Как я уже сказал, два окна бабушкиной комнаты выходили в тогдашний Сиротский переулок. Надо заметить, и весь в длину дом бабушки выходил в этот переулок; этаж, на котором жила бабушка, был первый. Дом бабушки по всей длине – со стороны Сиротского переулка – имел палисадник, шириной метров шесть, – не меньше. Зимой палисадник, оговорюсь, именно палисадник, ничего интересного собой, понятно, не представлял, разве что служил в определённом смысле барьером для дома бабушки – от пешеходно – проезжей частей Сиротского переулка. Со стороны, в частности, тротуара, ближнего к дому, барьер этот в такое время года, не нарочно, не сознательно укреплялся, всё возраставшим, валом из снега. Вал создавали дворники, расчищавшие от снега этот тротуар; использовавшие палисадник, как место для, убираемого ими здесь, снега. Когда вал делался достаточно высоким и слежавшимся (а «вырастал» он, я ныне думаю, не менее чем в рост человека), то тогдашние мальчишки видели в нём, в этом вале, крепостную стену для «военной» игры. Хочется вспомнить: первоначально, по уговору, одни становились защитниками этой крепостной стены, раз-два-три – забираясь на её вершину; другие наоборот – нападавшими на неё. В ход тогда шли снежки; ну, а при штурме завязывалась уже на вале «крепостной стены», как правило, бурная физическая борьба. Взявшие «крепостную стену», становились, по условиям игры, защитниками этой стены, а бывшие защитники – соответственно – нападавшими на неё. И я, став постарше, участвовал в такой игре. И тогда бывал весь в снегу; хуже того: мои зимние с начёсом шаровары, по фасону – так называемые татарские, покрывались многочисленными корочками, кусочками льда и становились – шаровары – тяжелыми; и издавали шелестяще-звенящий звук, особенно когда я, наигравшись и возвратившись в дом с улицы, снимал их с себя для просушки.
– Это зимой. Летом, вообще в теплое время года, палисадник был, понятно, привлекательнее. Не помню, что примечательного росло в нем под окнами у соседей бабушкиного дома, но под окнами бабушкиной комнаты росли какие-то цветы. Цветы произрастали в клумбе круглой формы, обрамленной углами вверх, темно-красного цвета кирпичами. Около клумбы была врыта в землю игрушечнонизенькая скамеечка. Во всём в целом палисаднике росли также какие-то кусты и даже одно или два больших дерева, кажется, тополь-тополя. Палисадник был обнесен палисадом, игрушечной высоты штакетником: не выше колена взрослого человека. У палисада, припоминаю, имелась даже своя, игрушечной высоты и ширины, калиточка. Была ли она одна на весь палисадник или их было несколько – не знаю; припоминаю только одну – прямо против окон бабушкиной комнаты.
Здесь хочется вспомнить еще один, скажу так, духовный эпизод моего детства, отчасти связанный с бабушкиным палисадником.
Была, без сомнения, Пасха и, значит, воскресенье. День был теплый, солнечный и какой-то преувеличенно-радостный. По-моему, даже звонили колокола; и хотя для атеистического тогда государства, не знаю, могло ли быть такое? Вместе с тем, ближайшее к тогдашнему дому бабушки, культовое, так сказать, учреждение – Донской монастырь находился метрах в трехстах-четырехстах от него…
И вот, чувствуя вокруг себя особенные веселость, праздничность, я расшалился. Сколько мне было тогда лет – не помню. Находясь, вероятнее все же, один в бабушкиной комнате, я придумал «выйти» на улицу, а точнее в палисадник, и вернуться позже назад через окно комнаты, тем более что оно было полуоткрыто. Выполнив первую часть задуманного /окно находилось не высоко над землей/ и, побыв в палисаднике, погуляв, так сказать, в нем, поизучав кирпичи клумбы, которые казались мне загадочными, потому что были, если точнее, далеко не новыми, чуть ли не древними: с отколотыми краями, покрытые тут и там землей и мхом, – я стал осуществлять вторую его часть – возвращаться, – влезать в окно бабушкиной комнаты. Не трудно очутившись на подоконнике, я увидел в комнате бабу Клаву. Лицо ее, смотревшее на меня, было совершенно не строгое, – в данном понимании из-за того, что я балуюсь: вместо двери использую окно.
– Влезай, влезай, давай, – сказала она очень радостным, очень веселым тоном. – Пасха на столе и кулич. Есть будем, разговляться.
Я тут же спрыгнул с подоконника в комнату и, шаг шагнув, подошел к столу. На нем стояли два предмета, которых ранее – до того, как я вылез через окно на улицу – не было тут. Первый предмет мне уже был знаком – это кулич, раз-не раз, точно не скажу, виденный мной и бывший для меня лакомым кушаньем. Второй предмет я видел впервые. Внешне он казался несъедобным. Он представлял собой, как я бы сейчас сказал, четырехгранную деревянную пирамиду, при исследовании на всех гранях которой было запечатлено по одному деревянному, выпуклой формы божественному кресту. (Гигиенические подставки под кулич и пирамиду (например: глубокая тарелка под кулич, широкая неглубокая – под пирамиду), безусловно, были, но я их, видимо, как не впечатлявшие, не запомнил).
Не понимая, как можно есть, употреблять в пищу деревянное изделие, четырехгранную деревянную пирамиду, я озадаченно молчал.
Сделав мне, так сказать, первую половину сюрприза, бабушка, тоже подойдя к столу, стала осуществлять вторую его половину. Легко и вместе очень аккуратно она принялась поочередно отделять друг от друга все четыре деревянные грани пирамиды, которые оказались ничем друг с другом не соединенные, как-то: не сбитые между собой, например: гвоздиками, не связанные как-нибудь бечевкой, шпагатом и т. д. После этого действия передо мной предстала опять пирамида, по форме – оттиску абсолютно точно такая же, что и первая, так сказать, разборная. То есть, первая, разборная, пирамида была для второй – в умелых, опытных руках – формой. Эта вторая пирамида была уже съедобная – из творожной массы желтого цвета с изюмом. Как я тотчас догадался, это и была пасха. И мы с бабушкой стали ее есть, а также и кулич, – «разговляться».
Здесь следует сказать об отношении к религии этой моей бабушки, бабы Клавы. – Ни икон, ни церковных книг в ее комнате не было, и чтения молитв ею, бабушкой, я свидетелем никогда не был; не видел, не слышал я и о таком факте – чтобы она когда-нибудь ходила в церковь. Но может бабушка была скрытно, тайно, молча верующей в атеистическом тогда государстве, раз пасха, эта творожная масса с изюмом, была приготовлена бабушкой – для праздника Пасхи – в отчетливо культовом виде?..
Прибавлю: ну а по сравнению с бабушкой, несколько пожилых женщин ее двора были, явно верующими и, в частности, в праздник Пасхи открыто ходили в церковь. Это было заметно по однотипным узелкам в их руках, с которыми они в такой день, обычно поодиночке, уходили в первой половине дня со двора, а через какое-то время возвращались с ними же назад. Одни из этих женщин несли по одному узелку, другие по два: по одному в каждой руке. Узелки эти их были из марли или белой легкой материи. В первых /из марли/ очень хорошо просвечивали-просматривались куличи, покоившиеся на гигиенических подставках, тарелках.
