— Подобные тонкости меня не волнуют, — отрезал начальник. — Отвечайте: это Дермюш или нет? Убил он трех человек из Ножана? Приговорили его к смерти? Закон один для всех, так что давайте без глупостей. Эшафот готов, гильотина уже битый час простаивает. Про невинных младенцев они рассуждать будут — смеетесь вы надо мной, что ли? Значит, превращайся кто хочет в новорожденного и избежишь возмездия? Здорово у вас получается.
Мэтр Бридон по-матерински заботливо прикрыл одеялом пухленькое тельце своего подзащитного. Согревшись, ребенок радостно загугукал и заулыбался. Начальник тюрьмы недовольно покосился на младенца — веселье, с его точки зрения, здесь было совсем неуместно.
— Что за цинизм? Смерть на пороге, а он все хихикает.
— Неужели, господин начальник тюрьмы, вы не усматриваете в происшедшем перст Божий? — попробовал вмешаться священник.
— Спорить не берусь, но это дела не меняет. Во всяком случае, меня это не касается. Распоряжения мне дает не Господь Бог, и по должности меня продвигает не Он. Я получил приказ, я его выполню. Или я неправ, господин прокурор?
До сих пор прокурор Лебеф хранил молчание, однако, хорошенько поразмыслив, решил все же высказаться:
— Если следовать логике, ваше рассуждение безусловно верно. Разве справедливо, что убийца, заслуживающий смерти, начинает жизнь заново? Какой дурной пример для подражания! С другой стороны, казнь новорожденного — дело щекотливое! Вы поступите мудро, если доложите обо всем наверх.
— Насколько я знаю свое начальство, оно только разозлится, заставь я его что-то решать. Но позвонить все же надо.
Начальство на работу в министерство еще не прибыло. Пришлось побеспокоить его дома. Толком не проснувшись, оно пребывало не в духе и происшедшую с Дермюшем метаморфозу восприняло как вероломную хитрость, личный выпад и страшно рассердилось на осужденного. Нельзя, конечно, не считаться с фактом, что преступник оказался младенцем. Однако до нежностей ли тут: каждый дрожал за свою карьеру — а вдруг заподозрят в попустительстве? Посовещавшись, начальство решило: «То, что убийца, под тяжестью раскаяния или по какой другой причине… несколько уменьшился в размерах, на правосудие влиять никоим образом не должно».
Осужденного подготовили к казни, то есть завернули в казенное одеяло и состригли с затылка реденький светлый пушок. На всякий случай капеллан окрестил дитя. И сам донес на руках до стоявшей в тюремном дворе гильотины.
На обратном пути он рассказал мэтру Бридону о том, что Дермюш написал письмо младенцу Иисусу.
— Господь не мог допустить в рай нераскаявшегося убийцу Но Дермюш так надеялся, так любил младенца Иисуса. И Бог перечеркнул его грешную жизнь и снова сделал преступника невинным ребенком.
— Но если так, то Дермюш, стало быть, ничего и не совершал — не убивал трех человек из Ножана.
Желая убедиться в своем заключении, адвокат не мешкая отправился в Ножан-сюр-Марн. Сначала он попросил встретившуюся торговку указать ему дом, где произошло преступление, но ни о каком преступлении никто и слыхом не слыхивал. Жилище престарелых девиц Бриден и их вечно зябнувшего дядюшки адвокат нашел без труда. Поначалу хозяева приняли его недоверчиво, но потом разговорились и даже пожаловались, что прошлой ночью кто-то украл у них со стола музыкальную шкатулку.
Липовый полицейский
Мартен был женат, имел троих детей и получал три с половиной тысячи франков в месяц, работая счетоводом в одном торговом доме на улице Реомюра. Но поскольку жить-то все-таки надо, в свободное время он прикидывался полицейским. Это занятие требует наблюдательности, сообразительности, хладнокровия и ловкости. Настоящему полицейскому не надо выбирать себе клиентов. Их поставляют участок, префектура или доносчики, тем самым позволяя ему экономить время и избавляя от лишнего риска и хлопот. Кроме того, он имеет право ошибаться. Он может принять даму-благотворительницу за сводню из публичного дома или, если уж очень разойдется, подбить глаз невиновному человеку и нимало не опасаться последствий своей ошибки. А главное, ему совершенно не надо заботиться о том, чтобы выглядеть естественно. Мнение, которое может сложиться о нем у его жертвы, интересует его лишь в той мере, в какой он интересуется психологией, если он вообще ею интересуется.
А вот липовый полицейский должен обладать чутьем. И если он не хочет навлечь на себя строгое наказание, предусмотренное законом, ему никак нельзя спутать проходимца с управляющим в отставке, принять бедняка за богача, с крутым парнем обойтись как с тюфяком. Оценивая состояние клиента, он, как правило, может полагаться лишь на сомнительные сведения и, едва постучавшись к нему, с первого же взгляда должен распознать человека, разгадать его характер и выбрать линию поведения. Ему следует не только обладать всеми качествами идеального полицейского, но еще и выглядеть, держаться, одеваться, говорить так, чтобы соответствовать представлению о нем. Мартен придумал себе облик, в точности соответствующий облику инспектора полиции, хотя это не избавляло от необходимости слегка его варьировать в зависимости оттого, с каким клиентом предстояло иметь дело. Массивные плечи, слегка обрюзглые щеки, черная фетровая шляпа с поднятыми полями, зеленый плащ, высокие черные ботинки на толстой подошве, ярко блестящая на черном жилете серебряная цепочка от часов и четкая линия черных усов.
Мартену слегка мешала врожденная честность, которая придавала ему серьезный и вдумчивый вид. Порядочность, слишком явно написанная на его лице, смущала его жертв и довольно часто заставляла их отказаться от намерения предложить ему грязную сделку. Казалось совершенно невероятным, чтобы такой безупречный с виду инспектор позволил себя подкупить. Мартену тоже не хотелось делать первый шаг, да и стеснялся он этого, поэтому иногда он уходил, так и не выдавив из себя возмутительных слов. Но поскольку надо же было как-то выходить из положения, то в таких случаях он исхитрялся запереть хозяина в шкафу, а потом выгребал деньги и драгоценности. Однажды вышло даже так, что когда он трудился в одном доме в Шапель, то немного перестарался и клиент скончался у него на руках. Мартена заела совесть. К счастью, несколько дней спустя — дело было в апреле 1944 года — бомба попала в тот злополучный дом, уничтожив всех его обитателей, и Мартен вновь обрел покой, решив, что исполнил волю Провидения. Мы можем предположить, что при такой душевной тонкости он лишь после долгой внутренней борьбы решился стать липовым полицейским. И в самом деле, в течение всего 1941 года он занимался тем, что сравнивал курс нравственных ценностей с ценами на продукты. Он честно и упорно пичкал своих троих детей самыми надежными, самыми проверенными нравственными ценностями, но, глядя на их бледные личики, на чахлые тельца с торчащими ребрами, слушая их кашель, он в конце концов начал догадываться о том, что сочный кусок мяса поможет им куда лучше усвоить его назидания. Труднее всего оказалось заставить жену принять его точку зрения. И все же, когда ему удалось наконец ее убедить и они зажили в достатке, она принялась донимать его замечаниями, а иногда даже упрекать в робости и беспечности.
— При таких ценах на норковые шубы сейчас не время сидеть сложа руки, — говорила она.
Само собой разумеется, что ни один из детей не догадывался, чем занимается их отец. Милые ангелочки невинно кушали котлетки по триста франков за кило и намазывали на хлеб маслице по двести франков за фунт, и, надо сказать, щечки у них порозовели и округлились. А когда Мартена начинала мучить совесть из-за его второй профессии, ему достаточно было посмотреть на их славные веселые мордашки и крепкие фигурки. Он говорил себе, что не может мораль требовать, чтобы его дети страдали от голода и болели туберкулезом. Эти размышления куда лучше, чем упреки жены, помогали ему справиться со слабостью и сомнениями, и он начинал трудиться еще усерднее. Своих жертв он выбирал среди спекулянтов, хозяев подпольных складов, евреев, попавших в затруднительное положение, среди посредников и подставных лиц. Городская администрация и государственные учреждения, где нередко торговали должностями и злоупотребляли властью, тоже сулили ему неплохие перспективы. Вершиной его карьеры был случай, когда ему удалось отнять у целой шайки липовых полицейских пятьдесят тысяч франков. Впрочем, первые его шаги на этом поприще были рискованными, и неопытность могла дорого ему обойтись. Вполне естественно, что ему пришла в голову мысль обложить данью торговцев с лицензиями, сбывавших свои товары по недозволенным ценам, и несколько раз он едва ускользал от настоящих инспекторов, которым торговцы платили исправно. Впоследствии ему приходилось наблюдать этот тайный сговор черного рынка, как и всякой нечестной торговли, с теми службами, которые были созданы для его уничтожения. Подобная безнравственность поначалу оскорбляла его чувства, уязвляла его честность и порядочность, сохранившиеся в полной неприкосновенности, несмотря на порожденное обстоятельствами неблаговидное поведение. Но, поразмыслив, он преисполнился снисхождения и отпустил нарушившим свой профессиональный долг инспекторам грех продажности. «У них тоже есть дети, которых надо кормить, — думал он, — а на те деньги, которые им платит правительство, приличного здоровья никак не купишь. Вот и получается, что перед нами — славные люди, добрые супруги, хорошие отцы семейств, которые только о том и мечтали, чтобы честно исполнять свои обязанности, но тут началась война, вторжение вражеских войск, оккупация. Не стало локомотивов, вагонов, машин, а значит, и еды поубавилось. Ради того, чтобы прокормить свои семьи, они продались, кто как мог. Им захотелось чуть побольше заработать, но в душе они остались честными людьми. Я не хочу верить в то, что добродетель целиком зависит от транспортного кризиса, это было бы слишком страшно. На самом деле с ней все обстоит точно так же, как и с самим Богом. Война может разрушить церкви, как разрушает и те условия жизни, при которых только и может проявиться добродетель. Но Бог от этого не перестает быть бессмертным и продолжает существовать среди руин храма. И мне достаточно заглянуть в себя, чтобы ощутить там освежающее веяние добродетели, и, право же, это и есть самое главное. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять: принцип куда важнее дел. Если источник остался чистым, вода в ручье надолго не замутится».
В этих его размышлениях было так мало лицемерия, а надежда, которую он питал в тайниках своего сердца, была столь благородной, что он со светлой радостью встретил зарю избавления. В день освобождения Парижа Мартен заключил жену в объятия и воскликнул, проливая слезы счастья:
— Мы свободны, Жюстина, свободны! Вот и пришел конец нашим несчастьям, конец ложному существованию, к которому нас принудили эти трудные времена. Сплошной туман, скрывавший сияние добродетели, наконец рассеялся. Вагоны с маслом, свининой, красным вином и дичью со всех сторон устремятся к Парижу. Жюстина, возвращается то, чего мы так долго ждали, вновь начинается наша прежняя жизнь, такая скромная и такая достойная.
Жюстина недовольно слушала мужа и, опустив глаза, вертела на руке тяжелый золотой браслет.
— Вспомни, как мы были счастливы до войны, — говорил Мартен. — Вспомни наши вечера при свете лампы. Ты штопала мои штаны, а я, чтобы подзаработать, приводил в порядок бухгалтерию соседа-бакалейщика. При всей нашей бедности наши дети ели досыта, у них были теплая одежда и башмаки. Ты гордилась тем, что умеешь выкручиваться и так мало тратишь, а у меня никогда не было ни минуты отдыха. Вот какое счастье, Жюстина, мы обретем вновь.
Не слушая жалоб и упреков жены, Мартен решительно отказался от карьеры липового полицейского. Почти два месяца он радовался, что у него чистая совесть, и гордился собой. Никогда еще его работа помощника счетовода не казалась ему такой прекрасной. В конце сентября он получил свои три с половиной тысячи франков жалованья, и при мысли о том, что это единственный его заработок за весь месяц, его прямо-таки распирало от гордости. И все же Мартен не зарыл в землю свой талант полицейского, поставив его на службу благородным целям. В свободное время не столько ради удовольствия, сколько из патриотического пыла он собирал сведения о поведении и высказываниях, которые позволяли себе во время оккупации некоторые сомнительные типы, и выдавал властям плохих патриотов. Таким образом ему удалось, к полному его удовлетворению, отправить за решетку семьдесят одного человека.
— Как это приятно — работать на полицию, — объяснял он жене.
Тем не менее жена его все время была не в настроении и жаловалась, что дорожает масло, равно как и мясо, вино, а также прочие продукты. В день, когда он принес ей свои три с половиной тысячи франков жалованья, она, убирая их подальше, сказала:
— Это пойдет мне на сигареты в октябре. Кстати, дай-ка мне двадцать тысяч франков. Пришлось купить…
За этим последовало долгое перечисление необходимых покупок и уплаченных сумм, сопровождавшееся неизбежным комментарием. По ее мнению, денег на жизнь требовалось все больше и больше, а поскольку на серьезные доходы рассчитывать уже не приходилось, следовало предполагать, что в ближайшее время семью ждут голод и отчаяние. Столь мрачная перспектива, развернувшаяся перед Мартеном, на время смутила его, но в этот день с его подачи вот-вот должны были прийти за соседями по площадке, и сознание исполненного долга подогрело его оптимизм. Через три недели постоянных требований денег стало ясно, что семейные сбережения истощились. И Мартену пришлось, как он ни старался отвертеться, прислушаться к жалобам жены и внять ее все более настойчивым призывам. Надо идти в ногу со своим временем, твердила она, иначе остается только лечь и умереть. Наконец, после долгих споров и душевных страданий, он решил вернуться к своей деятельности липового полицейского, сказав себе, что это не должно отягощать его совесть. На следующий же вечер он обобрал торговца кремнями, снабжавшего немалую часть подпольного рынка. Эта операция принесла ему двадцать пять тысяч франков, но, сколько ни твердил он себе, что совести его это совершенно не затрагивает, все же на обратном пути сердце его сжималось от тоскливого чувства, напоминавшего раскаяние. Несколько дней Мартен ходил печальный и молчаливый. Он был очень подавлен, и, опасаясь, как бы он не отказался навсегда от своего занятия, Жюстина решила, что необходимо чем-то его занять, и указала ему на весьма выгодное дельце. Речь шла о старой деве, которая выдала гестапо человек десять, а одного двадцатилетнего парня, уклонявшегося от работы в Германии, подвела под расстрел. Боясь ареста, она пряталась в меблированной комнате на Голубой улице, и тайна этого убежища, передаваясь по цепочке между верными подругами, достигла ушей Жюстины. С наступлением темноты Мартен, преодолев отвращение, заставил себя пойти к старухе и нехотя ее пошантажировал. Он уже собирался уйти с добычей, но внезапно ощутил прилив вдохновения и задушил клиентку так, что она и пикнуть не успела. Искупив свой некрасивый поступок этим патриотическим актом правосудия, он почувствовал такое блаженство, что четыре дня спустя, взяв дань с молоденького фашиста-полицейского, перерезал ему горло. Отныне он не щадил своих клиентов, никого не оставляя в живых. Он карал и дельцов черного рынка, считая, что они принесли немало вреда национальной экономике. Кроме всего прочего, эти казни давали ему возможность получить особенно богатую добычу, поскольку вместе с выкупом он уносил имущество преступника. В доме вновь воцарились покой и веселье. Примирив наилучшим образом необходимость зарабатывать на хлеб с требованиями придирчивой совести, Мартен неизменно пребывал в самом радужном настроении. Что касается Жюстины, то отныне она безмятежно смотрела в будущее.
— Работы еще полно, — грубовато говорила она. — Конечно, черный рынок не вечен, все когда-нибудь кончается, но я все-таки думаю, что на какое-то время мы обеспечены.
— Во всяком случае, — замечал Мартен, — моей вины в этом нет. Только вчера…
— Конечно, дорогой мой, но не все же поступают так, как ты. Конца черному рынку пока что не предвидится. Кроме того, французы не перестают ненавидеть и подставлять друг друга, а пока остаются такие, кому есть чего бояться…
— Это правда, — вздыхал Мартен. — Для того чтобы очистить нацию от вредных элементов, потребуется немало времени и неустанного труда.
И Мартен продолжал убивать без устали, и с каждой новой жертвой он чувствовал, что вырастает в собственных глазах. У него случались упоительные дни — например, в ту субботу после обеда, когда он зарезал одного спекулянта, одного предателя и одну нехорошую женщину, которая во время оккупации отдалась немецкому офицеру. Он не всегда интересовался, в каких отношениях состоят его клиенты с полицией, и часто выбирал себе жертву среди преступников, которым большие связи или незаслуженная удача помогли избежать наказания. Жажда правосудия постепенно вытесняла из его сердца все прочие помыслы. Иногда, бесцельно прогуливаясь по улицам, он, как ему казалось, распознавал спекулянта по нагло торчавшему пузу или угадывал коллаборациониста по порочному огоньку во взгляде и тогда чувствовал, как содрогается в его руке меч архангела.
Чистые люди не меньше всех прочих подвержены искушениям. В один прекрасный день он, сжимая в кармане пальто свой карающий нож, постучал у дверей женщины с темным прошлым, которая — и это все знали — продала немцам секреты искусства, касающиеся собора Сакре-Кёр на Монмартре. Она открыла ему сама. Это оказалась молодая блондинка (или брюнетка) с обычным ртом, обычным носом и глазами неопределенного цвета. Любовь завладела Мартеном с первого взгляда, окутала его, опутала, пронзила и насквозь пропитала его тело и душу. Он пропал. Но не будем забегать вперед. Ремесло липового полицейского открыло ему много тайн человеческого сердца, и он привык мгновенно извлекать выгоду из непредвиденных ситуаций. Он взял руку нечестной женщины и нежно сжал ее.
— Меня зовут Мартен, — сказал он, — я киноактер. Я несколько раз видел, как вы проходите по улицам Монмартра, и полюбил вас.
— Мсье, — воскликнула молодая женщина, которую звали Далилой, — вы совершенно спятили!
Она окинула недоверчивым взглядом странную фигуру посетителя.
— Мне так не терпелось открыть вам мою любовь, — сказал Мартен, — что я появился в совершенно невыгодном для меня виде. Я киноактер и сейчас снимаюсь в роли полицейского, отсюда и такой маскарад.
— Забавно. А как будет называться этот фильм?
— Он будет называться… «Липовый полицейский». Этот фильм начали снимать еще во время оккупации, и съемки вот-вот закончатся. Собственно, я в нем потому и играю, поскольку, должен вам признаться, попал под чистку и на два года был лишен права работать.
Мартен сказал это, чтобы она могла чувствовать себя непринужденно, и страсть уже так на него подействовала, что он не постеснялся нацепить на себя эту новую личину «пострадавшего».
— Заметьте, мне на это наплевать, — развязно прибавил он. — Я заработал много денег, а после войны, как только захочу, уеду сниматься в Америку.
— Так им и надо, — сказала Далила. — Значит, вас они тоже достали? А меня, представляете, в нашем квартале… — ну и так далее.
Мы вовсе не намерены излагать здесь историю их любви. Скажем лишь то, что вам надо знать: три раза поужинав с Далилой в ресторане с бешеными ценами и посмотрев в кино «Экстравагантного господина Дидса», Мартен предался с ней любви в ее двухкомнатной квартире с ванной на проспекте Жюно. И с тех пор начались бессонные, сладострастные ночи, когда они, хрипло дыша, то и дело проваливались в пропасть наслаждения. Они предавались любви с неслыханной утонченностью, облачившись в купленные у спекулянтов пижамы, а на проигрывателе тем временем крутились пластинки с мелодиями Жана Саблона или незатейливыми песенками о предместьях, меблированных комнатах и тоскливых вечерах. На рассвете Мартен с пустой головой, бессмысленно глядя из-под опухших век, возвращался домой.
— Я напал на роскошное дело, — говорил он жене. — Оно будет долгим, трудным и утомительным, но ради него стоит потрудиться.
— Брось ты это, — советовала Жюстина. — Чего ради гоняться за крупной дичью, милый? Это всегда опасно. Кругом полным-полно обычных мелких жуликов, которые каждый раз приносят тебе пятьдесят тысяч.
Она говорила так неспроста: Мартену не удалось как следует замести следы и кое-что в поведении мужа казалось ей странным. Ее подозрения полностью подтвердились в тот день, когда Мартен, вытаскивая бумажник, выронил из кармана фотографию Далилы, украшенную лестной, страстной и недвусмысленной надписью. Жюстина назвала его бессердечным человеком, никуда не годным отцом, дураком, а кроме того, свиньей. Мартену пришлось пообещать, что отныне он будет возвращаться домой никак не позже десяти часов вечера, и во избежание подобных сцен сдержал слово. Но выполнять обещание ему было мучительно, потому что Далила, его любовница, осыпала его упреками и чуть ли не ссорилась с ним из-за того, как мало времени он ей уделяет. Мартен от всего этого устал. Он начал подумывать, не из пятой ли колонны его жена и не заслуживает ли и она наказания как предательница. В самом деле, как-то раз за обедом ему пришла на память некая ночь 1943 года, когда его жена, разбуженная сиренами и стрельбой, сказала, что англичане — сволочи. Он и сейчас слышал, как она это произносит. Конечно, дело было серьезное. Однако он в тревоге спрашивал себя, может ли он, оставив безнаказанным преступление Далилы, покарать супругу, и рассуждал сам с собой на эту тему несколько дней. Если уж человек однажды свернул с прямого и праведного пути, он может на него вернуться, лишь сгибаясь под тяжестью своих беззаконий. И, встречаясь глазами с мужем, Жюстина подмечала в его взгляде странные огоньки. Как-то вечером, после того как они поужинали и дети легли спать, он внезапно спросил у нее:
— Помнишь ту декабрьскую ночь, когда нас разбудила воздушная тревога и ты поднялась с постели со словами: «Англичане — сволочи»?
— Очень может быть, — согласилась Жюстина. — Я столько раз это говорила…
— Значит, память меня не обманывает. Жюстина, ответь мне, только честно. Раскаиваешься ли ты в том, что произнесла эти слова?
— Конечно, — ответила тактичная Жюстина.
— Хорошо, — вздохнул Мартен. — Поскольку ты раскаялась, не будем больше к этому возвращаться.
Дешевое раскаяние, поспешное отпущение грехов, жалкая пародия на правосудие, но Мартен уже увяз в этой трясине. Избавив от наказания собственную жену, он избавил от наказания и других преступников, отчасти из лени и за недостатком времени — почти все свои досуги он теперь посвящал Далиле, — отчасти под воздействием сентиментальности, порожденной любовью. Ему случалось по целым неделям не убивать ни единой души. Иногда он спохватывался и осознавал, насколько он сдал. «Ах, мне бы только немножко времени, — думал тогда он, — я бы устроил настоящую резню». В одну из таких минут Мартен решил бросить работу счетовода. Он полагал, что, освободившись от своих обязанностей, сможет больше времени отдавать делу правосудия. Однако произошло как раз обратное: он целиком и полностью оказался во власти Далилы. Вместо того чтобы все свободное время отдать делу правосудия, Мартен полностью посвятил свой досуг любви. Он поглупел, размяк, расклеился. Он расслабился, перебрав милых шалостей, бессмысленных и сладких словечек на ушко, игривых взглядов. Он сделался озорным, ребячливым, ленивым, шкодливым, непостоянным и романтичным. Вскоре Мартен совсем перестал убивать. При виде крови ему становилось нехорошо, и он довольствовался тем, что вымогал деньги у своих жертв. Правда, он нисколько не утратил навыков и даже обделывал свои делишки ловчее прежнего. В первую минуту клиенты бледнели, увидев перед собой липового полицейского, словно сошедшего со страниц детективного романа, но во взгляде этого развращенного человека теперь поблескивали такие плутовские искорки, что они, перестав стесняться, запросто предлагали ему бесчестную сделку.
Как-то под вечер Мартен, облачившись в шелковую пижаму цвета граната, сидел у любовницы и грел ляжки у пылавших углей по двадцать тысяч франков за тонну, не считая чаевых. Далила, по пояс голая, пристроившись на краешке дивана, щипчиками для сахара выдергивала волосы на ногах. Распрямившись, она положила щипчики на чайный столик, с отвращением взялась руками за собственные голые груди и принялась поглаживать и теребить их, словно ища союзников в своих размышлениях и одновременно всматриваясь в лицо возлюбленного нежным, хотя и критическим взглядом.
— Миленький, — сказала она, — долго ты еще будешь ходить с таким видом?
— Но, Далила, душенька, сладкая моя, — сказал он, не понимая, о чем она говорит, — что это тебе почудилось? