Олег Ждан-Пушкин
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЧЕЛОВЕКА, ПОХОЖЕГО НА ЕВРЕЯ
Повесть
Я не знал об этом, пока не женился. Точнее, пока Катя однажды не поинтересовалась: а почему ты не обрезан? Что? Не обрезан? Я? Ты что? С какой стати?
Она молчала. Пошутила? Но особенной склонности к юмору за ней не наблюдалось. Я даже приподнялся, чтобы взглянуть на нее. Но ничего не отражалось на лице. Я рассмеялся.
— Ну ты и придумала.
Светало. Ночь была с субботы на воскресенье, торопиться незачем, и мы провалялись, то обнимаясь, то опять засыпая, почти до полудня, пока невыносимый голод не поднял с постели. Катя начала делать блинчики, я помчался в магазин за сметаной, а когда вернулся, первый блинчик, сдобренный маслом, накрытый полотенцем лежал, на столе.
— Твой, — сказала она и улыбнулась.
Смысл ее улыбки мне был понятен. Блинчики наше дежурное блюдо по субботам и воскресеньям, и она всегда говорила: «Твой». — «Почему?» — уже догадываясь, однажды спросил я. «У тебя больший расход энергии», — сказала она и покраснела. Да, в те благословенные времена она краснела. Ну а я, действительно, энергии не жалел. Теперь не то, не то… Но первый блинчик все равно мой.
Ну а тогда я мазнул его сметаной и, разорвав на две части, подал ей.
— А у тебя… у тебя. — ничего не придумывалось, я мычал, тянул время, а она даже перестала жевать, ждала. — Нежность и есть энергия, — наконец пробормотал я. — Особый вид. Может быть, самый продуктивный. Точнее, ее истечение. Еще неизвестно, когда и от чего расход больший. — Не знаю, понравилось ей или не понравилось, но кивнула и плеснула на сковородку тесто.
В те времена мы были весьма охочие к таким разговорам, намекам и шуткам.
Больше о моей необрезанности она не вспоминала, я тоже, как говорится, не возбуждал эту тему, но и не забывал.
Неплохое было времечко, что ни говори. Оно и сейчас неплохое, но. Теперь оно совсем другое.
У нас была однокомнатная квартирка на шестом этаже с видом на озеро и яблоневый сад, и мы могли обниматься и целоваться, не зашторивая окно. Могли делать все, что подскажет и потребует нежность. Но вот интересно: делали все что хотели, но если говорили об этом, Катя краснела.
Недели через две, и тоже, разумеется, на рассвете, я не выдержал:
— Так что ты тогда говорила о моей. о моем.
Интересно, что она сразу поняла, о чем я. Нет, интересное было время!
— Ну как же, ты ведь еврей? — спросила, утверждая.
— Я? С чего ты взяла? Разве я похож на еврея?
— Конечно.
— Чем?
— Ну. кудрявый. опять же, нос с горбинкой.
— Славяне не бывают кудрявыми? Кстати, нос у меня римский.
— Нет, — сказала она.
Тоже характерно для нее. Нет — и все. Можешь долго говорить о чем-либо, убеждать, доказывать, она будет внимательно слушать, кивать, а в результате — нет и все. До свидания, до новой встречи. Так что тема была как бы закрыта. Да и какая мне разница? Еврей, белорус, русский. Да хоть крымский татарин. Нежность, и только она, которую мы испытывали друг к другу, вот что имело значение.
Разговор этот забылся или подзабылся, как вдруг Катя спросила: «У тебя мама или отец еврей?» От такого вопроса я, как говорится, впал в ступор. Три минуты ничего не мог ответить. «Ты это серьезно?» — спросил и посмотрел в ее лицо: шутит или. Или что? Может, в нашей жизни возникла проблема, а я ее не заметил, не почувствовал? Может быть, я как-то обидел, задел самолюбие и теперь она ищет способ отплатить мне? Известно ведь, национальность — бесспорная ценность, и отказать или усомниться в твоей принадлежности к определенному роду-племени — обидеть или даже оскорбить человека. Я пытался заглянуть ей в глаза, но разговор происходил на кухне, она смотрела на разделочную доску, а не на меня, и понять что-либо было нельзя.