Ребята из бабушкиного двора тоже бывали в этот день наблюдателями, происходившего во дворе, так выражусь, микрорелигиозного движения, при этом радостно, весело говоря друг другу:
– А вон такая-то пошла «святить» кулич. А вон – такая-то /назывались фамилии или имена этих пожилых верующих женщин, понятно, с прибавлением к именам: «тетя… или же баба…»/.
– А вон и моя бабка тоже пошла, – говорил дальше кто-нибудь из ребят.
– А твоя бабка, – таким же грубым тоном, ради любопытства спрашивал меня кто-нибудь из них, – ходила – пойдет?
– Не знаю, – озадаченно отвечал я. И мне тогда, помню, было неловко как-то, даже отчего-то стыдно, что моя бабушка не входила в компанию, явно верующих, пожилых женщин ее двора.
Однако пора возвращаться к временно оставленному, подробному описанию бабушкиного, бабы Клавиного жилья. Ну и, чтобы закончить в принципе речь о тогдашнем Сиротском переулке, – добавлю следующее. Когда я стал постарше, то этот переулок, в зимнее время года, был для меня и некоторых других детей, почти что катком, потому что вся или почти вся проезжая часть переулка, где у нас и был «каток», представляла собой, сильно спрессованный колесами автомашин, снег. Иногда дворники чистили до асфальта скребками оба тротуара переулка, но проезжую его часть этими скребками – никогда. Химической же уборки снега и льда /посыпание дорог солью и другими специальными веществами/ тогда, видно, не существовало, не было изобретено. «Каток», уточню, был далеко не гладкий: в небольших ухабах и неровностях, сделанных, проезжавшими тут от случая к случаю, автомашинами. Когда последних в поле зрения не было /частенько, две-три и т. д. минут/, то я лично на своих коньках «снегурках» весело бегал, как умел – мог, прямо посредине проезжей части переулка. Первоначально эти детские коньки, изображавшие в своем, так сказать, носке крупную запятую, прикреплялись мной к валенкам; прикреплялись всякий раз перед катанием на коньках /чуть ниже – попытаюсь вспомнить как?/. Потом, вскоре, коньки эти, предположу в мастерской, твердо, жестко, с помощью заклепок посадили на ботинки. И коньки сразу приобрели настоящий, современный и, я так думаю, богатый по тем временам, вид; богатый, потому что у знакомых и не знакомых мальчишек, которых я вокруг себя видел, были еще не один год потом коньки, так сказать, по старой, бедной моде, прикреплявшиеся к валенкам /о тогдашних девочках я как-то не помню, на чем, на каких коньках они катались/.
Теперь вспомню свои первые смешные коньки, прикреплявшиеся к валенкам. Каждый из моих коньков, в этом ничем не отличаясь от каких-нибудь прочих коньков, имел две достаточно широкие металлические опоры – бóльшую, под переднюю часть ступни, и меньшую, под заднюю, так сказать, пяточную. К каждой из этих – в сумме четырех – опор, из-под низа их, привязывалась – прикреплялась достаточно прочная веревка; привязывалась – прикреплялась не одним, а поочередно двумя своими концами, так, чтобы визуально могло получиться довольно просторное веревочное кольцо-хомутик. В таком виде коньки уже были в целом пригодны к пользованию; пригодны – так долго, как долго веревки и узлы этих веревок могли далее выдерживать катание на данных коньках. Теперь оставалось надеть коньки на ноги, то есть на валенки, просунув валенки в веревочные кольца – хомутики коньков. А потом с помощью деревянных палочек, просунутых в эти кольца-хомутики /по одной на каждое кольцо-хомутик; палочке, своими двумя размерами, похожей на толстый карандаш/, – поочередно прикрутить покрепче к валенкам каждое из этих колец-хомутиков, да и, прикрутив, зафиксировать, застопорить тут же деревянные палочки от обратного раскручивания; зафиксировать – застопорить, подсовывая – самое простое – один из концов каждой палочки под веревочное кольцо – хомутик, ею же, этой деревянной палочкой, только что прикрученное к валенку. Сработав так, можно было приступать к катанию на коньках. Однако надежности подобных прикруток веревочных колец-хомутиков к валенкам – отнюдь не всегда хватало на одно полное катание. Не редкость уже через несколько минут коньки начинали вихлять, болтаться на валенках; или еще хуже того, вообще слетали с них, от неожиданного раскручивания веревочных колец-хомутиков. И надо было снова таким же опять способом прикручивать коньки к валенкам.
И еще хочется сказать о Сиротском переулке. Поскольку ни в нашей семье, ни в семье бабы Клавы и деда Ивана, ни в семьях знакомых мне мальчишек не было дома, по крайней мере, до 1956-го года, телевизоров /вообще тогда довольно мало кто их и имел/, то с наступлением темноты я – один или же вместе с мальчишками – любил иногда вглядываться, бывая в гостях у бабы Клавы, в глубину одного из окон тогдашнего телецентра. В глубине этого окна, а оно находилось на 2-ом этаже того из корпусов телецентра, который /корпус/ фасадом или какой-то другой своей частью выходил в Сиротский переулок, ясно наблюдался «Голубой экран». Впрочем, телевизор ли то был или какое-то техническое устройство, сильно напоминавшее собой телевизор, – неизвестно. Ведь объект моего – нашего с ребятами любопытства – «Голубой экран» обнаруживался только с расстояния приблизительно сорока метров; стоя в переулке у дома бабушки или же находясь внутри бабушкиной комнаты, – только отсюда, с такой дистанции, был виден он.
Предположительно транслировавшееся, зримое на этом, надо сказать, стандартном, не громадном экране, изображение менялось с той или иной частотой – скоростью, однако какое точно оно, это изображение, было – понять с такого расстояния, было невозможно. Но я – мы с ребятами – были, помнится, довольны и этим, – что хоть в таком виде наблюдаем предположительно телеизображение, телевизионный экран.
Ну а теперь, мысленно развернувшись на 180 градусов, начну свое движение – также мысленно – сперва по кухне бабушкиной коммунальной квартиры, поскольку комнату бабушки я уже вроде всю описал.
Итак, кухня. В самом-самом углу ее, противоположном от входной двери в квартиру, стояла особая, городского типа печь. В холодное время года она отапливала кухню, комнату Мишки и еще соседнюю квартиру, потому что одна из стен печи выходила в комнату Мишки, другая /стена печи/ – в соседнюю квартиру. Стены печи были буквально стенами, поднимаясь от пола до самого-самого потолка. Когда и чем топили печь – не знаю; как-то не доводилось быть свидетелем этого занятия. Вместе с тем другого отопления, кроме печного, совершенно точно помню, в квартире не было.
Еще на кухне стояла 4-х комфорочная газовая плита, располагавшаяся по той же самой стене, что и печь. Ну и рядом с плитой, у входной двери в квартиру, на лавочке стояли ведра с водой /вообще ни одна квартира бабушкиного и соседнего по одному двору дома, – принципиально такого же, как и бабушкин, – не располагали водопроводом; позднее скажу, где бралась жильцами этих домов питьевая вода/. На поверку на кухню выходили все 3 двери комнат жильцов описываемой квартиры. Бабушкина дверь комнаты и, так сказать, Мишкина выходили на первый взгляд в коридор; однако коридор этот образовывался одной стеной кухни и одной из стен упомянутой печи, составлявшей /речь идет о стене/ длину данной печи. Третья дверь комнаты в квартире выходила отчетливо на кухню, а не в лжекоридор.
