Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Башня на краю света - Марта Кристенсен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ханнибал выпрыгнул из расщелины и шагает прямо к паровой машине. Ты не решаешься последовать за ним. В бледном свете звезд ты видишь, как его тень крадучись приближается к красному пятну очистного отверстия. Круглое светящееся пятно похоже на восходящую луну, только-только оторвавшуюся от горизонта.

Вот он садится на корточки перед машиной. Вот он влезает внутрь. Ты дрожишь от напряжения и ужаса, цепенея, прилипаешь к холодному камню. А вдруг как раз сейчас-то это и произойдет!

Но нет, покамест ничего не происходит.

Значит, все провалилось. Ну и слава богу!

— Амальд!

Голос у Ханнибала прерывающийся и жалобный.

— Амальд! Ну где же ты? Черт тебя возьми, чего теперь бояться-то? Все кончено, ничего у нас не вышло! У тебя спички есть?

— Есть, а зачем?

— Сигарету закурить. Я свои все исчиркал.

Ханнибал стоит внутри паровой машины, прислонившись к ее ржавому корпусу, потный, с почерневшим лицом и странно безжизненным взглядом, незажженная сигарета свисает у него с нижней губы. Рождественская свечка почти догорела. Петарда лежит на своем ящике в ворохе бумажных клочков, обгорелых спичек и закрученных спиралью обрывков шпагата. Сверток пропорот ножом, из него высыпалось несколько черных зернышек, похожих на поджаренные кофейные бобы.

Ханнибал закуривает сигарету. Глубоко вздыхает.

— Что, Ханнибал, действительно все сорвалось?

Она кивает с убитым видом, жадно затягиваясь и утопая в облаках дыма.

— Может, порох отсырел?

— Нисколечко. Просто он старый. Черт бы его побрал!

— И поэтому он не воспламенился?

— Да вроде он даже чуточку загорелся. Но не по-настоящему. Так, чепуха какая-то.

— А по-моему, оттуда дым идет!

— Дым? А, да, правда. Но это все не то.

— Ханнибал, не трогай его, слышишь!

— Да ничего не будет. Ты же видишь, пакет-то продырявлен. Это просто бумага дымится.

Ханнибал вытаскивает из ножен свой кинжал и принимается ковырять им в слабо дымящемся ворохе бумаги.

— Да нет. Это здесь бумага чуть-чуть тлеет…

И тут вдруг — вот оно наконец!

Не великий гром, нет. Просто сухой треск, фырканье и шипенье, целый дождь искр, которые больно колют лицо, тучи удушливого дыма…

И — в последнее мгновение — наружу через очистное отверстие — дыхание перехватило, лицо и руки жжет нестерпимо…

И голос поперхнувшегося дымом Ханнибала:

— Чуть было мы с тобой не влопались!..

И затем глубокая тишина и тьма. И голоса во тьме. А напоследок один лишь пустынный гул, понемногу стихающий.

ЩЕДРАЯ ТЬМА

После той роковой и незабвенной новогодней ночи настала новая и столь же незабвенная пора — жизнь во тьме, или, уж во всяком случае, в глубоком сумраке, ибо ты лежал в больнице, держа на глазах повязку со льдом…

Тем не менее та пора, когда оглядываешься на нее теперь, пробуждает почти исключительно светлые воспоминания, нередко испытываешь даже какое-то особое удовольствие от одного лишь запаха йода или карболки и уж тем паче от аромата ромашкового чая, паром которого тебе почему-то назначено было дышать.

Кроме запахов, были еще звуки. Стук шагов, звяканье стекла, металла и посуды, неугомонная благодетельная больничная суета, мягкие и повелительные голоса сестер милосердия и доктора Метце. И Ханнибала, ибо он лежит с тобою в одной палате с ожогами головы и рук, но, несмотря на это, голос его, хотя и сильно охрипший, приобрел какое-то новое, радостное, даже ликующее звучание. А также другие голоса — множество голосов, которые ты слышишь в часы посещения и которые тоже все звучат немного по-новому, они как будто чудесным образом сделались чище, ярче, и из-за этого их словно впервые по-настоящему открываешь для себя. В самую первую очередь, конечно, голос Мамы, который (ты прекрасно это слышишь) звучит уж очень, сверх всякой меры успокоительно и ободряюще (вероятно, все-таки есть опасность, что ты ослепнешь!). И, однако же, тебе больше по душе этот полный любовного притворства голос, чем односложные «хм» и «н-да» Отца — единственный способ, каким он выражался все то время.

