Дорога, по которой шел, была ему знакома, проезжал здесь с Карькой, когда наведывался в Елбань, чтобы издали, тайком, увидеть Василису. Поэтому не сбился, не заплутал, быстро вышел прямо к дому урядника Жигина. Приблизился к самым воротам, остановился. Окна в доме были непроницаемо темны, снег не расчищен и наметенный сугроб поднялся уже до середины калитки. Семен стащил рукавицу, горячей ладонью провел по лицу — неужели верно, неужели Капитоныч правду сказал? От увиденного его даже в пот кинуло.
«До конца надо удостовериться, чтобы никакой оплошки… Не спеши, Семен, не спеши… Подождать требуется, узнать в точности».
Прохаживался перед домом, оглядывался по сторонам, надеялся — должен ведь кто-то появиться, время не совсем позднее, в домах свет виден, значит, не спят еще. Зайти к кому-нибудь из соседей, чтобы расспросить, остерегался — мало ли какая неожиданность может случиться… Лучше подождать.
И правильно сделал, что не поторопился. На его удачу возвращался, видно, с речки, от проруби, парнишка, ведя в поводу неоседланного коня. Точно, на водопой водил. Семен осторожно, чтобы не напугать, окликнул его, спросил: не знает ли он, где сейчас урядник Жигин находится?
Парнишка оказался бойким, небоязливым и рассказал в подробностях, что Алешка у Жигиных помер, мать его Василиса пропала, как сквозь землю провалилась, а сам Жигин уехал по казенной надобности, не сказав куда, и только попросил соседей, чтобы они приглядели за коровой и за теленком. Соседи для удобства скотину на свой двор перегнали, и ограду у Жигиных теперь никто не чистит, поэтому и намело целые сугробы…
Семен уважительно пожал парнишке руку, как большому мужику, и отправился в обратный путь — на постоялый двор.
Вот и разрешились сомнения, которые мучили его со вчерашнего дня, вот и убедился, что Капитоныч сказал правду. Значит, захлопнулась ловушка и нет из нее выхода, кроме одного… Вспомнилось, как говорил старый трактирщик:
— Ты у меня, Семушка, весь в руках, с потрохами, и плясать теперь будешь, как я тебе прикажу!
— Это мы еще поглядим, кто у нас плясать будет и под чью дудку! — вслух грозился сейчас Семен, торопясь на постоялый двор, а тогда, при разговоре с Капитонычем, он промолчал. Вида, правда, не подал, сохраняя угрюмое спокойствие, а в душе дрогнул — очень уж неожиданными были слова, которые он услышал.
— Делишки наши так складываются, Семушка, что стал ты у нас наипервейшей фигурой, — вкрадчиво говорил Капитоныч и постукивал деревянным костылем в половицу. — Мы теперь без тебя, как без рук. Посодействуй, помоги нам, грешным…
Прибеднялся, как всегда, Капитоныч: не делишки, мелкие и сиюминутные, складывались в последнее время, а большие, пугающие дела завернулись круто и быстро. Не так давно наведались в трактир на окраине два молодых щеголеватых господина. Раз наведались, два наведались — тихие, смирные, вежливые, и непонятно было, каким ветром заносило их в затрапезное заведение. Таким господам прямой путь — на Почтамтскую улицу, в шикарный ресторан с официантами, а они в трактире сидят, чаек прихлебывают и даже внимания не обращают на грязный передник полового. На третий раз вызвали они на беседу хозяина, поговорили с ним недолго, и тот, постукивая костылем, повел их из общего зала в отдельную комнату, куда никому из посторонних доступа не было и где Капитоныч всегда вел секретные разговоры. Как они там договаривались и о чем, осталось неизвестным — не для того ведь уединялись, чтобы потом всем рассказывать. Но результат разговоров явился быстро — требуется неизвестным господам лихой извозчик, который хорошо знает город и сможет уйти от погони, если она случится.