Кухня была общей площадью – не маленькая, примерно 17 квадратных метров; но печь на кухне занимала на глаз метра 4, лжекоридор – 4–5 квадратных метра. Таким образом, чистая площадь кухни была всего лишь метров 8 –9 квадратных. Дальше. Выйдя из кухни и, следовательно, из квартиры – через входную дверь последней, можно было попасть в настоящий коридор, ведший влево, говоря современно, – в туалет /тогда же – в уборную/, а вправо – через еще одну дополнительную дверь – на выход, на улицу. Туалет, очень хочется сказать о нем, был любопытен тем, что был здóрово схож с деревенским. Но объем выгребной ямы /вспоминать, так уж вспоминать/ этого тогда городского, абсолютно недетского туалета и высота сидения, так выразиться, над уровнем земли, разительно отличались от, очень похожего на него, деревенского /мне кажется, и даже скорее всего, бабушкин туалет имел одну общую названную яму – с туалетом из соседней – через стену – квартиры по этажу; отсюда и объем ямы был внушителен/. Не знаю – в каком возрасте мне разрешили самостоятельно пользоваться туалетом – уборной бабушки. Но, посещая по необходимости это место уже без взрослых, мне, помнится, становилось иногда жутковато в нем, если я почему-то начинал представлять свое случайное падение – с высоты чуть ли не полутора метров «над уровнем земли» – в объемную, то наполненную, то нет, выгребную яму туалета – уборной; то наполненную, то нет, потому что после зимы, устойчиво теплой весной, во двор бабушкиного дома приезжала специальная грузовая автомашина, – для очищения, в частности, данной выгребной ямы. Стоит ли говорить, что машина была оборудована металлическим резервуаром нужного объема, гибким гофрированным шлангом крупного диаметра да специальным мощным насосом. Также стоит ли говорить, что машина, конечно, очищала заодно и другие такие же места бабушкиного и упомянутого соседнего домов, – за один ли раз – рейс или же за два, за три – не знаю, ибо, очень быстро удовлетворяя свое детское тогда любопытство, счетчиком таких рейсов я никогда не был. Да это было бы и невозможно – по причине, поднимавшегося во дворе, прегнусного запаха – от специальной работы данной машины. Теперь о предмете несколько менее любопытном, но, конечно, более приятном: где бралась питьевая вода жильцами этих двух домов. Во дворе бабушкиного дома стоял – частью своей длины – еще один дом – кирпичный, пяти-шестиэтажный. Из его стены – в направлении двора бабушкиного дома – был выведен водопроводный кран холодной, питьевой воды. Уточню: кирпичный дом этот имел свой двор со стороны своих подъездов, из бабушкиного двора невидимых, «непросматривающихся». Жильцы, о которых идет здесь речь, подходили с пустыми ведрами к данному водопроводному крану и, понятно, наполнив их водой, уносили в квартиры.
Еще была питьевая вода в уличной колонке, в Сиротском переулке. Но до нее надо было идти от двора бабушкиного дома метров 100–120. Колонка же стояла в десяти – двадцати шагах от улицы Шаболовки, к Сиротскому переулку перпендикулярной. В частности, для упомянутых жильцов уличная колонка была, безусловно, резервной, аварийной. В то же время, вода в колонке была намного вкуснее той, которая подавалась в водопроводный кран в бабушкином дворе. Вряд ли это мне казалось, потому что мы с ребятами из бабушкиного двора, например, разгорячившись от какой-либо общей для нас игры, предпочитали бегать на колонку для утоления жажды. Бывало, бегали мы даже зимой, поскольку колонка «работала» круглогодично и – на моей памяти – безотказно. Бурно, под большим напором, неиссякаемо бежала вода из толстого да толстостенного крана колонки – при нажатии на ее рычаг. При надобности, ведро на колонке наполнялось, без преувеличения, в два счета, в несколько секунд. Быть может, колонка предназначалась еще и для тушения пожара, – самое лучшее – с помощью пожарного шланга, «пожарного рукава», надеваемого тогда на кран колонки; большая мощность подачи воды в колонку – рождала такую мысль.
Убежав в воображении не только из квартиры бабушки, но даже и из ее двора, вернусь в воображении в ее двор. И расскажу еще вот про что. У соседнего дома по бабушкиному двору, – дома, уточню, деревянного, двухэтажного и двухподъездного, была одна, ну, вероятно, достопримечательность. То ли финский нож, то ли кортик или же что-то похожее на эти два предмета, – такая вещь с довольно ржавым лезвием была сильно воткнута в стену этого дома. Кто и когда, с целью или же безо всякой цели вонзил в стену дома данное холодное оружие – было неизвестно. Оно находилось в том месте дома, где было недосягаемо для мальчишек. Да и не всякому взрослому было уж совсем просто добраться до него, взять его в руки. С торца упомянутого дома имелся вход в один из его подъездов. В этом месте /в торце дома/ не было ни одного окна, за исключением одного единственного, подъездного, глухого, не раскрывавшегося. Так вот, здесь, в торце дома, в стороне от подъездного окна, на уровне второго этажа и покоилось холодное оружие. Снять его, если бы это кто захотел сделать, можно было с помощью высокой лестницы, сбить – это оружие – с помощью длинного шеста.
Мы с ребятами частенько подходили к этому месту дома и навязчиво, помнится, всё пытались сбить оружие своим способом – кидая в него с земли, посильные для нас, камни. Однако осуществить затеянное, как мы ни старались, нам так никогда и не удавалось.
Прошло еще время, а именно: зима и весна. Летом баба Катя забрала меня с собой на отдых в деревню, в которой постоянно жила ее, бабы Кати, родная сестра. Деревня находилась в Тульской области, между Серпуховом и Тулой. Самым, видимо, удобным транспортным сообщением с деревней являлся междугородний рейсовый автобус, на котором мы всегда в летнюю пору, в разные годы ездили.
В ту, самую первую поездку в автобусе меня сильно укачало. И, как я ни старался сдержаться, мучительно стесняясь окружающих пассажиров, все-таки стошнило. Да прямо на пол автобуса. Сконфуженно, уборку за мной сделала баба Катя. Автобусы, на которых мы ездили тогда, в частности в 50-ые годы, были далеки от комфортабельности. Представляли они собой – почти сплошь одно железо, окна для пассажиров были в них маленькие, верхние люки вентиляции, насколько я помню, отсутствовали. Не трудно догадаться, как нагревались и даже накалялись подобные автобусы в летние погожие дни в дороге. Мы же с бабой Катей ездили в этих автобусах именно в такие дни. Вообще тогда, в 50-ые годы, каждое лето, которое я мог помнить, было настоящее, погожее. Автобусы этих лет, добавлю, были еще и маломощные. Под гору шоссе они «бежали» быстро; на ровном участке его /шоссе/ – ехали, так сказать, ни шатко, ни валко; но когда шоссейная дорога делала подъем в гору, тут автобусы превращались в настоящих черепах по своей скорости. И каждый из них, автобусов, страшно пыхтел, «сопел» своим мотором, с ощутимым трудом влезая на вершину таковой горы. И еще добавлю: в автобусы тех лет /в салоны их/, понятно, в дороге, каким-то образом, порой крепко, набирался выхлопной газ.