— Ладно, — сказал я мирно, словно признавая поражение. — Но какая тебе разница?
— Да нет. Никакой разницы.
— Тогда почему спрашиваешь?.
— Так. Просто интересно. Все же евреи, они.
— Ну?
Она пожала плечами.
— Друзья у тебя евреи.
— А русских и белорусов среди моих друзей нет?
Она не отозвалась.
Между прочим, в Тбилиси ко мне обращаются на грузинском, в Ташкенте на узбекском, в Душанбе на фарси, — в общем, этакая евро-азиатская внешность.
Короче, она своего добилась: я начал сомневаться. Больше того, я начал чувствовать в себе еврейство. Что это такое, не представляю, — возможно, то, что и вовсе не существует, есть только слово, термин без определенного содержания. Однако здесь проходила черта оседлости, и в нашем роду вполне могла быть растворена еврейская кровь.
Милая моя мама тогда была еще жива, и я решился:
— Мама, в нашем роду не было евреев?
Она очень удивилась.
— Нет, не было. Только белорусы и русские. А что такое?
— Кое-кто считает меня евреем.
— Тебя? Странно. Что ж, это неплохо. Евреи умные. И своих не бросают в беде.
— А русские бросают?
— Да уж всякое было.
Размышляя обо всем этом, я вспомнил квартирную хозяйку моего друга Рудика, тетю Меру. Она без причины мне симпатизировала, а как-то пригласила в свою комнатку и показала семейный альбом, в котором хранились снимки нескольких поколений, были там и раввины, и учителя медресе, и военные, а главное — фотографии двух внучек тети Меры, Марты и Нели.
— Ого, — сказал я. — Хорошенькие!
Взглянул на тетю Меру и увидел, что она уже просто с любовью смотрит на меня. Как же, будущий зятек! Впрочем, я ошибался.
— Приходи в воскресенье, — сказала она, — я вас познакомлю. Девочки — чудо!
И я пришел — было любопытно. Что ж, и в самом деле, девочки оказались — красотки. Особенно понравилась мне Марточка, чем-то похожая на Ахматову на известном портрете Натана Альтмана, такая же горбоносенькая, тонкая. Да и Неля — в порядке. Думаю, и они отнеслись ко мне благосклонно, по крайней мере, как только я предложил пойти прогуляться, согласились тотчас. Стояла осень, бабье лето, мы ходили по набережной Свислочи, кормили уток, собирали облетевшие листья, я острил как никогда раньше, девочки охотно смеялись, а я время от времени гадал: какая из них мне больше нравится? Может, все же пышка Неля?
Однако выяснить это мне не довелось. На другой день, когда я опять заглянул к Рудику, тетя Мера спросила: «Ну, как мои девочки?» — «Красавицы», — ответил я. Она с сожалением поцокала языком. «Жалко, что ты не еврей, — сказала. — Жениться надо на своих. В семейной жизни вообще хватает проблем, а тут еще эта.» Больше она меня не приглашала: похвалилась и хватит.
Есть у меня довольно близкий приятель еврей. С ним я и решил поделиться.
— Знаешь, — сказал, — меня, оказывается, принимают за еврея.
Он быстро взглянул на меня и рассмеялся.
— Не нахожу, — сказал. — Хотя. Я был в Израиле, там евреи и черные, и белые. Какие хочешь. Есть вполне славянские лица. Ну и как тебе быть евреем?
— Ну. С одной стороны, зачем мне это? С другой, даже интересно. Они считают меня умнее, чем я есть.
— Понятно. Но это сказка, что евреи умнее. Есть, конечно, отличительные национальные черты: активность, может быть, тревожность. Многие считают — хитрость. Но это неправда. Есть, конечно, евреи хитрые, но есть и простодушные. Вспомни Исава, Иакова и чечевичную похлебку. Конечно, отличие от других наций есть. Не знаю. Но не ум. Интеллект у всех наций одинаков. Да и вообще судить о нациях в целом невозможно, разве только хочешь сказать комплимент или оскорбить. А хочешь, свожу тебя в синагогу?
— Зачем?
— Ну. Ты же пишешь рассказы. Может, пригодится.
И в ближайшую субботу отправились.
У моего друга здесь оказалось немало приятелей: радовались встрече, разговаривали, и он знакомил меня. Причем, представляя, говорил: писатель, и все с любопытством поглядывали на нас. До сей поры меня так не представляли, и мне это нравилось. Говорили о событиях в Израиле — последнем теракте в Нетании, а я помалкивал. Друзей или хотя бы знакомых на тот момент у меня там не было, что я мог сказать? День оказался учебный, молодежь учила иврит, и мы скоро ушли.
— Как понравилось? — спросил он по дороге. — Иврит не заинтересовал? Можешь записаться, они только начинают курс.
— Зачем мне иврит?
— Ну как же. Кто знает? Если захочешь в Израиль.
— Что мне там делать?
— Пройдешь гиюр, найдем тебе красивую евреечку, если жена откажется ехать. Легализуем.
— Что такое гиюр?
— Превращение нееврея в еврея. Но дело это серьезное. К примеру, нарушишь шаббат — субботу, седьмой день Творения, — будешь бит камнями.
— Ты это серьезно?
Я, конечно, не поверил, но. гм… Мы тогда очень мало знали о жизни в Израиле. Камнями, разумеется, не побьют, но. В общем, интересно получится.
— А ты думал! Когда это я шутил?
Тут дело в том, что он шутил всегда. По крайней мере, глаза всегда смеялись.
Я уже знал, что он собирался на ПМЖ в Израиль. И очень скоро мне довелось провожать его. Думаю, стало не до шуток.
О, это было что-то. Происходило сие в те годы, когда отъезд за границу еще считался поступком антиобщественным, даже антигосударственным, когда репатриантов осуждали на общих собраниях и увольняли с работы, как только узнавали о намерении, — но не о том речь. Перед отъездом все они распродавали нажитое, но многое и везли с собой, сдавали в багаж, и багажи, конечно, были огромные. И как же рвали у них деньги наши люди, от которых зависели отъезжающие! От грузчиков до чиновников. Бесцеремонно, нагло. К примеру, приемщики багажа то исчезали без причины, то объявляли перерыв, то вообще угрожали концом рабочего дня. Как унижали!.. Однако никто ничего не требовал, не возмущался, словно жили уже в чужой стране и не имели никаких гражданских прав. Собственно, так и было: уже в чужой, уже без прав. Терпение — вот что запечатлелось в их лицах. Терпение, терпение и терпение. То же и на лице моего друга. Никакого юмора, только терпение. Как хорошо, что я не еврей, — подумалось мне тогда, — и мне не надо в Израиль на ПМЖ.
Мой друг был заядлый книжник, все шкафы и антресоли были забиты хорошими изданиями, но с собой все это безнадежное богатство не повезешь, и перед отъездом я помогал ему сдавать книги в букинистический. Постоять пришлось долго: очередь. Уже тогда я заметил это выражение на лицах: терпение. А что делать? Не надо было приобретать правдами и неправдами собрания сочинений, энциклопедии, справочники, альбомы. Что вы, все это прочитали? Смешно. Теперь вот расхлебываете. Хотя, конечно, и русские с белорусами хороши, тоже занимали с вечера очереди. Как же, Пастернак, Солженицын, Булгаков. Или хотя бы Трифонов. В очереди мы заметили двух знакомых писателей, один молодой, другой старый, кажется, родственники. Старый писал стихи на идиш («Смотрю я в зеркало порой: что птица Хайм, ты все еще живой?»), молодой «городскую» прозу на русском — оба довольно известные. Молодой — я не раз читал его рассказы, и они нравились мне — собирался уезжать, старый сопровождал его. «Хорошие писатели уезжают — жалко», — произнес я дружеский комплимент. «Бог с ними, с писателями, — отозвался старый. — Читатели уезжают — вот беда. Кто будет покупать наши книжки?» Наши — значит также и мои, то есть он знал о моих рассказах и сейчас дал знать об этом. Я был, конечно, польщен, хотя книжек у меня пока не имелось. Этот писатель, видно, на ПМЖ не собирался. И то верно: по слухам, писатели, музыканты и художники в Израиле были не нужны, тем более старые, с избытком хватало молодых и местных.
Вскоре начался распад Советского Союза. Газета, в которой я работал, прекратила существование одной из первых. Коллектив у нас был небольшой, человек пятнадцать-двадцать, всем выплатили зарплату за три месяца, и мы почти весело, по крайней мере, беззаботно простились. Были уверены, что работу найдем. Однако на ладан дышали многие газеты и журналы, и устроиться даже в самую захудалую не удавалось. А деньги кончились очень скоро: начиналась гиперинфляция. Некоторое время я зарабатывал извозом, мотаясь по городу на своих «Жигулях», безотказно ездил в любой конец города, но однажды некая пьяноватая компания попросила отвезти к черту на кулички — в Шабаны, и я отказался.
— Мы тебе хорошо заплатим, жидок, — вполне доброжелательно произнес один из них.
Я удивился, рассмеялся и от удивления согласился ехать. Они оказались словоохотливыми и тему продолжили. Даже заспорили между собой: можно говорить «жид» или нельзя. Причем эрудированные утверждали — можно, дескать, в какие-то времена только так и называли евреев, а деликатные — нет, нельзя, это обидно, и мало ли как кого называли когда-то.
— Тебе, друг, обидно? — взывали ко мне.
— Да нет, я. Хотя. — я оказался в легком затруднении. Заявить, что я не еврей, — но какая мне разница? Согласиться — вроде как самозванство. Но было интересно.
— Обидно, — сказал я. — Если бы не было слова «еврей», это одно. А если есть.
— Ну, что я говорил? — возликовал деликатный. — Человек поедет в Израиль и скажет там! Друг, поедешь?
— Поеду, — я вошел в роль. Значит, такой у меня фенотип. — Там хорошо.
— И я бы поехал, — заявил эрудированный. — У них порядок, не то что у нас. Опять же, американцы помогают.
— Американцы! Да что американцы! На американцах где сядешь, там и слезешь!
Начиналась новая тема, даже кричать стали друг на друга, понятно: политика — дело принципиальное.
Наконец добрались до Шабанов, стали прощаться. Сидевший сзади эрудит перевалился через спинку сиденья и стал целовать меня в ухо. Расстались друзьями. Хорошие рабочие парни. И заплатили неплохо.
Вернувшись домой, я рассказал об этом Кате. Она выслушала с интересом.
— Ну вот, — сказала. — А я что говорила?
Между прочим, произошел еще один интересный случай, когда из Шабанов возвращался домой. Проголосовал парень в районе автозавода. Сел, приказал ехать в Юго-Запад. «Нет, не могу, — возразил я. — Мне в другую сторону». — «Не можешь? Ты, жидок, делай, как говорят. А то — вот», — и показал мне нож. «Нож? Это другое дело, — согласился я. — Тогда поедем. А выпить будет?» — «Найдем». — «Тогда годится. Какая улица? — Он назвал. — Вот только хорошо бы девок взять», — сказал я. «Возьмем», — уверенно заявил он. Тут показалась остановка автобуса и на ней несколько девчат. «Вот хорошие девки, — сказал я. — Иди поговори с ними». А как только вышел, ударил, как говорится, по газам. И долго смеялся, представляя его возмущение и разочарование. Рассказал об этом случае Кате, дескать, вот я какой находчивый, но Катя нахмурилась: она протестовала против моих поездок. Но ведь как-то я должен зарабатывать?
Вообще, скажу вам, пренеприятное это чувство и состояние — безденежье. Меняется все: поведение в семье, отношение к друзьям, если у них все более-менее благополучно, к прошлому и будущему, даже к самому себе. Не говоря уже о таких деталях семейной жизни, как периодическое желание близости с родной женой. Чувство такое, будто вот этого-то удовольствия ты и не заслужил. Да и роль в семейной жизни меняется. Еще вчера ты был успешным человеком, творческой личностью, работал в газете, на досуге пописывал рассказики, а сегодня чистишь картошку и испытываешь нечто вроде удовлетворения: пригодился. Хорошо бы сделать еще что-то, более важное, например, косметический ремонт квартиры, поскольку есть время, но. Хорошо бы сделать подарок жене, например, купить билеты в Оперу, но. Хорошо бы, хорошо бы, хорошо. Оказалось, вся жизнь упирается в деньги. Нет, не презренный, а ненавистный металл. И горячо любимый. Говорят, что жара, сытость и сексуальное насыщение препятствуют творчеству. Да уж! А как насчет холода и голода? Или хотя бы недоедания? И вообще: нельзя ли творческие порывы отложить до лучших времен?
Очень скоро убедился я и в том, что деньги меняют отношения с друзьями. Сломалась моя машина, на ремонт требовались немалые — для меня — деньги. И я решил попросить в долг. У меня три друга разной степени близости. Начать я решил с менее близкого, Николая. Тут и встретил его у продовольственного магазина. «Не одолжишь ли мне на месяц полторы сотни долларов?» — спросил легко и небрежно, словно — закурить. И точно так он ответил: «Да что ты! Какие доллары? Вчера жена порвала колготки — купить не на что». И ушел, не взглянув на меня. Слава богу, что не взглянул, потому что вид у меня был жалкий. Вторым в приятельской пирамиде был Александр. Рассчитывать на случайную встречу не приходилось, поскольку жил он в другом районе, и я позвонил. До сих пор мы разговаривали редко, от случая к случаю, и он сразу насторожился. Поговорили об общих знакомых, о ситуации в стране, и я все время искал момент, когда удобно попросить денег. Но, похоже, он уже догадался, чего я хочу от него, и от такой темы уходил. Так я и не решился, поняв, что все равно не даст.
Но деньги были нужны позарез. Машину я в ремонт все же сдал, пора было забирать, но идти в СТО не с чем. Между тем мастер звонил уже два раза. Может быть, попросить у жены? Вдруг у нее что-нибудь припрятано на черный день. А если нет, ей проще попросить под будущую зарплату. Однако, как вам нравится мужчина, который просит денег у жены? Конечно, не на пиво или сигареты, но. «Нет, — покачала головой Катя. — Кто же мне теперь даст сто пятьдесят долларов? Это две, а то и три наших зарплаты…» В банке мне, безработному, кредит тоже не получить.
Можно было бы попросить у мамы, но дело в том, что я не признался ей, что стал безработным, хотя позже стало ясно, что она давно знает, сказала или как бы проговорилась Катя. Недаром же подкидывала время от времени сотню-другую. В конце концов, решил просить у самого близкого моего друга, у Вани. Не звонить, а идти к нему домой, не предупредив о приходе.
Конечно, он удивился. Были на то особые причины. Жена его, Стеша, удивилась еще больше и сразу заподозрила что-то неладное. Тем не менее, пригласила меня, как близкого человека, в кухню, заварила чай, поставила на стол хорошие конфеты, печенье, а Ваня достал бутылку водки. Выпьем? Отчего же. И выпили по рюмке, другой, а там и третьей.
Далеко не все наши сокурсники после окончания университета стали работать по специальности. Как бы не наоборот. Ваня, например, почти сразу устроился в некое рекламное агентство, неплохо зарабатывал сравнительно с другими однокашниками и пока был удовлетворен.
«Чем ты там занимаешься?» — спросил я как-то. Ваня махнул рукой: «Глупостями». — «Но все же». — «Придумываю слоганы». — «Ну, например». Он рассмеялся и, кажется, смутился. «Не скажу». — «Почему?» Он помолчал. «На бигборды обращаешь внимание? Ну вот. Самый дурацкий — мой».
Стеша, увидев, что мы начали пьянствовать, успокоилась и ушла к телевизору. И тогда Ваня сразу спросил: «У тебя дело?» — «Да. Мне надо сто пятьдесят долларов. Примерно на месяц. Газета наша приказала долго жить, и я теперь безработный». И далее — про автомобиль, про СТО. Просьба моя прозвучала требовательно, почти агрессивно. Он тотчас нахмурился, заглянул в зальчик, где смотрела телевизор Стеша, и сказал мне: «Идем». Мы вошли в его маленький кабинетик, Ваня поставил стремянку к книжному шкафу, достал какую-то книгу с верхней полки, кажется, что-то из классики, а в ней сто долларов. Переставил стремянку, снова поднялся и у другого классика занял еще пятьдесят. Приложил палец к губам. Мы оба поулыбались: понятные мужские секреты. «Спасибо, — сказал я, прощаясь. — Дело в том, что.» — «Да ладно», — он улыбнулся и хлопнул меня по плечу. Дескать, объяснение — это извинение, а ему это ни к чему.