Извозчиком таким, ясное дело, был Семен. Кого еще мог призвать Капитоныч? Деньги предложили немалые, и Семен согласился. А когда узнал накануне, что ему предстоит сделать, затосковал: банк грабить — это тебе не ворованное барахло с места на место перевозить. Но отступать было поздно — задаток взял и часть его уже потратил, а самое главное, хорошо знал Семен, что не простят ему отступного слова. Прибьют и так спрячут, что до второго пришествия и до восстания мертвых никто не отыщет.
Банк взяли чисто, если не считать погибшего Губатова, который остался лежать у входа с простреленной грудью. Но о нем никто не горевал, даже Столбов. Этот господин оказался очень уж проворным и осторожным, как пуганый и стреляный зверь. На полном ходу, как только влетели на окраину, сиганул из кошевки вместе с мешками, успев лишь Семену крикнуть:
— Сиди дома, жди!
Куда он дальше кинулся, разглядывать было некогда. Семен домчался до своей избы, Карьку — в конюшню, кошевку — под навес, а сам вывернул подгнившую половицу возле стены, которую давно хотел заменить, и принялся строгать и подгонять на ее место припасенную еще летом толстую сухую плаху. За работой хотел успокоиться и мысли привести в порядок, да и опасался крепко — не нагрянет ли следом полиция?
Но полиция не нагрянула.
А вечером, когда стемнело, пришел Столбов, выставил на стол бутылку водки и попросил Семена, чтобы тот выдал стаканы и хлеба. Вдвоем, не чокаясь и молча, будто на поминках, выпили они всю водку, до донышка, и легли спать.
Мешков при Столбове не было. Пришел он налегке, без всякого узелка, и даже водку принес в кармане полушубка, в который успел где-то одеться.
Дальше началось самое неожиданное.
С выплатой остальных денег господин Столбов, именуемый теперь Расторгуевым, не торопился. Отделывался обещаниями, говорил, что надо еще подождать, чтобы все вокруг успокоилось, а после объявил, что к оговоренной сумме он еще значительную добавку приложит, но для этого надо съездить на Парфеновские прииски, чтобы он смог там уладить свои дела.
Похоже, решил Семен, начинается сказка про белого бычка. И опасения своими поделился с Капитонычем, попеняв ему, что всунул тот своего извозчика в дело мутное и невыгодное. Но у старого трактирщика, оказывается, совсем иной, собственный, интерес имелся. Когда Семен об этом интересе услышал, поначалу даже опешил — не ожидал от старика такой прыти!
— А мы, Семушка, у него все денежки заберем, какие он награбил. Раз он слова своего не держит, возьмем да накажем. Только самую малость узнать надо — где он мешки свои хранит и кто ему еще помогает? Не могли же они вдвоем на такое дело решиться! А заодно покараулить, чтобы не улизнул. Я теперь, Семушка, почаще к тебе наведываться стану, ты мне все будешь рассказывать, а я тебя не обижу. Я тебя, Семушка, по-царски награжу. По-царски! Я тебе красавицу-Василису предоставлю, для утехи, для любви и ласки. Желаешь владеть Василисой? Же-ла-ешь! Чего тут спрашивать… Вот и будешь владеть.
Все-таки искусный мастер, старый трактирщик Наум Капитонович Загайнов, мало кто умеет так ловко ставить петли на людей. И в землю, кажется, смотришь, глаза не поднимаешь, и неосторожный шаг боишься сделать, а все равно — ступил в очередной раз, и ногу стальной проволокой захлестнуло. Так и с Семеном получилось, который расчувствовался на пьянке, устроенной после удачного дела, рассопливился и даже слезу пустил, рассказывая о своей тайной любви, о Василисе. Все за столом хмельны были изрядно, все говорили разом, перебивая друг друга, никто никого не слушал, и не вспомнили бы назавтра о пьяных откровениях Семена, если бы не Капитоныч — он-то вина не пил. Услышал и не забыл, пришло нужное время — и затянул стальную петлю, да так крепко, что не вырваться.