Поездка наша с бабой Катей, скажу теперь, длилась примерно 2 часа. За это время самым живописным и, помнится, страшным местом в пути был переезд по мосту через реку Оку /подъемы автобуса в очередную гору проходили для меня тоже не без замирания сердца, ибо мне казалось по-детски, что автобус, как живой, когда-нибудь выдохнется и тогда возьмет да и «побежит» все быстрее вниз, назад, под гору…/.
Прибыв на остановку, которая называлась Чижово, мы с бабой Катей вышли. Близ остановки, – и в эту, для меня первую, поездку в деревню, и во все последующие, – нас всегда ожидал кто-нибудь с телегой и лошадью. /Заранее, например бабой Катей, отбивалась телеграмма или же писалось письмо, в котором сообщались дата и час отбытия автобуса из Москвы. Ожидавшим нас был обычно племянник бабы Кати, которого звали Николай. Было ему тогда, в ту, первую для меня поездку в деревню, лет 25./.
– С приездом, тетя Кать. Здрасьте! – подойдя к нам, сказал весело Николай.
– Спасибо, Коль. Здравствуй, – разгибаясь от вещей, ответила радостно бабушка.
Не мешкая, Николай взял наши вещи, наш ручной багаж и перенес на телегу.
– Подсажу давай, – сказал Николай мне, понятливо уже подбежавшему к телеге.
С его помощью я тотчас же очутился на телеге, устланной то ли сеном, то ли соломой. Баба Катя тоже уселась на телеге, но самостоятельно и не в один момент. Николай бодро и уверенно занял свое место.
– Но – пошла-а-а! – крикнул он на лошадь и тут же, специфически чмокнув, издав губами звук поцелуя, шлепнул правой вожжей по ее крупу. Дорога до деревни, а деревня, теперь пора сказать, называлась Сказово, была не совсем, не совсем близкая. Николай ехал бодрым шагом, потому что даже на такой, не шибкой, скорости, езда в телеге, ясно, не является полностью мягкой и удобной. Дорога наша петляла и шла то по открытой местности, то опушкой леса или же рощи. Не помню – о чем между собой говорили, пока ехали, бабушка и Николай. Да в общем дальше, вплоть до возвращения назад, в Москву, я помню – все только эпизоды. На всю жизнь запомнились следующие.
1) Кузница деревни Сказово.
Вдвоем с бабой Катей гуляя не спеша по деревенской улице, не знаю – на какой день после приезда на место, любопытство мое привлекла довольно шумная деревянная постройка, во всех отношениях не похожая на другие. Постройка эта была низкая, насколько я ее теперь представляю, – лишенная фундамента. Вместо двери у ней были настоящие ворота, на то время, широко открытые одной своей половиной. Около постройки, со стороны деревенской улицы, лежали крупные металлические предметы, тогда в моем возрасте, никогда не виданные ранее. Изнутри постройки раздавались металлические стук и звон.
– Баб Кать, это что? – спросил я, указывая пальцем на предмет моего вопроса.
– Кузница. Там кузнец работает, железо кует, – не многословно ответила бабушка.
– А как кует?
– Кладет железо в огонь, греет сильно, а потом здоровым молотком стучит, как надо, по железу. …Кузнец здо-о-ровый, строгий!
Как-то не осмелившись попросить бабушку войти внутрь кузницы, я решил для себя – побывать в ней самостоятельно, тем более что кузница, как я теперь прикидываю, находилась метрах в семидесяти – восьмидесяти от дома, в который мы приехали погостить. Не помню, в этот ли день или же на следующий, я тайком от взрослых, один пошел знакомиться с кузницей и кузнецом. Когда я подошел к воротам кузницы, которые были на этот раз полуоткрыты одной своей половиной, я немного трусил. Но любопытство мое было сильнее этого чувства. Вошедши внутрь кузницы и увидев кузнеца, который был один и занимался какой-то своей работой, я сразу же, так сказать, с порога, поздоровался с ним. – Здравствуй, – несколько озадаченно ответил кузнец. – Ты чей?
– Мы в гости приехали с бабушкой – к бабе Любе и деду Евдокиму, – ответил я торопливо. (Сестру бабы Кати звали Любовь Романовна, её мужа – Евдоким… – по отчеству не знаю как; кажется, они были старше по возрасту моей бабушки).
– А, к Авдеевым, значит, – подумав, сказал кузнец. Кузнец был, помнится, среднего роста, крепкого телосложения; на вид ему было лет 45. И был он совсем не строгий. Не помню – о чём у нас с ним был дальше, шуточно говоря, разговор. Помню только, что он, на мою, видимо, просьбу – подойти к нему поближе, ответил предостережением, сказав, чтобы я смотрел тогда под ноги. Не вняв его предостережению, – а оно было правильным, поскольку на полу кузницы (полу, кстати, земляном) в беспорядке валялись всякие металлические предметы, – я тут же поплатился за своё непослушание. Обрадовано прошагав 2–3 шага внутрь кузницы, я споткнулся о какой-то предмет, лежавший на полу кузницы, перпендикулярно входу в неё, и всем телом упал на этот предмет, – самое главное – лицом. Предмет оказался, как я теперь знаю, визуально запомнив тогда его, куском рельса в метр – полтора длиной примерно.
Он, этот кусок рельса (для ясности, лежавший на земле кузницы так, как если бы по нему, – вот-вот должен пройти какой-либо железнодорожный транспорт), был не ржавый, больше того, – отполирован до металлического блеска той частью, по которой должны проезжать колёса этого транспорта; для точности: этот кусок рельса имел принадлежность узкоколейному пути; за изношенность, видимо, списанный с него, он (кусок рельса) и попал в кузницу.
Жестоко упав – самое главное – лицом на рельс, а, условно говоря, – и на прошлый железнодорожный путь узкоколейный, рельс – путь эти на всю жизнь оставили след, примерно полтора сантиметра длиной, на моём лице в виде шрама.
Дальше. Почему-то не вдруг, не сразу поднявшись на ноги, не помню – с помощью кузнеца или же самостоятельно, я с рёвом и воем выбежал из кузницы и, продолжая вопить, побежал кое-как (бежать во всю силу было больно) к дому бабы Любы и деда Евдокима. Подбегая к их дому, хорошо помню, я увидел несколько человек деревенских подростков одного со мной пола, сидевших на куче бревен. Самому старшему из них было, помнится, лет 13–14. Бревна были уложены на земле – почти что напротив названного дома, на противоположной от этого дома стороне деревенской улицы; лежали они, бревна, параллельно улице. Нисколько не опасаясь этих подростков, приблизясь к ним на самое короткое расстояние, все с тем же ревом, воем, и уже собираясь повернуть к дому бабы Любы, я услышал следующее, как мне показалось, от старшего из них:
– Э, иди сюда! Щас я… отрежем.
Сказано это было вполне серьезно, не шуточно. Что такое я…, в данном понимании, у мальчишек, я тогда уже хорошо знал, был наслышан от знакомых московских ребят-сверстников. От услышанного, меня точно кипятком вдобавок ошпарили. От деревенской улицы до двери дома Авдеевых /назову теперь так – дом бабы Любы и деда Евдокима/ меня отделял, ничем с улицы не огороженный, двор их. Во дворе гуляли куры да свинья; в хозяйстве у Авдеевых была и другая домашняя живность, но об этом позже. С визгом и, по возможности, со всех ног бросился я к спасительной двери.
