с садоводческими кооперативами? Нет, остановится он по прибытии конечно же не в гостинице, а, пожалуй, будет удобнее всего снять отдельную квартиру с телефоном или, еще лучше, номер в пригородном пансионате. Например, в Братцеве, у кольцевой дороги, где как-то поселился поздней осенью года четыре назад: отличная кухня, сауна под боком, а на такси до центра всего полчаса. Там ведь охотно привечают командировочных. Конечно, не без того, чтобы сделать администратору маленькое подношение — флакончик французских духов «Кристиан Диор».
— Позвольте присесть за ваш столик, уважаемый? — подошел несмело, но все же изучающе глянул из-под выступающих надбровных дуг низкорослый субъект в мешковато сидевшем зеленом костюме.
— Конечно, — кивнул он, откинулся на спинку стула с видом скучающей беспечности и закурил сигарету.
— Мне бы пивка пару бутылочек и бутербродик с колбаской, — сказал незнакомец официанту и чуть скосил подобострастно глаза на начатую бутылку армянского коньяка на столе. — Да, хороший нынче урожай, — заметил он, кивнув в окно, потягивая второй стакан чуть подсоленного тепловатого пива.
Слово за слово незаметно разговорились.
— Меня Яковом зовут. Яков Антюхин, — улыбнулся собеседник. Он оказался чрезвычайно словоохотливым, особенно после того как Белорыбицын предложил налить ему коньячка, и теперь, добавив после двух бутылок пива, захмелел и в порыве сентиментальной признательности за оказанное ему уважение стал изливать душу, распространяться, что работал экономистом в колхозе, а потом некий не в меру предприимчивый человек уговорил пойти в потребсоюз на заготовку веников. В результате произошла нехорошая история, закрутилось следствие, потянулась ниточка от одного к другому; Антюхин был рад-радешенек, что подобру-поздорову ноги унес. — Теперь же, мил человек, нельзя мне оставаться дальше в том районе. Ведь в чем только не заподозрят. Поди, снова обвинят, а я хоть в чем и повинен, так ведь не в многом: содействовал по наведению, — сетовал он, похрустывая мосластыми пальцами беспокойных рук. — Такое дело, вишь, что за пень заело, о нем прямо и не скажешь… Хитрая механика вышла.
— И не надо, — заметил Белорыбицын, наливая ему третью стопку.
— То есть как понимать? — моргал он редкими белесыми ресницами.
— А так. Не надо трепаться о том со всяким встречным и поперечным, — проронил сочувственным тоном Белорыбицын.
— Да нет, я ничего не опасаюсь, мил человек, — махнул рукой Антюхин. — Моя вина копеечная, я на том руки даже не погрел. Доказано следствием! Просто неудачник я, азартный до всякой глупости. Определенно не везет мне, и все тут. В этом разе, как говорится, не помогут никакие мази. А раньше я был тверже на пупок, сильнее на жилу, пока жена к другому не сбежала. Вся жизнь дала крутой поворот, хотя уже семь лет с тех пор минуло. Из Калуги уехал опосля, сюда вот подался. И чего искал? Чего потерял здесь? Он, Синельников из заготконторы, занозистый мужик и пройдоха, его послушать, так иной раз похлеще телевизора красно говорит. А мы люди маленькие, лыком подвязаны, сделаем как приказано. Чуть не подвел меня, дурака вислоухого, под монастырь. Такие, слышь, делишки творил, что никому и невдомек было до поры до времени, пока прокурора к нам нового в район не прислали: с виду вроде мозгляк, очкарик, росточку небольшого, тихий, неприметный, голоса не повысит ни на кого, а дошлый мужик — страсть. Расследует такое, что иному министерскому умнику и через кулак не видно.
— Следствие, значит, закончено и восторжествовало правосудие? Виновные лица строго наказаны! — проговорил Белорыбицын с нескрываемой иронией и цыкнул зубом.