Согласился Семен, на все условия согласился, будто голову потерял, и глаза туманом затянуло — ничего и никого в том тумане не различал, кроме любви своей, Василисы. Сладко представлялась ему будущая жизнь: и денег — полная охапка, и Василиса рядом, а брошенный Жигин прозябает в своей Елбани, исходится на дерьмо от злости, но сделать ничего не может и остается ему лишь одно-единственное — утереться.
Сейчас, торопливым шагом покидая темную улицу, Семен окончательно удостоверился, что сказал ему Капитоныч чистую правду: выкрали Василису из дома, увезли неизвестно куда и держат в потайном месте. И пока они ее там держат, Семен никуда не убежит, будет ходить рядом, как миленький, помня о том, что на ноге у него затянута стальная петля.
«Ладно, потерплю, а после еще поглядим-понюхаем, кто кого перемудрит!» — с этой уверенностью он и вернулся на постоялый двор.
Столбов-Расторгуев встретил его насмешливым вопросом:
— Что так быстро? Даже чаем не напоил твой знакомый?
— Да он третий день, сказали, не просыхает. Какой там чай! Придется насухую спать ложиться.
— Это к лучшему, голова завтра светлее будет. Давай, братец, укладываться, вставать рано, выспаться нужно…
Ничего лучшего нельзя придумать в зимний морозный вечер, как сидеть в старом уютном кресле, укрывшись мягким и теплым пледом, слушать, как в печке-голландке упруго гудит огонь, и перелистывать книгу, прищуриваясь от яркого света лампы, накрытой розовым абажуром. Чуть заметно шевелятся на полу слабые отсветы, и кажется, что это оставляет следы большое, ласковое существо, незримо проживающее в доме и распространяющее уют на все, что имеется в этих стенах, даже на самые малые вещицы и безделушки.
— Марфуша, радость моя, а не побалуешь ты меня чайком? — пожилая дама, сидевшая в кресле, закрыла книгу, нежно погладила ее длинными, узкими пальцами и продолжила совсем иным голосом: — Влюбленный счастлив — и огнем живым сияет взор его; влюбленный в горе слезами может переполнить море. Любовь безумье мудрое: оно и горести и сладости полно! Как верно сказано! Божественные люди писали божественные слова!
Она откинула плед, порывисто, по-молодому поднялась из кресла. Высокого роста, седовласая, с большими и печальными глазами, под которыми сплелась мелкая сеточка морщин, дама не казалась старухой — наоборот, прямая спина, гордая осанка и царственный поворот головы изумительно молодили ее, будто скидывали десятки лет, ведя обратный отсчет прожитой жизни.
Походка у нее была плывущей и величавой, подол длинного, в пол, платья почти не колыхался.
Дама подошла к шкафу, еще раз погладила книгу длинными пальцами и поставила ее на полку, обернулась, скрестила на груди руки, вздохнула:
— Ничего не жаль, Марфуша, честное слово! Об одном лишь жалею, что не сыграть мне больше Джульетту, никогда не сыграть. А мудрость слов в полной мере дошла до меня только сейчас. С бо-о-льшим опозданием!
— И об этом тоже не жалейте, — звонким голосом отозвалась Марфа Шаньгина, ловко расставляя на столе чашки, блюдца, розетки с вареньем и раскладывая с веселым стуком серебряные ложечки, — садитесь лучше чай пить.
— Да, да, будем пить чай, и ты рассказывай мне про свои дела. Только подробно и обстоятельно, а не так, как обычно с пятое на десятое скачешь…
— Хорошо, хорошо, Магдалина Венедиктовна, буду рассказывать подробно и обстоятельно, только вы, ради бога, садитесь и чай пейте. С булочкой! Совсем ничего не кушали, сейчас проверила — не тронуто! Зачем тогда я старалась?