Дома была только баба Люба, а моей бабушки почему-то не было. Понятно, после первоначальных вопросов мне и осмотра моей травмы, баба Люба оказала мне на дому самую простую медицинскую помощь: травма моя была почти совершенно не кровоточившая, не потребовавшая даже перевязки; для здоровья – тоже была не опасна. Ну и баба Люба ограничилась тем, что – под мой крик, как надо, помазала мою рану то ли йодом, то ли зелёнкой. Забегая вперёд, скажу: однако, когда я не без помощи мамы проходил врачей для поступления в школу, в первый класс, у меня было обнаружено неполноценное зрение одного глаза (теперь немного уточню: травма от злополучного куска рельса пришлась почти что по глазу, именно по тому, у которого было обнаружено неполноценное зрение), и мне прописали очки, и я носил их в школе, в первом классе, подряд несколько месяцев, – до полного исправления своего зрения. Надо добавить: во время вопросов мне, заданных бабой Любой, и ответов на них, я ей ещё пожаловался на деревенских подростков, в потрясении сказав в точности то, что они мне сказали…
Помнится, баба Люба вначале удивилась, но не тому, что сказали деревенские хулиганы, а тому, что я, находясь тогда уже совсем не в ясельном возрасте, вроде как схулиганил. Потом, видно, решив не обращать на это внимание, сказала мне улыбаясь, показывая при этом свою беззубость, отсутствие у себя зубов: «Да они шутят».
2) (Эпизод второй). Речка Исчезайка.
Близ деревни протекала речка – Исчезайка. Она была узкая, почти без движения – тока воды и очень мелкая, но в отдельных местах имела настоящие омуты или на местном, так сказать, «сказовском» языке – «бучи́ла». Однажды Николай, повторю, племянник моей бабушки, кстати, живший в доме родителей со своей молодой тогда женой, взял меня с собой на колхозную косьбу. Несколько мужчин – колхозников, в числе которых был и Николай, должны были косить траву около названной речки. Не быв знаком ещё тогда ни с речкой Исчезайкой, ни с косьбой, такой деревенской работой, я с удовольствием отправился с Николаем, с дядей Колей, как я его называл. Понаблюдав какое-то время за работой косарей, я затем пошёл знакомиться с речкой, протекавшей тут же, хорошо помню, в ложбине. Спустившись к ней, речке, и увидев, что она игрушечно-мелкая: в среднем, по икры моих тогдашних ног, я, сняв с себя только одни сандалии (детские, короткие, наподобие шорт, штаны на бретельках не мешали), зашёл в Исчезайку. Дно речки было песчаное, вода – чистая, прозрачная и, по-летнему, теплая. Кое-как разглядев в речке течение, я медленно двинулся по нему, с любопытством разглядывая дно речки Исчезайки. Под ногами, тут и там мне попадались, как я сейчас сказал бы, раковины речных мидий. Не однажды в жизни видя эти раковины /когда я в первый и, фактически, в последний раз был с детским садом летом загородом, то там, на природе, в какой-то речушке/ а может то был, говоря очень приблизительно, исток какой-нибудь известной реки /я и видел их, эти раковины/, я все равно стал поднимать их со дна и внимательно рассматривать. К слову сказать, то, что эти раковины были созданием каких-то живых организмов и являлись их домами, укрытиями, «крепостями», я это хорошо понимал, но сами «хозяева» оставались для меня невидимками.
В большинстве своем мне попадались опустевшие раковины, полностью раскрытые двумя своими створками, заманчиво блестевшие со дна своими внутренними перламутровыми покрытиями. Когда же я находил живые, темнозеленые раковины, напротив, полностью закрытые двумя своими створками, то пробовал принудительно раскрыть их. Створки оказывались очень сильно закрытыми, точно заклеенными каким-то очень крепким клеем. Не желая быть излишне настойчивым в попытке проникновения внутрь раковин, если «хозяева» последних «были наотрез против», я бросал раковины на дно и двигался искать следующие, – живые, более податливые или, например, полуоткрытые.
Сильно увлекшись этим занятием, я, не заметно как, подошел к одному из омутов речки Исчезайки. Не помню, был ли я предупрежден Николаем, дядей Колей, о, имевшихся у речки, омутах – «бучилах», – скорее всего, был. Но мое увлечение этим занятием, видимо, усыпило мою бдительность. И, ступив еще шаг – другой по дну речки, я неожиданно провалился в глубокий и широкий для меня омут. Конечно, еще не умея плавать, я просто стал биться руками и ногами, что есть силы, в воде; биться и одновременно кричать, взывая о помощи. Почти тут же, с косой в руке, к ложбине, по которой протекала здесь Исчезайка, подбежал один из косарей /не дядя Коля, племянник моей бабушки и двоюродный брат моего отца/, – молодой мужчина и, отбросив косу в сторону, как был в одежде, так и бросился в ней с разбега в омут, в котором я барахтался. Без труда вытащив меня оттуда /сильно наглотаться воды я, помнится, еще не успел/, мой спаситель, взяв меня на руки, вытащил далее на луг, к косарям.
Что было потом – как-то совсем не помню. Скажу только, что в речку Исчезайку я уже больше никогда, как показала жизнь, не заходил: вначале из-за достопамятного страха перед ней, речкой, потом из-за не интересности ее для меня – в смысле плавания в такой речке, ну и, наконец, из-за того, что когда мне исполнилось 12 лет, мы вообще перестали ездить в деревню Сказово. Тяжелая болезнь, а после нее смерть бабы Кати поставили точку в эти мои летние поездки в деревню. Ну а отец мой, племянник бабы Любы, а тем более моя мать, по крови чужая семейству Авдеевых, совершенно не рвались в деревню Сказово. И дальше я все летние месяцы проводил в другой деревне, которая именовалась Богачёво. Но об этом чуть-чуть позже.
Еще пару слов скажу, в дополнение к уже начатому выше, о домашней живности – домашних животных хозяйства Авдеевых. Помимо кур да свиньи, в их хозяйстве еще были гуси, овцы, дойная корова и пчелы в трех – четырех ульях.
Возвратившись летом ориентировочно уж 1954 –го года из деревни Сказово в Москву, мы вскоре с другой моей бабушкой, бабой Клавой, отправились в деревню Богачёво. По сравнению с первой деревней – деревня Богачёво была, как минимум, в 2 раза ближе к столице. Ну а транспортное сообщение с этой деревней в те годы было любопытное: поездом, который двигал настоящий паровоз. Ехали мы к прабабушке моей, к свекрови бабы Клавы. Прабабушка, которую величали Наталья Антиповна, жила одна и постоянно в деревне Богачёво. Было ей, прабабушке, в те годы приблизительно 75 лет.
Прибыв на необходимый нам полустанок, поезд остановился только на то время, которое нужно было для выхода – посадки пассажиров. Вышли мы вдвоем с бабой Клавой, очень хорошо помню, не на платформу, а прямо на землю, спустившись по ступеням вагона поезда; вышли, кажется, только мы одни на этом полустанке; вышли с небольшим ручным багажом и, поскольку деревня находилась совсем недалеко от полустанка, пошли не спеша пешком до нее. Помнится, в нагрудном кармане моей вельветовой курточки, в которую я был тогда одет, у меня лежала, взятая мной из Москвы, деревянная часть ручки от настоящего самовара, – именно та часть, за которую взрослый человек берется, например, при переноске – перетаскивании самовара. Эта часть ручки была похожа на продолговатый игрушечный бочонок; «бочонок» имел, так сказать, лишний вес: очевидно, внутри него, по продольной оси его имелась какая-то, скорее всего металлическая вставка – для соединения деревянной части ручки /самовара/ с металлической, стационарной, крепко и аккуратно припаянной к последнему.