— Да уж. В прошлом месяце еще суд отзаседал в полном комплекте. Семь годков определили Синельникову… С полной ликвидацией имущества. Ну да он себе, губа не дура, на черный день припрятал кой-чего. Такой не завшивеет, на нем грязь обсохнет да и отпадет, что на свинье. Выйдет — устроится снова в ласковое местечко. Это я вот стар старичок, топор стал тупичок, мотаюсь как перекати-поле…
— Ну загнул, зря, зря обрезаешь себя. Какой же ты старик? — улыбнулся Белорыбицын. — Небось и пятидесятник еще не обмыл, не приспело время. Выглядишь бодро, молодец молодцом, по таким, как ты, вдовушки сохнут в провинциальном Эльдорадо.
— Сорок восемь в июле щелкнуло. Года! — печально вздохнул Антюхин, намереваясь, очевидно, изложить за бутылкой всю свою пеструю и многострадальную биографию, которую считал немало поучительной для всякого честного советского гражданина. Не столь уж часто встретишь собеседника, который вот так терпеливо будет слушать тебя с благожелательным вниманием и соучастием в глазах. А ведь всего лишь случайный попутчик! И он невольно все больше и больше проникался симпатией к Белорыбицыну. Глаза Антюхина подернулись влажным блеском; его низкий баритон вибрировал уже почти на трагических нотах: — Нет-нет, я доподлинно знаю: неудачник я, и все тут! А есть ли вообще оно, счастье? — философствовал он, вскидывая на лошачий манер кудлатой головой. — Эх, синяя птица! В зоопарке небось чахнет. Ой, мечты, мечты, годы наши юные, где вы? — протянул он нараспев. — Ой и подлецы ж эти годы! Года как вода, текут, а куда? Бегут, бегут… Семафор им постоянно зеленый светит, как поется. Лампочка, зараза, не перегорит! А плешь уже на затылок съехала. — Антюхин помолчал, глядя куда-то в глубь вагона, где у прохода позвякивали ящики с вином, и неожиданно лицо его переменилось, точно озаренное внезапной догадкой. Он стрельнул на Белорыбицына угольной бровью с веселым задором в лукаво обузившихся глазах. — А ну его к ляду, чего зря горевать! Давай лучше в картишки срежемся, а? — чуть подался к собеседнику и проговорил знобистым полушепотом. — Время ведь надо как-то убивать. Я только утром на место прибуду. У меня там, под Медынью, мать старушка, отдельное хозяйство имеется. Корова и прочая мелкая живность… Давно писала, звала к себе, да я все мыкался, искал, вишь, синюю птаху. Ну так как? Пойдем, что ли? В дурака!
«Не такой уж он простачок, каким прикидывается, — думал, поглядывая искоса на незнакомца, Белорыбицын. — Может, сочинил заранее всю эту легенду и рисуется в моих глазах эдаким лапотником. Ну-ну, пойдем, метнем картишки, проверим твою талию».
В купе Антюхина было пусто, кто-то забронировал места до Чернигова. Когда наконец к вечеру постучались в дверь две гражданки, Яков продул в азарте без малого полторы тысячи. Таких денег у него с собой не было. Он вывернул карманы и выложил мятыми купюрами четыреста двадцать рублей.
— Пойдем, браток, в тамбур покурим, — проронил Яков упавшим голосом и поскреб затылок. Лицо его потемнело, морщины проступили еще резче под глазами и вокруг. — А может, еще сыграем? — глядел он просительно на Белорыбицына. — Может, поверишь в долг? Доедем до места, так я уж возьму у матери, расплачусь сполна. Ты не думай, я не какой-нибудь там пройдоха. Душа, понимаешь, горит, азарт мозги сушит. Я же думал, в дурачка, а тут в очко…
— Нет, милейший, в долг я никогда не играю, да и тебе не советую. И потом, зачем же обижать мать старушку? Она тебя столько ждала, а ты явишься к ней с таким приветом…
— Ладно, будя, не береди душу, — вздохнул горестно Антюхин и потер крепко ладонью загорелый лоб. — Я ж несчастный человек, азартный, как мартовский кот. Слушай, может, простишь дураку-колхознику? Станется с тебя, четыре сотенные поимел… Ты ведь, судя по всему, обеспеченный, начальник, видно.
— Грехи твои бог простит, а я карточные долги никому не прощаю. Дело чести, сам понимаешь.
— Честь-то она есть, да как деньги за долг внесть, — сокрушался Антюхин и поглядывал по сторонам.
«Пожалуй что он может мне и пригодиться, — размышлял Белорыбицын. — Избавиться от него легко в любой момент. Отправлю к мамаше в деревню, и будет сидеть там тише воды, ниже травы. Болтать никому не станет от страха. И так недавно был под следствием… Если его слегка приодеть, да чтоб помалкивал больше при деловых встречах… Кстати, он и за кассира вполне сойдет. Такой вполне примет игру за чистую монету. Беру, дескать, его к себе на работу, а потом подведу под сокращение штатов; урезали фонды и все такое… Пока он прочухается, я его с выходным пособием…»
— Ну ладно, — сказал Белорыбицын, смягчив голос и посмотрел покровительственно на Антюхина. — Дела у тебя сейчас и вправду неважнецкие, прямо-таки поражение на всех фронтах. А ведь мужик ты неглупый. Главное — честный! Может, чем черт не шутит, взять тебя к себе на работу? Я завотделом в Управлении кооперативного хозяйства. Тут такое дело… Кассир, что на выездных операциях, слег в больницу… После я все растолкую. Словом, хоть прописку сразу и не обещаю, но жить устрою в пансионате. Я сам в летнее время частенько там обретаюсь. В центре Москвы духотища, смог, а мне вечерами надо сидеть за отчетами…
— Да ты это… Шутишь, что ли? Я ведь семилетку только одолел, — выкатил на него удивленно глаза Яков. — Какой с меня в вашем деле прок?
— Сказано — честный человек нужен мне, а кассир в больнице и еще неизвестно, когда выйдет. Будешь действовать по моим указаниям — и полный порядок. А теперь достаточно о делах. Хоть нервные клетки и не восстанавливаются, а питать те, что есть, надо. Пойдем в ресторан ужинать. С проводником я после договорюсь, перейдешь в мое купе.
— Ну и дела, — вздохнул Антюхин. — Эвон какой крутой поворот.
6
Как-то во время школьных каникул я забежал зачем-то к Косте домой и тут встретил его дядю, Никифора Кондратьевича, низкорослого толстяка с пышными овсяными усами, который работал ветеринарным врачом.
Он целыми днями мотался на стареньком служебном газике по Одессе и окрестностям города, не считаясь со временем, чуть ли не в фанатической приверженности к спасению всякой живности, ибо полагал, что вскоре единственно одесситы останутся представителями фауны среди расширяющихся городских застроек.
Никифор Кондратьевич любил пофилософствовать, и помнится, в тот день, когда на веранде пили вечерний чай, произошел такой разговор:
— Куда думаете, хлопцы, податься после школы? — спросил он. — Есть уже какая-нибудь задумка или нет? Вот Константин все стихи строчит, занятие, конечно, деликатное, лирика и все такое… Но штаны себе с этого вряд ли купишь, да и не прокормишься. А профессия — дело серьезное, мужчина должен семью содержать.
Во дворе зазвонили, возвещая о том, что приехала машина за мусором. Хозяйки из всех подъездов заторопились на улицы с ведрами. Костя глянул на мать и хотел было встать от стола, но Ксения Петровна махнула рукой:
— Ладно уж, сиди, я сама сбегаю вынесу…
Никифор Кондратьевич неторопливо прихлебывал чай и продолжал рассуждать:
— Вот читаю другой раз в предисловии какой-нибудь книжки об авторе: «…работал плотником, почтальоном, матросом, каменщиком, токарем…» Выходит, вроде бы выхваляют этим — все, мол, постиг и испытал на собственной шкуре. А я подозреваю, что, скорей всего, его попросту гнали в шею отовсюду, потому и мыкался, бедолага. Каменщика из него не вышло, токаря тоже… Писакой, значит, легче быть. Оно конечно, поучать других куда проще, чем самому вкалывать на производстве. Был бы он, скажем, токарем седьмого разряда, я б его сочинительству охотно верил. Это я тебе, Константин, говорю к тому, что не лови ты журавля в небе, не порхай — легче на землю падать будет. Профессию надо выбирать, как жинку. Один раз. Чтоб пришлась и по душе, и жить с ней надежно, без дерганий и хлопот. Серьезный человек метаться от одного дела к другому не должен. А присмотреться загодя, испробовать себя все же надо, пока мамка и батька кормят да поят.
— Вы, дядя Никифор, прагматик, — заметил, тяготясь его наставлениям, Костя. — Вон Джек Лондон сколько профессий испытал. Босяком даже был. Помотался по свету, так и писать о чем было.
— Он не от хорошей жизни босячил, — ответил убежденно Никифор Кондратьевич. — Ему с малолетства пришлось самому заботиться о пропитании, а вы, хлопцы, сидите на всем готовеньком, да еще на разные экскурсии вас от школы возят. Ты б на его месте босяком и остался, — проронил он с добродушной усмешкой. — А хотите, я вам экскурсию устрою? Повожу недельку-другую с собой, приглядитесь к моему делу. Лечить бессловесных тварей, может, еще посложней, чем людей. Они тебе не подскажут, где что болит.
— Зато в вашем деле и ответственности меньше, — бросил Костя.
— Это кто тебе сказал? — воскликнул обиженно Никифор Кондратьевич. — Ты слышал про клятву Гиппократа? — Он стал убежденно доказывать, что не знает ничего интереснее своей работы.
Я представил себе всех этих гнилоглазых псов, облезлых котов, разжиревших болонок с глазами, выпученными от икоты, и меня просто смех стал разбирать от хорошенькой перспективы возиться с ними с утра до вечера и выписывать рецепты озабоченным хозяевам.
— Вы знаете, сколько в Одессе собак? — распинался взволнованно Никифор Кондратьевич. — Пятнадцать тысяч! Человек ведь душой привязан к своим младшим братьям. Я не только их лечу, но и души, человеческие души. А сколько есть одиноких пожилых людей, для которых собака — единственная, можно сказать, отрада и утеха в пустой квартире.
— Тем хуже для них, — заметил скептически Костя. — Сами в том виноваты.
— Нет, не спеши судить людей, — покачал головой Никифор Кондратьевич. — Поглядим как у тебя самого жизнь сложится.
Костина мать только посмеивалась, прислушиваясь к этому разговору.
Все же этот чудак уговорил нас поездить с ним недельку по вызовам. Мы согласились, но без особого энтузиазма.
С утра Никифор Кондратьевич торчал несколько часов на ветеринарной станции, куда поступали заявки, сыпались бесконечные телефонные звонки, а потом мы садились в машину и допоздна колесили по адресам. Он представлял нас хозяевам практикантами из техникума, и старушки почтительно смотрели на белые халаты, доходившие нам почти до пят. В каждом доме нас встречали чуть ли не с распростертыми объятиями: ведь мы могли и не явиться по заявке, потому что это делалось в исключительных случаях. Но разве энтузиастов остановят сухие предписания и инструкции? Наш опекун и наставник не жалел ни машину, ни себя, ни нас.
Я удивлялся, с каким спокойствием и уверенностью Никифор Кондратьевич обращался с бульдогами, эрдельтерьерами, боксерами, делал уколы, лез рукой в отверстую пасть, а свирепого вида псина при этом косилась на него с преданным, рабским смирением и жалобно повизгивала. Нам казалась чуть ли не магией, каким-то гипнозом манера его поведения, потому что при виде Никифора Кондратьевича у собак словно что-то ломалось в глазах.
Мы побывали в десятках квартир, где мне неожиданно открылась совершенно незнакомая прежде сторона людской жизни. Все эти старушки собачницы и кошатницы были, в сущности, столь замкнуты в себе и одиноки, что невольно вызывали к себе не меньшее сочувствие, чем их подопечные. Я и не подозревал, сколь тоскливо иногда оказывается человеку в четырех стенах, сколь спасительным может стать для иного чудака общество почти облезлого какаду.
Однажды под вечер на ветстанцию позвонил какой-то мужчина, чуть не слезно прося приехать и спасти его попугая. Привезти сам сюда птицу он не мог, недавно перенес третий инфаркт и выходил из дому разве что в магазин по соседству. Мы поехали, вняв его мольбам.
Какаду выглядел жалким и ужасным, сидел на жердочке с нахохленным видом, словно мерз от стужи, несмотря на июньскую жару. Хвост его был загажен, а весь пол клетки устилали выпавшие перья.