Затем были еще звуки внешние, достигавшие слуха в тихие минуты между сном и бодрствованием: плеск волн о берег неподалеку от больницы, удары веслами по воде, скрежет талей и блоков, лязг якорных цепей, хрипучий, но зычный гудок парохода «Мьёльнер», бой часов на церковной колокольне по ту сторону бухты… звуки из светлого мира, который ты пока не видишь, но который должен скоро вновь восстать из тьмы, потому что, как тебе постоянно ободряюще твердят, само зрение у тебя не повреждено и ты опять будешь видеть, надо только немножко потерпеть!

И еще одно незабываемое ощущение — ласковые руки, прикасающиеся к тебе во тьме, все щедро даримое ими богатство! Руки твоей матери, лежащие на твоих руках, — дар драгоценней солнца и луны! И не только они — руки сестры милосердия Метты, уверенно, но мягко приподнимающие тебе веки, чтобы закапать в глаза жгучие, но целительные капли…

Потом настает день, когда тебя забирают домой, — и ты лежишь в своей родной чердачной комнатушке, по-прежнему во тьме, или, вернее сказать, в полутьме — окно завешено зеленым занавесом.

А на дворе весна, дни все светлее, из скворечника под крышей несется неумолчный галдеж и истошный писк голодных скворчат первого выводка. И Тетя Нанна приходит к тебе с букетиком крокусов, подносит его к твоему носу, и ты вдыхаешь исходящий от прохладных лепестков благостный аромат земли, дождя, воли…

Что же еще?

Серо-зеленые сумеречные дни и черные ночи.

Ожидание.

Но тебе ведь, наверное, невтерпеж было лежать, и ты не знал, куда деваться от скуки? Ты ведь, наверное, страшился и впадал в уныние, тебя одолевали грустные мысли?

По всей вероятности, так оно и было, но такое почти не сохранилось в памяти, ибо человек, ожидающий, что свет и жизнь вернутся к нему, живет бок о бок со счастьем, и огромность его надежд почти не оставляет места для печали. Все и всяческие беды и горести на время сами собою отодвигаются, подспудно накапливаясь, чтобы позднее найти себе выход — только не теперь, не в этот заповедный час светлых ожиданий.

* * *

Кстати сказать, у тебя не было недостатка в развлечениях и увеселениях, о которых ты и ныне вспоминаешь с благодарностью: музыка и чтение вслух, сыгранная в четыре руки мамой и бабушкой внизу, в гостиной, Увертюра к «Немой из Портичи» — и курьезным образом сплетающиеся с нею в твоем сознании книги: «Большой Бастиан» и «Дети капитана Гранта», прочитанные тебе вслух Дедушкой Проспером и Тетей Нанной. А однажды под вечер к тебе потихоньку прокрался Младший Братишка и принес тазик с двумя живыми мальками форели, пойманными им в ручье, и, когда он зажег запретную спичку, перед тобою, точно сновидение, возникли крохотные рыбешки, все в красных пятнышках, с ясными хрустальными глазками, — они стояли в прозрачной воде и чуть пошевеливали своими темными плавничками…

СВЕТ

Весна принесла свет. Возвращала его тебе шаг за шагом. Первые вожделенные свидания с живым миром ты устраивал себе самовольно, тайком — приподнимая занавес, совсем немножко и всего на миг… но глаз успевал в головокружительном озарении уловить проблеск бездонной синевы неба, белое облако, даже птицу!

Но вот настает блаженное время, когда занавес уже на вполне законном основании начинают понемногу отодвигать в сторону, с каждым днем чуточку дальше, пока ты наконец, вначале под защитою темных очков, а затем и открыто подставляя глаза свету, не выходишь на волю, в воскресший мир — мир дня, ветра, дождя и солнца, мир будущего и мир вечности.