Я взял «бочонок» с собой не только в качестве своеобразного оружия самообороны /взятый в кисть руки, он придавал моей руке дополнительный вес и уверенность/, но и очередной игрушки, еще не надоевшей мне. Идя дорогой к деревне, я, играя «бочонком», то нащупывал его рукой в своем кармане, то доставал оттуда и, насмотревшись на него и подержав в своем кулаке, убирал назад, в нагрудный карман.
Опять не могу припомнить – что было дальше: как мы дошли до деревни и о чем говорили с бабушкой, пока подвигались к ней, деревне. Зато хорошо помню, что придя на место и побыв в гостях у прабабушки, Натальи Антиповны, всего, наверное, минут 30, последняя, рассердившись на нас за что-то, объявила серьезно и вместе очень просто: «Идите все в ж… отсюда».
Безо всякого скандала баба Клава быстро собралась и мы, как говорят, несолоно хлебавши, поехали обратно в Москву. Сказать правду, прабабушка – таким же примерно образом – выгоняла нас не раз подряд, и даже однажды вместе со своим сыном, то есть моим дедушкой, Иваном Ивановичем, приехавшим с нами в деревню, быть может, нам на помощь. И тогда мы уже втроем: дедушка, бабушка и я уезжали, изгнанные, в Москву. Однако, проучив нас несколько раз за что-то /так и не знаю, не помню за что/, прабабушка, как говорится, сменила гнев на милость, и далее больше уже никогда не выгоняла.
Так и не могу больше ничего вспомнить из упомянутого лета 1954-го года. Ничем не запомнившаяся, прошла осень этого же года. Наступила снова зима, и с нею пришли новые предновогодние дни. Коротко скажу про них: как и в прошлый раз, отец опять принес в дом огромную, почти под самый потолок красавицу-елку. Замечу, 3 Новых года подряд отец радовал меня такими вот елками, принесенными в дом.
Выше я уже описал, как и чем украшалась наша елка. Украшение второй и забегая вперед, – по счету – третьей елки – ничем не отличались от самой первой; различие было только в том, что ту, самую первую елку отец наряжал наконечником, представлявшим собой стеклянную, красную, пятиконечную звезду, а последующие две /елки/, он или мать, я не помню, наряжали, так сказать, не советским наконечником, изображавшим собой в общих чертах сосульку. Надо ли говорить, наконечник-«сосулька» был сделан из стекла, выкрашен в светлый, серебристый цвет, добавлю: в середине длины или высоты своей имел 2 шарообразных вздутия – для красоты.
Отрывочные воспоминания моего детства возвращают меня вновь в лето, но уже очередного, следующего года. В то лето я был только в деревне Богачёво. Запрет на моё пребывание в деревне Сказово летом 1955-го года, положили, видимо, шрам на моём лице у правого глаза, да ещё двойной рассказ – мой и бабы Кати – о том, как я тонул там, в речке Исчезайке.
Итак, деревня Богачёво. Расскажу теперь подробней о ней, о доме, где жила прабабушка моя; расскажу и об одном, для меня памятном, эпизоде, связанном с пребыванием в этой деревне летом 1955-го года.
Уже в то время я видел, что деревня представляла собой два ряда деревенских, одноэтажных и, как правило, деревянных домов, имевших одну общую улицу – дорогу, ничем не мощёную. Часто я видел, как по деревне не лениво, ходко прогонялось стадо из коров, овец и коз; видел я это – исключительно вечером, потому что утренний гон стада по деревне, я только слышал сквозь сон, настолько рано это дело происходило. Бодрое, отлаженное движение животных создавал пастух, шедший за стадом с очень длинным кнутом в руке; точнее, деревянную рукоятку кнута, кнутовище, он удерживал в руке, а сам кнут – в самой толстой своей части – был перекинут у него, пастуха, через плечо. Очень хочется вспомнить: при надобности, пастух орудовал так кнутом, что получался звук громкого выстрела, для этого, вначале сбросив кнут с плеча и не выпуская из рук кнутовище, сам кнут пастух посылал резким движением руки далеко вперёд и параллельно земле. Отбредавшие, отстававшие от стада отдельные животные, в адрес которых пастух «выстреливал» своим кнутом, напуганные таким «выстрелом», немедленно и без особого шума устремлялись примкнуть и даже «прилипнуть» к стаду. Как я в дальнейшем узнал, стадо было преимущественно колхозным. Какая-то, малая часть стада была собственностью местных деревенских жителей. Колхоз держал только одних коров и быка, а местные деревенские жители – овец, коз и неизвестное, небольшое количество буренок. Совместное это стадо паслось с утра до вечера на пастбище близ деревни. На ночлег колхозные животные загонялись пастухом в колхозный коровник, а животные деревенских жителей загонялись самими жителями на свои личные подворья, в хлевá.
«Зорька, Зорька, Зорька!» «Машка, Машка, Машка!» «Катя, катя, катя, катя! Кать-кать-кать-кать-кать-кать-кать!», – зазывали своих домашних животных деревенские женщины, /как правило, этим занимались они/, стоя – каждая – у своих, раскрытых настежь, воротец и увидев своих животных, в прогонявшемся по деревне стаде.
Прабабушка моя – по старости лет – тогда уже не держала никакую домашнюю живность, за исключением, к слову сказать, кота, которого звали, помнится, Барсиком. Однако до войны с фашистской Германией, по словам мамы и бабушки, бабы Клавы, прабабушка держала на своем подворье, в своем подсобном хозяйстве: корову, овец, свинью, кур, уток, собаку и даже лошадь, рабочую лошадь; если точнее, то жеребца. Кличка у него была – Кобчик. Хотя, может, и Копчик /по счету третья буква в кличке лошади, – на слух в точности не прослушивалась; ну а, происхождение этой клички мне осталось неизвестно/.
Дальше. К лету 1955-го года – в деревню Богачёво еще не было проведено электричество. Провели его – года через 4, примерно в 1959-ом году. Было ли оно в деревне до войны – не знаю. Впрочем, это не суть важно, потому как к теме – замыслу моего повествования никакого отношения не имеет. Ну и в доме прабабушки, в 1955-ом году, на стене, на гвозде, стационарно висела керосиновая лампа. Была еще одна, которая при необходимости ставилась вечером, в летних сумерках на стол. Надо заметить, летние сумерки, по сравнению с нынешними, были тогда, так сказать, ранние; даже в июне месяце при ясной погоде они начинались в 21 час 30 минут – 22 часа. Потому что переводом стрелок часов на «летнее» – «зимнее» время – власти тогда еще не занимались. Первоначально дом и земельный участок прабабушки были неделимы, – неделимы, опять, по словам моей мамы и бабушки, бабы Клавы, главных моих рассказчиков об их семейном прошлом, – неделимы в течение примерно 27-ми лет. Потом половина дома и участка были проданы; если, точнее, то дело это произошло после войны, в начале 50-ых годов. Прабабушка после войны осталась совсем одна в доме; бесспорно, это и послужило первопричиной продажи половины дома и участка. Ну а до войны под одной кровлей с прабабушкой жила бóльшая часть ее семьи: ее муж, прадед мой, и двое взрослых, так сказать, не замужне – не женатых детей – дочь и сын. Другие двое взрослых детей, напротив, состоявших в браке, жили отдельно от родителей, в Москве. Старшая дочь прабабушки и прадедушки, о которой я знаю очень мало, жила в Москве, на улице Богдана Хмельницкого /ныне улица Маросейка/, а женатый сын, дед мой, проживал в тогдашнем Сиротском переулке, в той самой комнате, которую я уже выше описал. Здесь необходимо сказать – для ясности: в 1938 году был арестован и репрессирован прабабушкин муж, прадед мой, бесследно исчезнувший после своего ареста; далее, примерно в это же время окончила жизнь самоубийством прабабушкина не замужняя дочь, не женатый сын прабабушки погиб на фронте, в Великую Отечественную; фактически в «похоронке», которую получила прабабушка, было сказано: «…пропал без вести».