— Спасите его! — взвел на нас страдальческие глаза хозяин, шаркая шлепанцами, суетясь и угодливо подвигая нам дрожащими старческими руками гнутые венские стулья. — Он был со мной на кораблях неразлучно пятнадцать лет, я купил его в Кейптауне, еще когда ходил третьим штурманом. Моя покойная супруга, как и я, души в нем не чаяла. Он удивительно умный, да-да! Понимает, что обречен, молчит, не ест, не пьет уже третий день.
— Попка, ты чего приуныл? — постучал слегка по клетке Костя. Какаду чуть приоткрыл тонкую голубоватую пленку века и показал безжизненно мутный зрачок.
— Если он погибнет, я этого не переживу, — вздыхал старик, отирая слезу, которая скатилась на серебристую от щетины щеку. — Ведь, кроме него, у меня не осталось никого в целом мире. Я одинок, катастрофически одинок. Детей у нас не было. Мы всегда считали Ливингстона членом нашей семьи.
— Какого Ливингстона? — удивился Костя.
— Его, — кивнул старик на клетку. — Так его зовут.
Моряк перечислял нам многочисленные достоинства этого облезлого комка перьев, в то время как Никифор Кондратьевич открыл клетку и осматривал, казалось, уже безучастного ко всему попугая.
— Эктопаразиты! — заключил наконец он строго. Это прозвучало как вердикт, не оставляющий никакой надежды на спасение.
Старик охнул, чуть не в ужасе закатил глаза и охватил свою плешивую голову дрожащими руками.
— Что же делать, как быть? — причитал он, раскачиваясь из стороны в сторону.
— Сейчас я сделаю ему укол, и все пойдет на поправку, — утешил Никифор Кондратьевич, извлек из чемоданчика ампулу, шприц, попросил меня подержать попугая и, расправив его хвостовые перья, ткнул туда иглой.
— Полундра! — слабо завопил какаду и попытался хватануть меня за палец.
Мы с Костей засмеялись.
— Однажды наш сухогруз едва не затонул в Атлантике, — рассказывал старик. — Ливингстон, как всегда, был со мной на штурманском мостике. Началась всеобщая паника. Уже стали спускать шлюпки за борт, а он сидит себе преспокойно как ни в чем не бывало и говорит…
— Вычистите клетку, — перебил его Никифор Кондратьевич, — я сейчас обработаю ее специальным составом.
Между тем какаду так и сыпал теперь разными авральными командами; после укола он стал воинственно настроен, встопорщил перья.
— Отдать концы! — кричал он, уставясь сосредоточенно на Костю.
— Через неделю попугай будет в полном порядке, — успокоил старика Никифор Кондратьевич. — Необходимо ежедневно добавлять в воду биомицин. Сейчас лучше давать побольше фруктов и овощей.
— Вот беда-то, овощной магазин далеко, от нас почти четыре квартала, — вздохнул сокрушенно старик. — Едва удается доплестись…
— Я буду к вам приходить и приносить овощи, фрукты, — неожиданно сказал Костя. — Надо помочь выходить Ливингстона.
В эту минуту я уловил какое-то странное выражение в его глазах. Нет, не жалость, не снисхождение…
— У вас доброе сердце, юноша, — умиленно прослезился старик. — Из вас определенно выйдет прекрасный ветеринар.
Я глянул на Костю не в силах скрыть невольную улыбку, но он даже не обратил на это внимания и продолжал с серьезным видом вычищать клетку.
— Ты что, и в самом деле задумал стать ветеринаром? — спросил я, когда поздно вечером мы возвращались домой.
— Послушай, — усмехнулся он, — меня всегда поражала твоя наивность. Разве мы можем сейчас в точности знать, кем мы станем? Но, между прочим, не мешало бы обратить внимание, какая у старика шикарная библиотека. Думаю, удастся раздобыть у него что-нибудь интересное. Ведь он одинок и все это, наверное, давно прочел. Вряд ли у него теперь есть охота копаться в книгах…
Меня невольно покоробило от этой откровенности, но я ничего не ответил.
…Ни я, ни Костя не пошли по стопам Никифора Кондратьевича, однако все же именно после того мы стали серьезно задумываться о нашем призвании и строить разные планы.
Моряк подарил Косте не один десяток книг, и он временами навещал его. Ливингстон, как это ни печально, пережил своего хозяина, и когда стали опечатывать квартиру, выносить вещи, осиротевшего какаду взяла к себе соседка. Она пыталась вытравить из его сознания морские словечки, но ей это так и не удалось. В один прекрасный день клетка с птицей перекочевала в Костину квартиру.
Собецкий теперь зачитывался старыми книгами о путешествиях, о Древнем Риме, Элладе, восхищался Тацитом, Геродотом, и я подумывал, уж не собирается ли он всерьез стать историком, но неожиданно для всех нас он после девятого класса пошел учеником слесаря на судоремонтный завод. Доучиваться он ходил в вечернюю школу и советовал последовать его примеру, доказывая, что все равно ничего не потеряно, так или иначе получу аттестат, но зато при поступлении в вуз у меня будет выгодный статус.
— Леха, — говорил он, — слесарничание для меня лишь промежуточный этап, штрих в биографии. Но штрих колоритный! Даже если стану когда-то министром, смогу похвастать, что начал трудовую жизнь рабочим. Пошел вкалывать в шестнадцать лет!
Он уговаривал меня столь убежденно, что можно было и вправду поверить в эти далеко идущие планы. Но надо было знать характер Собецкого, его всегдашнюю приверженность к пространным идеям, стремление пускаться во все тяжкие, идти на риск, лишь бы жизнь обрела какой-то неожиданный поворот, за которым ему грезилась заманчивая перспектива.
Конечно же вся эта затея оказалась в итоге прожектерством: он проработал слесарем месяца четыре, не больше, стал под разными видами все чаще прогуливать, и в конце концов его просто уволили с завода. Какое-то время он предавался безделью, ошивался целыми днями в яхтклубе, но вечернюю школу не забывал посещать.
Затем ему в голову пришла сумасбродная мысль пойти до осени в пожарные, а тут еще кто-то из знакомых расписал все прелести этой службы, где дежурство раз в трое суток. Может, его прельстила не только перспектива относительной свободы, но еще и возможность выгодно себя проявить на столь романтическом поприще, сулившем новые впечатления. Вряд ли он обольщался мнимым геройством, однако крещение огнем не прошло бесследно для его экзальтированной натуры.
— Представляешь, Леха, сидим забиваем козла, вдруг — тревога, — бахвалился он, чтобы раззадорить меня. — Хватаю каску, несемся с истошным воем сирены через весь город. Полыхает третий этаж в старом особнячке, а на втором общество слепых. У них как раз шло собрание. Всеобщая паника, суматоха: горим! Горим! Кинулись они на лестничную площадку, а там все дымом заволокло. Влетаем в квартиру, сломав замок, спасаем пятилетнего пацаненка… На лестничной площадке потоп, хлещем из двух брандспойтов. Слепцы, которым льет теперь на голову, орут — конец света! Тут является старушенция, виновница всех событий. Забыла включенный утюг, пошла на Привоз, где простояла в очереди за рыбой больше часа. Увидела кавардак в квартире и взъярилась на нас: «Трам-тара-рам, — кричит, — изуродовали обстановку!» Ну, соседи, у которых залило потолок, и напустились же на нее. А тут еще сбежались жильцы двора, где слепцы затоптали белье, развешанное на веревках. Такие разгорелись страсти! Комедия, да и только.
Но вскоре даже эти эфемерные восторги угасли, а первые впечатления поблекли; надо было регулярно ходить на учения, сдавать какие-то нормативы, заниматься докучливой уборкой в депо и не гнушаться взять в руки иной раз и метлу…
Никифор Кондратьевич не упускал случая поиронизировать над Костей и всякий раз спрашивал, когда же тот получит наконец медаль за доблестное рвение и геройство на пожаре. Он никак не мог смириться с тем, что его племянник за короткий срок сменил уже две работы.
— Ты, Костик, вольный стрелок, — говорил он. — Сегодня здесь — завтра там, по морям, по волнам… Только куда тебя вынесет? Годков через пять-шесть трудовой книжки не хватит, а к пенсии, глядишь, наберется целое собрание сочинений…
— Ничего, пусть узнает жизнь с разных сторон, — защищала Ксения Петровна Костю. — У него еще все впереди, найдет себя рано или поздно. Ведь не думаешь же ты, Никифор, что я и вправду соглашусь видеть его всегда чумазым слесарем или пожарником.
Ксения Петровна любила повторять это сакраментальное: «Узнать жизнь!» Я не совсем ясно представлял, какой именно смысл она вкладывала в эти слова, за ними скрывалось нечто смутное, обтекаемое, потому что можно было подразумевать и перекочевывание с одной работы на другую, и чтение книг, и дружбу с девчонками, наши тогдашние увлечения, привязанности… И выходило, что это как бы еще не настоящее, временное, чего не следует принимать всерьез, потому что мы еще «не узнали жизнь» и как слепые котята тычемся из стороны в сторону, а настоящее придет только после, не скоро, а пока что наша жизнь как бы игра… И многое дозволено, многое прощается, и время спишет все издержки. А пока у нас еще птичьи права на какое-либо серьезное суждение, но зато есть права на ошибки, на всепрощение, на снисхождение. Повторяю: так думала она, полагая, что ее мораль во всех отношениях выгодна для нас и мы ее с готовностью приемлем, укрепив тем самым авторитет Ксении Петровны в наших глазах. Она слыла у нас в маленьком, но шумном дворе, где жили семьи рабочих элеватора и портовых грузчиков, образованной женщиной; за глаза ее называли «морячкой», она со всеми умела легко находить общий язык, но вместе с тем никого из них не принимала всерьез.
7
— Вызывали, гражданин начальник? — в приоткрытую дверь сперва глянула угрюмого вида личность с оттопыренными красными ушами на стриженой голове и просунулось крутое плечо, задранное к массивному лошадиному подбородку.
— Входите, Артюшкин, смелее входите, — кивнул майор Байбаков. — Вот товарищ Петряев из Черкасского ГУВД побеседовать с вами хочет. Тут такая история, снова вашим делом заинтересовались, нужны кое-какие подробности…
— Гражданин начальник, какие еще подробности? — воскликнул Артюшкин с нарочитым удивлением. — Я вас трагически умоляю, не надо со мной больше «беседовать по душам», — хлопнул он себя рукой по груди. — Ведь накрутили мне на полную катушку. К чему еще бередить человеку душу? Вы про меня все насквозь знаете, биографию с детства изучили.
— Переоцениваете, Артюшкин, — ухмыльнулся майор Байбаков. — Знали бы все, так не вызвали. Конечно, мужик вы толковый, вину свою вроде осознали, работаете неплохо. Вы у нас, можно сказать, на хорошем счету, в пример другим приводить можно. В нарушении режима ни разу не были замечены. Вот лишний раз и убедимся сейчас в вашей искренности. Да вы не гоношитесь, выслушайте сперва все с толком, — остановил Байбаков готовое сорваться с губ заключенного восклицание. — Василий Степанович сейчас все сам уточнит.
Василий Степанович Петряев вкратце изложил обстоятельства дела и положил перед Артюшкиным портрет Белорыбицына, который переслали в Черкассы через две недели после первого запроса из Москвы. В прошлом и нынешнем году здесь произошли аналогичные преступления; первое раскрыли, совершивший его Никита Федорович Артюшкин 1945 года рождения был осужден на пять лет.
— Скажите, Артюшкин, знакома ли вам эта личность? — спросил Петряев и подвинул к нему портрет.
— Киноартист, что ли? — поглядел тот мельком.
— Ну вот, мы к вам с полным доверием, Никита Федорович, а вы дурака из себя строите, — хмыкнул Байбаков. — Этот человек, выдавший себя за Белорыбицына, а прежде за Жучкова, такой же артист, как и вы. Гастролер. И дело его весьма похоже на ваше, одна и та же, как говорится, география и приемы. Вот и пошевелите извилинами, вспомните. Это в ваших же интересах.
— У меня интерес теперь один — отбыть срок и начать честную трудовую жизнь, как у всех людей… — затараторил Артюшкин. — Я ведь, сами знаете, семейный человек, двух детей надо воспитывать…