Густой снегопад и плотная темень, такая непроницаемая, что я (Амальд Летописец), глядя в окно своей башни, не могу различить ни единого огонька, хотя знаю, что в этот мартовский вечер город освещен всеми своими фонарями и лампами…

Я уже, можно сказать, кончил свои записки о том, что скопилось на сердце и просилось на бумагу, и теперь сижу, просматриваю написанное, чтобы проверить, не упущено ли по забывчивости что-нибудь существенное, а для этого я раскопал старый бабушкин семейный альбом — весьма импозантный фолиант, вздувшийся, точно река в половодье, от обилия вставленных в прорези и просто вложенных в него фотографий, в большинстве своем наклеенных на твердый картон с золотым обрезом, как диктовала тогдашняя мода. Переплет, от которого исходит сердцещипательный аромат лаванды и свершившихся судеб, обтянут плюшем, украшен потускневшей металлической розеткой и снабжен замочком, износившимся и давно уже не действующим. На собранных здесь многочисленных портретах (значительная часть которых помечена именем фотографа Кайля) можно увидеть почти всех, кто фигурирует в этой моей мемуарной повести, но удивительно, что большинство лиц на снимках выглядит совсем иначе, чем они мне запомнились.

* * *

Вот хотя бы лицо Отца. На всех четырех альбомных фотографиях он предстает человеком мягкого, чуть ли не смиренного нрава. Есть снимок, где лицо его выражает миролюбие и покладистость, граничащие прямо-таки с простодушной глуповатостью. А ведь он был крутой и норовистый человек, нередко бесцеремонно самовластный, внушавший не только уважение, но и страх своим подчиненным и всем, с кем он был связан деловыми отношениями, а также и своим близким, даже Маме!

Тем не менее, как это ни кажется странным, он пользовался расположением, а то и любовью среди своих работников, которых всегда держал в струне.

Отец поставил себе целью в жизни возродить пришедший в упадок Торговый Дом Рёмера, этой цели он добивался с ревностным упорством, и мало-помалу ему удалось осуществить задуманное, хотя и не в полной мере, ибо предприятие так и не стало тем, чем оно было во времена моего Прадеда. Однако же достиг он этого дорогой ценой, лишив и самого себя, и окружающих немалой доли счастья и душевного мира.

Подобно многим другим деспотам идеалистического склада, Отец не был человеком, радевшим прежде всего о собственной выгоде. Его нельзя отнести к корыстолюбивым и алчным дельцам. В своих жизненных привычках он был до крайности прост и непритязателен, вставал всегда спозаранку, ходил чаще всего в допотопном, не знавшем сносу бушлате поверх светлого свитера, а любимым его блюдом была отваренная соленая рыба, обильно приправленная горчицей, с картофельным гарниром. Единственная роскошь, которую он себе позволял, — это рюмка-другая ромового грога в субботние вечера, когда он сидел за карточной игрой со своими верными друзьями и советчиками, Числителем, Знаменателем и бухгалтером Микельсеном, а по временам также смотрителем маяка Дебесом. К наружному блеску и почестям он относился с подозрительностью и неприязнью и дважды, насколько мне известно, отвечал отказом на предложение занять почетный консульский пост.

Однако пружиною деятельности Отца было, разумеется, отнюдь не то непреодолимое и самоотверженное желание облагодетельствовать ближнего, которое наивные души нередко приписывают капиталистам его типа, но некий дух неуемной предприимчивости и сопутствующее ей безудержное властолюбие. Тонким знатоком человеческой души Отец никогда не был, и его стремление главенствовать и командовать над своим окружением подчас выливалось в жестокую несправедливость, как это было, например, по отношению к Тете Нанне, которую он упорно желал «пришвартовать» к пожилому смотрителю маяка Дебесу. (Из этого, однако, ничего не получилось, смотритель остался вдовцом, а Тетя Нанна так и не вышла замуж.) Но самые тяжкие, роковые последствия отцовское самовластие имело для бедного Дяди Ханса, которого он посредством строгого обхождения рассчитывал превратить в положительного трудолюба вроде себя самого. Ему и в голову не приходило, что Ханс по природе своей был полнейшей его противоположностью — музыкально одаренный молодой человек, мечтатель и фантазер, в некотором роде эстет; сам же Отец не испытывал особого влечения ни к книгам, ни к музыке. Когда Дядя Ханс однажды заикнулся, что хотел бы отправиться в Копенгаген, чтобы попытаться «сделать артистическую карьеру» (в чем он, несомненно, имел шансы преуспеть!), Отец отреагировал на это лишь громким презрительным смехом да ядовитым замечанием, мол, в таком случае ему (Хансу) стоит для начала пройти курс обучения у Дядюшки Проспера.

Плохие отношения между Отцом и его молодым шурином постепенно настолько ухудшились, что они совсем перестали друг с другом разговаривать. Но потом в один прекрасный день Дядя Ханс вдруг резко изменил поведение и, как говорится, «явился с повинной головой», после чего всем стало ясно, что Капитан и на этот раз сумел настоять на своем и выиграл сражение.

В этих нескончаемых раздорах между Отцом и Дядей Хансом Мама держала, скорее, сторону Дяди Ханса, в особенности что касалось одного из пунктов разногласий, а именно отношения к Розе Куколке. Но лучше, пожалуй, привести здесь собственные высказывания об этом Мамы в одном из ее писем к сестре Хелене в Копенгаген:

«Любезная сестра!

Пишу тебе опять с тяжелым сердцем, и виною тому невыносимо натянутые отношения между нашим братом и моим мужем. Хоть бы ты помогла мне добрым советом в моей нужде! Я ведь уже рассказывала тебе об этой Розе Куколке, семнадцатилетней дочери Фины Башмачихи, с которою Ханс забавлялся, играя в любовь, и для которой это плохо кончилось. Так вот, Йохан требует, чтобы Ханс всенепременно на ней женился, ибо „долг мужчины — отвечать за свои поступки и их последствия, как бы это ни было неприятно“, что, вообще говоря, конечно, правильно. Но так ли уж правильно в случае с Розой Куколкой? Все дело в том — поверь, мне трудно называть вещи своими именами, и, возможно, ты усмотришь в моих словах высокомерие и фарисейство! — но эта бело-розовая девчушка с неподвижным кукольным взглядом, она ведь, бедняжка, действительно психически неполноценное существо, она не только не умеет читать и писать, но даже и устно изъясняется с трудом и, право, нередко реагирует на происходящее, как пяти-шестилетний ребенок! При всем том, что слабодушие Ханса и его непростительные заблуждения и в самом деле способны вызвать негодование, разве не очевидно, что для него, совсем еще молодого человека, было бы без преувеличения трагедией, окажись он на весь остаток своих дней прикован к такой женщине, как эта несчастная несмышленая Кукла! Другое дело, что он, разумеется, не может просто от нее отступиться, но обязан позаботиться о ней и содержать на свои средства ее и ребенка. Йохан же этого всего не понимает или, вернее, не хочет понимать. Он называет нас (меня и Ханса) неженками и трусами и считает, что „Ханс, который осушил столько сладких кубков, должен испить до дна и эту несладкую чашу“ и тем самым научиться уважать собственное достоинство и стать „взрослым мужчиной“!

Но самое страшное, что таким манером он при создавшихся обстоятельствах легко может довести Ханса до отчаяния, и тот — долго ли до греха! — не пожалеет самого себя. Ты, конечно, понимаешь, о чем я говорю, так что пусть тебя не удивляет, что я ужасно несчастлива, живу в постоянном страхе и молю Господа, чтобы он вразумил Йохана, да и Ханса тоже, их обоих. Однако покамест мольбы мои, к сожалению, тщетны. Напиши же мне несколько строк, любезная сестра, и, если можешь, дай мне добрый совет!»

* * *

Роза Куколка — ее фотография тоже есть в старом альбоме — благородным овалом лица и невидящим, отрешенным взглядом похожа чуть ли не на святую, и ее можно бы, пожалуй, назвать писаной красавицей, если бы не рот, большой и невыразительный, с простовато оттопыренными губами.

После того как Дядя Ханс подчинился воле своего зятя и сочетался браком с дочерью Фины Башмачихи, отношения между ним и Отцом как будто улучшились и появилась надежда, что установятся наконец-то мир и лад. Дядя Ханс вернулся к своей работе в конторе Торгового Дома Рёмера. (Работа, которую он выполнял весьма умело и с необыкновенной легкостью, состояла главным образом в ведении обширной корреспонденции со средиземноморскими странами, закупавшими почти всю экспортируемую фирмой рыбу, а также С Данией и Англией, откуда выписывались все обычные ходовые товары.)

После венчания, которое прошло без лишнего шума, новобрачные поселились в «Мельничном Доме», старом и малоудобном, но вполне приличном, — в свое время он был построен Королевским торговым управителем действительным статским советником Рюбергом и находился в устье Мельничной речки, при впадении ее в Западную Бухту, среди старых рёмеровских пакгаузов; вокруг дома был сад с высокими кленами.

О совместной жизни Дяди Ханса и «Тети Розы» совсем ничего не известно, за исключением разве того, что у каждого из них была своя спальня. Мама ласково опекала молоденькую невестку и пыталась, но, по-видимому, совершенно безуспешно, сблизиться с ней и найти общий язык. Роза не отличалась умением готовить еду или вести домашнее хозяйство, зато садовыми работами занималась с превеликим рвением и усердием. Мама приставила к ней двух расторопных работников, чтобы они вместе привели в порядок старый запущенный сад, долгое время остававшийся без присмотра. Фина Башмачиха тоже охотно в этом помогала, и скоро ревень, капуста и морковь дружно взошли в огороде, а розы, маки и красные лилии — в парадной части сада, так что Тетя Роза могла посвятить себя прополке, которая, после плетения венков, была ее самым любимым занятием.

Ребенок, которого ждала Тетя Роза, так и не появился на свет: зародившийся в ней плод покинул ее чрево вскоре после свадьбы — если только этот плод вообще когда-либо существовал, ибо злые языки (да и не только злые, кстати сказать) утверждали, что Роза Куколка никогда и не была в положении, что это всего лишь фокус-покус, ловко подстроенный Финой Башмачихой. Некоторая бесформенность, ставшая заметной в фигуре Розы, происходила будто бы просто-напросто от особо толстой нижней юбки, которую матушка напяливала на нее! Наводило на подозрение также и то, что при якобы происшедшем у нее выкидыше не присутствовали ни акушерка, ни врач, а только Фина и одна из ее близких приятельниц (Рикке Испанка).

* * *

Брак Дяди Ханса с Розой продолжался всего около полугода. С его фотографии той поры смотрит на нас бородатый юноша с лицом, отмеченным печатью покорности судьбе и самоиронии, но еще без следов отчаяния, которое вскоре сломит его, отчаяния, которое приведет к тому, что жизненный путь его резко оборвется.

Никто никогда не узнает, можно ли говорить о самоубийстве или же это была просто отчаянная попытка бегства. Быть может, и то и другое вместе? Достоверно установлено лишь, что в это злополучное плавание, которое стало для него последним, Дядя Ханс взял кое-какой провиант, а также что при нем было по меньшей мере две тысячи крон в английских банкнотах, когда он однажды, прекрасным июньским утром, при легком северном бризе вышел из бухты на своей белой яхте «Нитуш».

В самом этом зрелище ничего необычного не было — Дядя Ханс почти все свободное время проводил на борту своей яхты, когда погода этому благоприятствовала, а частенько уходил на ней в море и при сильном ветре, ибо постепенно превратился в настоящего морского волка, чье умение разбираться в ветрах и течениях признавали даже старые рыбаки и бывалые моряки.

В яхте «Нитуш» не было закрытых помещений, но на корме имелись подпорки и ободья для крепления парусинового навеса, который мог служить некоторой защитой от дождя и водяных брызг. Управляющий пакгаузами Антон, который в тот день поднялся чуть свет и случайно видел, как отчаливала от берега яхта Дяди Ханса, слегка удивился, что навес, несмотря на ясную погоду, поднят. И еще ему бросилось в глаза, что яхта взяла курс на юг, в открытое море…

Дяде Хансу не суждено было вернуться с этой морской прогулки. Много дней подряд велись поиски пропавшего судна, но все было напрасно, и о судьбе Дяди Ханса ничего не известно, если не считать того, что один из рёмеровских рыболовных баркасов, «Онли Систер», спустя три недели обнаружил «Нитуш», перевернутую кверху килем, где-то посредине между островом Судерэ и Шетландскими островами. Море в тех местах было тогда довольно бурным: бушевал летний шторм с силою ветра в десять-одиннадцать баллов и с громадными волнами.

* * *

После печальной кончины Дяди Ханса Тетя Роза некоторое время продолжала жить в Мельничном Доме вместе со своей матерью. Позднее она по настоянию Отца была принята в нашу семью. Отец вообще постоянно проявлял заботу о вдове своего шурина. За столом ей выделили место по левую руку от него. Он относился к ней с добротою и вниманием, и она до конца дней оставалась по-детски предана ему.