Не нем, не безмолвен уходил прадедушка во время своего ареста из дома: «Знай! Я ни в чем не виновен». – Такими были последние его слова, которые он сказал на прощание своей жене, то есть моей прабабушке. И вряд ли слова эти в подобной ситуации являлись неправдой. Возраст у моего прадеда был тогда почтенный, пенсионный; было ему за 60 лет в 1938 году. И еще надо сказать – для ясности. До революции вся квартира в Сиротском переулке /комнату в которой занимал в Советское время мой дед с семьей/ принадлежала моему прадеду и прабабушке; хотя, может, эта квартира снималась – арендовалась последними у какого-то тогдашнего хозяина – домовладельца. И были мой прадед и прабабушка москвичами. Проживали они в данной квартире – вначале в восьмером, потом всемером; вначале в квартире проживали: моя прапрабабушка, мать моего прадеда, прадед, прабабушка, их дети – две дочери и трое сыновей. За несколько лет до революции один из сыновей прадеда и прабабушки, средний их сын, умер в отрочестве от скарлатины. И семья Галкина Ивана Ивановича /фамилия, имя и отчество моего прадеда была такая/, осиротев на одного члена семьи, стала жить в квартире всемером.
С приходом Советской власти, мой прадед с семьей стали жить крайне худо в жилищном плане. Из трех комнат квартиры, о которой идет речь здесь, Советская власть оставила ему и его семье – только одну. В двух других комнатах стали проживать соседи. Иными словами, отдельная квартира в дореволюционное время превратилась в Советское время – в коммунальную. Не знаю, сколько квадратных метров жилой площади приходилось вообще на каждого проживавшего тогда в этой квартире. Знаю, что на каждого члена семьи Галкина Ивана Ивановича, включая его самого, приходилось не более 2-х квадратных метров этой площади. Комната, та самая, в которой до 1958 года жил мой дед с семьей, первоначально, в первые годы Советской власти, была отдана для проживания моему прадеду и его семье; комната же, напомню, имела площадь 12–14 квадратных метров. Отсюда и результат/ 12 квадратных метров разделить на 7 человек, получится приблизительно 1,7 квадратных метра; 14 квадратных метров разделить на 7 человек, получится ровно 2 квадратных метра). Так и просится сказать здесь следующее: расхожая площадь выделяемого – покупаемого места на кладбище, в дальнейшем, для чёткости, обычно обносимое железной оградой, равна четырём квадратным метрам. В данном месте могут быть одновременно похоронены 2 мертвеца. Значит, на одного мертвеца выпадает площадь «вечного его покоя», равная также – двум квадратным метрам (4 квадратных метра – площадь такого места – разделить на 2 покойника).
Несколько подряд лет, прожив в коммунальной квартире, мой прадед, имея деньги (он в Советское время работал директором Московской кожевенной фабрики, уточню, находившейся близ Павелецкого вокзала) и, улучшая – в определённом смысле – свои жилищные условия, купил небольшой дом в Московской области, в деревне Богачёво, для постоянного местожительства. На новое место прадед взял с собой тех членов своей семьи, о которых – несколько по-другому – я уже упомянул выше, то есть: жену и двух детей: младшую дочь, в дальнейшем покончившую с собой, и младшего сына, позднее погибшего в Великую Отечественную. Перемене местожительства поспособствовала ещё та причина, что старший сын прадеда (мой дед) собрался на то время жениться, и будущую свою супругу, как по патриархальным, неписаным, нравственным законам, – надо ли говорить, когда жених должен привести невесту к себе в дом для жизни, – так и из-за того, что последняя, невеста моего деда, жила со своей родной семьёй также в достаточно большой тесноте, надумал привести к себе, в комнату, где жила вся семья Галкина Ивана Ивановича, моего прадеда.
Прапрабабушка моя, насколько я знаю, не поехала жить в деревню со своим сыном, а осталась с внуком, дедом моим, в комнате. С семьёй внука она прожила не так долго: лет через 5 её не стало. Умерла она приблизительно в восьмидесятилетнем возрасте.
Старшая дочь прадеда, о которой, опять повторю, я знаю очень мало, разве ещё то, что звали её Александра, что она была самая старшая из детей Галкина Ивана Ивановича (она была с 1897-го года рождения; для сравнения же, мой дед был с 1907-го года рождения), и что она, Александра, вышла замуж раньше своего брата (деда моего) и, уйдя к мужу на жилплощадь его, покинула комнату своего отца.
Сказав, как звали самую старшую из детей моего прадеда, и с какого она была года рождения, очень хочется поведать такие же сведения об остальных детях его. Итак, дальше по старшинству: Мария (в семье её звали – Маруся), упомянутая самоубийца. Она была примерно с 1901-го года рождения; Иван (мой дед), о нём в этом смысле уже всё сказано; Валентин (умерший в отрочестве от скарлатины), он был примерно с 1910-го года рождения; Владимир (в дальнейшем погибший на фронте в Великую Отечественную), был он примерно с 1913-го года рождения.
Примерные годы рождений детей моего прадеда я рассчитал просто по старинной фотографии, имеющейся в фотоальбоме моей матери. На данной фотографии изображена вся семья Галкина Ивана Ивановича, за исключением его матери, его самого и дочери его, Александры. Фотография сделана до революции.
Хочется упомянуть ещё об одной фотографии, сделанной не просто до революции, а похоже – в конце 19-го века. На последней, фотографии, изображены 3 человека: прапрабабушка моя, её сын, мой прадед (надо сказать, других детей у прапрабабушки, насколько я знаю, не было), и сноха её, прабабушка моя. Лично для меня в этой фотографии любопытно то, что прапрабабушка и её сын одеты, не только богато, но и со вкусом; любопытно потому, что настоящего, не противоречивого социального происхождения этих двух моих, так сказать, предков – мне не известно. Ниже я постараюсь объясниться на этот счёт. Ну а если не голословно, то на фотографии прапрабабушка одета в длиннополое, довольно пышное, светлое платье. Её сын – в костюм «тройка». Хорошо видно, что одежда к лицу, в частности, этим двум, запечатленным на фотографии.
Ещё одна деталь любопытна мне в ней, в фотографии: бросающиеся в глаза, очевидно, модные тогда, борода и усы прадедушки. Дополню: борода и усы его равномерно подстрижены, безо всякого сомнения, в парикмахерской на определённую длину и высоту.
Дальше. Прапрабабушка, которой на фото примерно 45 лет, сидит на стуле, её сын – на фото ему примерно 28 лет – стоит по правую руку от своей матери, её молодая сноха, моя прабабушка, которой на фото лет 20, стоит от своей свекрови по левую её руку. Одета моя прабабушка, по сравнению со своей свекровью и её сыном, заметно беднее, проще, – в простое, не нарядное, длиннополое, тёмное платье, которое, впрочем, тоже ей, моей прабабушке, к лицу.
Последняя же любопытная для меня деталь в данной фотографии такая: у прапрабабушки вид очень довольный и представительный, у её сына – серьёзный и тоже представительный, полный собственного достоинства; у прабабушки вид, также как и у её свекрови, очень довольный, но одновременно и заметно смущённый. Попутно замечу, по всей видимости, это предсвадебная фотография моих прадеда и прабабушки. Ну а самое-то главное, из-за чего я подробно описывал фотографию, – так это в связи с предположением, что прапрабабушка и её сын, мой прадед, были дворянского происхождения. Отсюда получается, – понятен арест в 1938 году моего прадеда.
Пенсионного возраста, бывший директор Московской кожевенной фабрики, насколько я знаю, беспартийный, проживавший последние примерно 10 лет своей жизни в деревне, занимавшийся исключительно приусадебным своим хозяйством, – никак не мог, по моему разумению, привлечь серьёзного внимания органы тогда – НКВД; разве что своим названным происхождением. Потому что, помимо всего того, что я уже сказал о прадеде, ещё и год, в который арестовали прадеда, по словам моей мамы, – следующий год за 1937-ым, когда (в 1937-ом г.), как известно, происходили массовые сталинские репрессии, указывает на достаточную основательность моего такого предположения.
Здесь я пишу, разумеется, целиком для своих близких людей, родственников, поскольку всем остальным вряд ли есть дело до того, кто были по происхождению моя прапрабабушка и её сын, мой прадед.
Ну а прабабушка моя была из простолюдинок, потому что была почти что неграмотная. Читать могла – только по складам, и то очень медленно; считать – не знаю, не могу сказать, – ну, вероятно, под стать чтению – тоже кое-как; вместо же подписи – где-нибудь на документе – ставила просто крестик.
Что могло объединять прадеда и прабабушку, – первого (прадеда) – по крайней мере, образованного человека, вторую – почти что неграмотную? – Главным образом, вероятно, то, что прабабушка, по словам знавших её, была очень трудолюбивой. Видимо, прадед мой, предположительно обедневший дворянин, воспитанный в то же время по-дворянски, в духе, в частности, относительного безделья, нуждался в жене – труженице. Кроме того, прабабушка, судя по последней, упомянутой фотографии, была и заметно моложе своего мужа, и на лицо была приятна, миловидна.
Теперь объясню – почему мне не известно непротиворечивое социальное происхождение моего прадеда и его матери. По словам моей мамы, которой в свою очередь рассказал, надо думать, ещё кто-то, прапрабабушка задолго до революции работала служанкой в доме у каких-то богатых людей. Скопив деньги, она дала в царское время высшее образование своему сыну, прадеду моему.
Эти краткие сведения – в отношении социального происхождения названных людей – противоречивы на поверку, никак не увязываются с тем, что произошло в 1938-ом году с прадедом. – Не сын простой служанки подвергся тогда сталинским репрессиям, но, по моим умозаключениям, сын дворянки. Ну а кто же тогда и с какой целью солгал, рассказывая маме небывальщину касательно социального происхождения прадеда и его матери? Лично я думаю, под влиянием самое главное органов тогда НКВД, старшие родственники моей мамы рассказали ей данную выдумку, – от страха, как за свою, так и за её судьбу. И мама, по моим понятиям, была в полном неведении – кто она была по происхождению по линии отца своего. Родные братья её, дяди мои, младше моей матери по возрасту, тоже находились в таком же неведении.
Святая ложь помогла и, не имея никаких – в данном понимании – сомнений в душе и противоречий, мама и мой старший дядя – Валентин (о втором, младшем, Юрии, – скажу отдельно, чуть ниже) были достаточно хорошими в советское время советскими людьми. Работая на заводах (мама, можно сказать, всю жизнь проработала на одном и том же заводе, её брат, Валентин, – точно также, на другом), они имели награды, в том числе и правительственные, за свой подлинно добросовестный, долговременный труд на одном и том же предприятии; например, маму награждали за этот труд – в самом Кремле, в начале 80-ых годов, кажется.
Юрий – теперь о нём – был бы, наверно, тоже таким же, как его сестра и брат, если бы не пожизненная любовь к алкоголю, которая, как водится, делает из каждого человека – не человека, то есть, по меньшей мере, дурака и лодыря. Впрочем, ради денег дядя работал, как мог, до конца своих дней там, где его терпели, – работал до 62-ух лет…
Отклонившись не очень намного от своего прямого повествования, вернусь вновь к нему; при этом опять необходима небольшая предыстория. Итак, прадед мой, как я уже сказал, купил небольшой дом в Московской области, в деревне Богачёво. Покупка данная была сделана им примерно в 1927-ом году. Вселившись далее в него, в дом, с вышеупомянутой частью своей семьи, прадед почти тут же, с помощью нанятых работников, начал строить новый, крупнее купленного, дом. Который, впрочем, стоит и сейчас, то есть, вот уже более 80-ти лет. Дед мой, движимый сыновним чувством, а также отдавая долг благодарности отцу за комнату в Сиротском переулке, в то же время, воспитанный уже далеко не по-дворянски, помогал, как мог плотникам в строительстве дома. На всю жизнь ему, деду моему, запомнились тогда пильщики брёвен в длину; пилившие их вручную длинномерной двуручной пилой, для получения обычно досок нужной длины, ширины и толщины.
«Всё без разбору надо есть, как «пильщики»!» – Нет-нет, да и говаривал он мне, в какой-то степени всегдашнему малоежке и сладкоежке. Вероятно, сразу же проявив интерес – в отношении «пильщиков» – кто они такие? – я получил от деда полное представление о них, о тех – в 20-ые годы, 20-го века – трудовых богатырях, канувших, как говорится, в лету со своей профессией, – с изобретением такого механизма, как пилорама.
Продолжу. По окончании строительства дома, прадед мой с женой Натальей Антиповной, с дочерью Марусей и сыном Владимиром перешли жить в него, в этот новый дом. А дом старый, оставшийся от предыдущих хозяев, был сломан за ненадобностью.
Итак, лето предположительно 1955-го года, деревня Богачёво. Как-то проснувшись после дневного своего сна, а уложили меня спать в сенях, уточню, в нашей части дома (в другой части к тому времени уже проживали соседи, – проживали постоянно; впрочем, я ещё успею рассказать о них), я почти тут же ощутил вокруг себя непривычную пустоту. Было тихо. За сенным окном светило неяркое уже, не дневное, но ещё и не вечернее, солнце.
– Мам! – позвал я (было воскресенье, и мама, укладывавшая меня, должна была быть где-то тут, рядом). Ответа не было. – Мам! – повторил я встревожено. На мой зов из избы, опять скажу, в нашей части дома, вышла прабабушка, Наталья Антиповна.
– А где мама и баба Клава? – спросил я.