— А ты не старайся. Ты, Марфуша, запомни, что артистке, да еще моего весьма приличного возраста, достаточно малого кусочка. И ей хватит, с избытком. Она ведь целыми днями в кресле сидит и ничегошеньки не делает. Можно даже совсем ее не кормить.
— Ой, Магдалина Венедиктовна, вы скажете, я даже не знаю… Не кормить! А чем питаться тогда? Святым духом?
— Великим духом искусства, радость моя! Как бы я сейчас сыграла Джульетту! Ты даже не представляешь!
— Да откуда я представить могу? В нашем ярском театре Шекспира не играют.
— Запомни, в этом городе нет театра! Есть ярмарочный балаган, имеющий наглость называться театром!
— Да вы не сердитесь, Магдалина Венедиктовна, лучше булочку кушайте и чай пейте, а я вам рассказывать буду…
— Верно, верно, раскипятилась, как самовар. Рассказывай, радость моя, рассказывай…
Марфа, оттопырив мизинчик, взяла чашку, чуть отхлебнула чаю и уже вздохнула, готовясь говорить, но Магдалина Венедиктовна сверкнула на нее сердитым взглядом и даже ладонью по столу стукнула, выражая свое возмущение:
— Марфуша! Я не вынесу! Возьму и отломлю твой мизинец! Или отрежу ножом! Так пальчики оттопыривают только падшие женщины, когда завлекают своих клиентов и желают показать, что они из благородных. Сколько раз еще повторять?!
— Ой, забылась я, Магдалина Венедиктовна, простите. Учите, учите меня, бестолковую…
— Ты не бестолковая, ты взбалмошная. Итак, я тебя слушаю.
Марфа глянула на чашку с чаем, сунула руки под столешницу, еще раз вздохнула и приступила к рассказу о событиях, произошедших за последнее время. Стараясь не торопиться, обстоятельно и с подробностями поведала она сначала о своем визите к генерал-губернатору, о том, что он сказал и о том, как смотрел на нее добрым взглядом, затем приступила к дальнейшему рассказу: бумаги, подписанные полицмейстером, ей доставил нарочный на дом, и она поначалу изрядно испугалась, когда увидела в дверях полицейского. Расписалась за полученные бумаги и сразу же поехала к нотариусу, который, очень удачно, оказался в своей конторе. Вместе с нотариусом отправились они к хозяевам дома, составили купчую, и в тот же день она передала им деньги. Хозяева попросили подождать до воскресенья, чтобы вывезти вещи, и получается, что уже на следующей неделе можно будет приступать к ремонту и к остальным хлопотам по устройству школы.
Слушала ее Магдалина Венедиктовна очень внимательно, пила чай, не притрагиваясь к булочке, и большие темные глаза поблескивали, словно время от времени в них вспыхивали огоньки. Она и за столом сидела прямо, не сгибая спины, гордо держала голову, и, глядя на нее, можно было подумать, что она не чай пьет, а заседает за судейским столом, и после того как выслушает, вынесет свой суровый вердикт.
Но нет.
Дослушав Марфу, улыбнулась, и весь ее строгий вид испарился — добрая теперь сидела, ласковая, будто родная мать, которая радуется за свою дочку. Она всегда такой была, бывшая актриса Магдалина Венедиктовна Громская, между сменами ее настроения — от гнева до искреннего умиления — не имелось порою даже малого зазора. Менялась мгновенно. И никогда нельзя было угадать, что последует через секунду. Вот и сейчас, продолжая улыбаться, отставила чашку с чаем, протянула руки и позвала:
— Иди ко мне, радость моя, дай я тебя поцелую! Так счастлива за твои успехи!
Они обнялись, расцеловались, и Магдалина Венедиктовна сморгнула нечаянно выскочившую слезу.
За окном прибывал мороз, и стекла окон все гуще покрывались диковинными узорами. Неяркий свет уличного фонаря пронизывал их, и казалось, что, искрясь, они двигаются, словно живые. Высокие напольные часы с длинным медным маятником громко, протяжно отбили очередной час, и Магдалина Венедиктовна, вздрогнув от неожиданности, пожаловалась:
— Никак не могу привыкнуть, эти часы бьют для меня всегда невпопад! Выдастся хорошая минута, спокойствие наступит, а они дзынь, дзынь! Даже вздрагиваю иногда! Марфуша, продай их кому-нибудь, а мне купи ма-а-ленькие часики, чтобы они неслышные и без всякого звона — тик-так, тик-так…
— Так есть же часы такие, Магдалина Венедиктовна, вы же сами велели остановить их и спрятать. Они неслышные…
— Да? И куда ты их спрятала? Доставай!
Распахнув высокий двустворчатый шкаф, Марфа поставила маленький стульчик, встала на него и потянулась к верхней полке, но нечаянно задела какие-то бумаги, они упали и веером разлетелись по полу.
— Ой, безрукая, сейчас соберу! — она соскочила со стульчика, стала собирать бумаги и вдруг остановилась, разглядывая пожелтевшую, неровно обрезанную половину газетного листа, — Магдалина Венедиктовна, это же вы! А почему медведь рядом нарисован?!
— Медведь? Какой медведь? А-а-а… Погоди, прочитай, что там написано.
Марфа шагнула ближе к лампе и принялась читать:
— Второго января почтовый поезд номер три Николаевской железной дороги следовал в Москву при исключительных обстоятельствах, благодаря которым багаж в пути не выдавался ни на одной станции до Москвы, начиная от станции Кулицкой. Дело было в следующем. Ночью на станции Вышний Волочек неизвестный мужчина сдал в багаж большую бочку весом в три пуда десять фунтов, адресовав груз в Москву. Когда на станции Лихославль из багажного вагона начали выгружать багаж, то багажный кондуктор заметил, что багаж шевелится. Было ясно, что в бочке находится живое существо, и напуганному воображению кондуктора представилось, что в бочке заделан вор с целью в пути выбраться из бочки и обокрасть денежный сундук или же похитить ценный багаж. Кондуктор занял место в своем отделении при вагоне и начат чутко прислушиваться, что будет в вагоне делаться. Ждать пришлось недолго: скоро он ясно услыхал в вагоне тяжелые шаги, а затем треск железного денежного сундука. Наконец что-то упало тяжелое, массивное, с грохотом и стуком, но что именно, кондуктор не смог сообразить. В это время вагон подошел к станции Кулицкой. Багажный кондуктор поднял тревогу, собрал станционную жандармскую полицию, сторожей, поездную бригаду, и вся эта толпа устремилась к багажному вагону. Кондуктор открыл замок, отодвинул дверь — все ахнули и отшатнулись от вагона: в углу его стоял большой медведь, который при виде народа неистово заревел. Моментально дверь была заперта, и редкий багаж с поездом покатил в Москву. Здесь опять были созваны сторожа и жандармы, и было приступлено к ловле зверя. Сторожа придумали накинуть на него тяжелый и толстый брезент, и этим путем им удалось овладеть медведем, после чего его связали и перетащили в особое помещение, где он и оставлен впредь до распоряжения начальства или появления хозяина. При осмотре багажного вагона оказалось, что Миша, соскучившись сидеть в бочке, выдавил в ней дно и, выбравшись, начал гулять по вагону. Наткнувшись впотьмах на денежный ящик, он почти отломил у него крышку, потом на его дороге оказался большой пожарный бак с водой. Медведь напряг силу и свалил его. В заключение он переломал в вагоне все пожарные ведра. Разлившейся из бака водой подмочено было очень много багажа и совершенно залита вся железнодорожная корреспонденция. Рассказывают, что, когда медведя, обнаруженного в багажном вагоне, поместили в сарай, от него сильно пахло перегорелой водкой. Предполагают, что прежде, чем поместить зверя в бочку, его напоили до бесчувствия. Этим объясняется то обстоятельство, что зверь в первое время пути не подавал никаких признаков жизни.
Магдалина Венедиктовна, слушая чтение Марфы, смеялась, взмахивала руками и сквозь смех просила:
— Там еще один лист, про ту же историю… Найди…
Марфа быстро нашла и продолжила читать:
— История с медведем имела характер святочной шутки. Господин Шубинский, известный всей Москве своим богатством и неординарными поступками, хотел сделать сюрприз артистке Магдалине Громской. Он обещал ей подарок из деревни. Артистка ожидала деревенских продуктов — масла, птицы и тому подобного. Получился бы громадный эффект, если бы бочку удалось доставить по месту назначения без всяких особых приключений. Бочку бы вскрыли, и вместо масла из кадки вывалился бы медведь. Сколько бы смеха, шуток, разговоров! Затея очень оригинальная и… святочная. Надо же было медведю проснуться раньше времени и испортить эффект шутки. Московское общество покровительства животных живо заинтересовалось случаем жестокого обращения с медведем, выразившемся в отправке медведя в бочке, и решило со своей стороны расследовать этот случай, чтобы привлечь отправителя к законной ответственности. Весь город вдруг заинтересовался медведем. Везде и все только о нем и говорят. Точно все внезапно впали в детство. И не только говорят, но и рвутся наперерыв друг перед другом видеть зверя. За два дня Николаевский вокзал посетило столько желающих видеть медведя, сколько зоологическому саду не собрать в течение десяти лет. С утра до вечера толпится народ около медведя. Это не серая толпа простолюдинов. Поглядеть на медведя приезжает публика в соболях и бобрах, на собственных рысаках. Господин Шубинский на вокзале не был, но прислал своего управляющего. Счет, представленный дорогой за медведя, показался управляющему слишком велик, и он отказался платить, видимо, полагая, что такой расход господин Шубинский не пожелает утвердить. Тогда объявили о продаже медведя с аукциона на Николаевском вокзале. Толпа собралась в несколько сот человек, но желающих торговаться нашлось только пятеро. Но и тем не пришлось торговаться: аукцион не состоялся. Управляющий господина Шубинского уплатил железной дороге сто двадцать шесть рублей двадцать восемь копеек и получил медведя. Зверя усадили в бочку, завернули последнюю в брезент и увезли. Закончилась же курьезная история с пересылкой медведя, напоенного водкой, в Вышнем Волочке, где по инициативе общества покровительства животных дело рассматривалось у мирового судьи. Ответчиком на суд явился не сам миллионер Шубинский, а один из его служащих, крестьянин Малофеев, которому будто бы и пришла эта оригинальная идея усыпить медведя посредством водки и перевезти его в бочке в Москву. Суд приговорил Малофеева к уплате штрафа в двадцать пять рублей, а в случае несостоятельности к аресту на пять суток. Крестьянин Малофеев заявил, что столь большая сумма является для него непосильной и поэтому он согласен отсидеть пять суток на казенном пропитании…
Смеялась Магдалина Венедиктовна, как девчонка, звонко, взахлеб, до слез. И все взмахивала руками, словно желала оттолкнуть от себя голос Марфы, который озвучивал здесь, в далеком Ярске, давнюю и веселую страницу ее прошлой жизни, когда она была молода, красива, когда артистку Громскую знала вся театральная Москва, а расположения ее сердца добивались даже такие мужчины, как сказочно богатый миллионер Шубинский.
Давно это было. И многое позабылось. Но выпали нечаянно старые газетные вырезки, и вспомнилось…
Посмеиваясь, Марфа собрала бумаги, уложила их на прежнее место, потянулась выше, чтобы достать часы, но Магдалина Венедиктовна ее остановила:
— Ладно, Марфуша, пусть там лежат. Время на любых часах течет, хоть на громких, хоть на тихих… Все равно не остановишь! Иди, чай будем допивать.
Они продолжили чаевничать, и Магдалина Венедиктовна много еще о чем вспоминала в этот вечер, а Марфа, необычно притихшая, слушала ее, но невнимательно — она о своем думала.
И тоже перебирала в памяти прошлое, не такое уж давнее…
«Маменька родименька, возьми отсюдова, страшно мне здеся, боязно! — истово просила Марфуша; натягивала на худые исцарапанные коленки подол застиранного платьишка и даже не замечала, что он стал мокрым от ее обильных слез. — Дома я бы в постельке лежала, ты бы меня по голове гладила… Домой хочу!»
Сидела она, сгорбившись, на земле, опустив голову, и больше всего почему-то боялась огромного костра, полыхавшего в чистом поле посреди темной ночи. Жарко, буйно горел костер, взметывал высокое пламя прямо в небо, густо стрелял во все стороны искрами и они казались в постоянно меняющемся свете такими же яркими, как звезды, только гасли очень быстро. Падали в траву и сразу терялись, будто проваливались под землю.
Пугающе одиноко было среди чужих людей, которые говорили между собой громкими голосами на непонятном языке. Лица их в костровых отблесках казались то красными, то черными и мелькали так быстро, словно картинки на картах, которые Марфуша видела днем в руках у цыганки. Вроде бы она и руками не шевелила, а карты разлетались, слетались, мелькали, как живые, и это был единственный момент за три дня, когда не тосковалось о доме. Но Зара, так звали цыганку, быстро смахнула карты в колоду, сунула ее в складки бесчисленных юбок, хлопнула в ладоши и сказала:
— Я гадать тебя научу! Лучше, чем сама умею!
Она хотела что-то еще сказать, но сердитый бородатый мужик в красной рубахе грозно крикнул на непонятном языке, и Зара побежала к нему так быстро, что легкие юбки взвихрились, будто подул ветер.
Все три дня, проведенные в цыганском таборе, сплелись для Марфуши в один — длинный-длинный, как пыльная дорога, по которой ехали, и пока ехали, переднее колесо кибитки скрипело не умолкая. Под этот скрип, устав плакать, Марфуша иногда задремывала, но кибитку встряхивало на очередном ухабе, и она просыпалась. Сейчас, сидя возле костра, она молча звала мать, но отзыва ей не было. Совсем иной голос окликнул:
— Вставай, пойдем.
Жесткая, тяжелая рука легла на худенькое плечо. Марфуша вскинулась, глянула снизу вверх — стоял перед ней бородатый мужик в красной рубахе, а за ним, выглядывая из-за спины, маячила Зара. Не снимая ладони с плеча, мужик подвел Марфушу к кибитке, которая стояла ближе других к костру, и ушел, не сказав больше ни слова.
— Не бойся, — Зара склонилась над ней, монисто негромко звякнуло. — Не бойся, мы с тобой сейчас наряжаться будем…
Легко разогнулась, залезла в кибитку и вытащила оттуда большой узел. Быстрые, проворные руки стащили с Марфуши старенькое платьице, надели на нее одну юбку, другую, третью, и скоро она оказалась в чужой и непривычной одежде, а к маленькому крестику, висевшему на шее, добавилось монисто, которое забавно звенело. Зара обошла кругом, любуясь своей работой, цокнула языком и хлопнула в ладоши:
— И песням нашим научу тебя, залезай в кибитку!
В кибитке она уложила Марфушу рядом с собой, закинула руки за голову и запела. Голос у нее был сильный, завораживающий и пугающий, словно пламя большого костра, но — странное дело! — слушать его хотелось еще и еще. Марфуша слушала и не заметила даже, когда уснула. А утром, пробудившись, с удивлением поняла, что песню, услышанную вчера, она сейчас может спеть сама, даже не понимая чужих слов, которые прочно вошли в память.
И она запела.
А затем, как и обещала, Зара научила ее гадать на картах, научила плясать и еще научила многим другим песням — Марфуша ничем не отличалась от своих цыганских ровесниц, разве что цветом волос да маленькими веснушками на носу. В новой наступившей для нее жизни забывался родной дом в деревне Подволошной, все реже вспоминалась мать, а самым близким человеком становилась Зара. С ней было не страшно, а даже весело: ходить по дворам, петь и плясать на ярмарках, гадать на картах доверчивым бабам, обманывать их, а при случае, когда выпадал ловкий момент, и воровать все, что плохо лежит.
Способной ученицей оказалась Марфуша. Бойкая, веселая, с дивным звенящим голоском и стремительной, летящей походкой, она катилась вместе с шумным и пестрым табором по бесконечной дороге — только монисто позвякивало.
И не было ей времени и причины, чтобы задуматься: а для чего, собственно, украли ее цыгане и увезли далеко от родного дома?
Задуматься пришлось, когда появился в таборе богатый барин в белой фуражке. Встречали его пышно, как дорогого гостя, подносили на серебряном подносе хрустальную рюмку с водкой, голосили в честь него здравицы, усаживали на ковры под цветастым пологом, а после привели Марфушу и заставили ее петь и плясать. Она плясала, пела, веселила гостя, но увидела случайным взглядом Зару и поразилась: бойкая цыганка, которой, кажется, и сам черт не страшен был, стояла поникшей и печальной, словно придавило ее невиданное горе.
Вечером выяснилась причина, когда рассказала Зара, что хотят Марфушу продать этому барину и о цене уже договорились. Большую цену просили цыгане, но барин за ценой не постоял и согласился. Вот тогда и задумалась Марфуша, поняла, для какой надобности ее украли. И взбунтовалась — не желаю! Будто повзрослела в один момент на добрый десяток лет. В горячке даже собралась бежать, но Зара ее остановила: никуда не убежишь, догонят и свяжут, в ковер закатают и отвезут, куда барин прикажет. Хитрее надо сделать, изворотливей… Как? А вот так!
Табор стоял недалеко от речки. Ночью тайком Марфуша с Зарой вышли на берег этой речки и Марфуша, раздевшись, кучкой сложила на траву свою одежду. Зара крепко обняла ее, сунула в руки узелок и подтолкнула к воде. Вздымая этот узелок над головой, Марфуша переплыла на другой берег, оделась и побежала в темноту, не чуя под собой ног.
Поверили цыгане, что она утопилась, или не поверили — неизвестно. Ударились в погоню или нет — тоже неведомо. Беглянка бежала, сама не зная куда, и чем дальше убегала от того места, где стоял табор, тем страшнее и неуютней ей становилось. Не цыган она уже теперь боялась, а неизвестности — куда теперь голову приклонить, как дальше жить, чем кормиться?
Но горевала и отчаивалась недолго. Вспомнила уроки Зары и начала петь и плясать, зарабатывая себе на пропитание. А еще рассказывала доверчивым бабам про цыган, которые ее украли и чуть было не продали богатому барину. Так складно, так жалостливо рассказывала, что нашелся добрый человек и помог добраться до деревни Подволошной. Там она огляделась, потешила сердобольных жительниц, своих землячек, звонким и трогательным голоском, затем ловко их обворовала и отправилась прямиком в далекий губернский город Ярск. Почему-то верилось ей, что сможет она там разыскать свою мать.
Город — не деревня. Здесь жалостливыми байками о злых цыганах мало кого растрогаешь, а уж петь-плясать, чтобы копеечку подали — от таких желающих отбою нет. Хорошо, что на первых порах выручило барахлишко, прихваченное в Подволошной: продавала его потихоньку и на кусок хлеба хватало. Ночевала на постоялом дворе, точнее сказать, не на самом дворе, а в конюшне, залезала в ясли на пахучее сено, окуналась, как в омут, в короткий, глубокий сон, и кони никогда ее не тревожили, видно, понимали, что нет у девчушки крыши над головой и надо бездомной где-то лечь и поспать. Благо что время стояло летнее и обходиться можно было без теплой одежды.
Спрашивала у людей о матери, не слышал ли кто из них такую фамилию — Шаньгина? Но в ответ ей только плечами пожимали — нет, не слышали.