Ах, эти лица, что глядят на меня из своего колумбария — с пожелтевших, покрытых пятнами страниц старого альбома, — им так не хочется быть забытыми, раствориться в небытии, и, право, все они, кого ни возьми, заслуживают торжественной эпитафии! Но где-то надо поставить точку — пусть это будет здесь.

* * *

В заключение, однако, в качестве своего рода envoi[1] — несколько слов о лице Дедушки Проспера.

В сущности, красивое мужское лицо, и, если ничего не знать, вполне можно подумать, что оно принадлежит человеку, склонному к глубоким философским размышлениям о той полной противоречий opera semiseria[2] жизни, в которой все мы, хотим мы того или не хотим, являемся актерами.

Дедушка Проспер прожил долго, почти до девяноста лет. Он охотно фотографировался и встречается в альбоме то на групповых снимках (где он непременно оказывается на переднем плане), то сам по себе, на «кабинетных портретах», на которых он выглядит личностью в высшей степени серьезной и респектабельной, я бы даже сказал, значительной, ибо Дедушка Проспер обладал удивительной способностью изображать из себя человека, облеченного доверием и несущего на своих плечах бремя тяжелой ответственности.

На некоторых из этих фотографий на груди у него красуется серебряный крест — это «Медаль за заслуги», награда, которой он удостоился за то, что во время королевского визита в наши края в 1907 году преподнес королю Фредерику Восьмому восемь богато и затейливо разукрашенных утиных яиц.

ЭПИЛОГ

Я закрываю старый альбом с фотографиями и гашу свою лампу.

Все тот же снегопад и густая темень.

И от этого — головокружительное ощущение вневременности, выпадения из привычной цепи времен.

Сегодня 29 марта 1974 года, свидетельствует календарь. Но ведь это, в сущности, случайность, что мы пишем 1974, а не 1874, или, к примеру, 1174, или же просто 74, да почему бы даже не 7474 или любой другой год, другое время, в какое капризным силам, вершащим людские судьбы, заблагорассудилось бы выпустить в мир бренную и беспомощную человеческую снежинку!

Такие вот думаешь думы, сидя в своей темной башне на краю света и жизни и в праздном изумлении созерцая безмолвно роящуюся лавину снегопада.

* * *

Итак, это все?

Нет, еще не все: ты сидел, сидел, глядя в окно, — и тебя сморил сон. Да, так уж получилось: не в силах долее противиться, ты отдался блаженной дреме и окунулся в загадочную, полную лукавства стихию сновидений.

И что ж тебе приснилось? Ну конечно, что ты опять ребенок. Но ах, какой странный — будто подкинутый троллями подменыш: уродливо сложенный, не по годам рассудительный, со слезящимися глазами и изрезанным скорбными морщинами лбом, а ясноглазые, беспечные и дерзкие дети, с которыми тебе так хотелось поиграть (чтобы снова, в последний раз ощутить счастливую юную остроту их жизненного ритма), смеялись над тобою — без всякой злости или презрения, нет, просто снисходительно. И тогда ты тоже засмеялся в ответ, покорно, быть может, чуть горько, и удалился в свой мрачный резерват — туда, где тебе теперь место, ушел обратно в темень и тленность, под сень милосердного снегопада…

* * *

Ну теперь-то уж все?

Ах ты господи, нет! Вот еще что: когда я очнулся от своего легкого забытья, снегопад уже кончился и меж медленно плывущими грядами облаков сияли над бескрайними просторами моря звезды — чудесный белый кристалл Капеллы, рыжий топаз Альдебарана, веселая девичья стайка туманных Плеяд, вечно юный резвый Орион со своим сверкающим поясом, — вся волшебная небесная свита весны. А вдали, на горизонте, мерцал свет родного маяка, смертный огонек средь мириад бессмертных, но в этой глубокой, напоенной радостью весенней ночи — тоже звезда средь прочих звезд.

_______________________ William Heinesen. TÅRNET VED VERDENS ENDE København Gyldendal, 1976 © William Heinesen Перевод Т. Величко. Редактор С. Белокриницкая

Финн Сэборг


И так бывает сплошь да рядом…

1

— Ну, вот и Роскилле, — сказал попутчик.



Поделиться книгой:



Регистрация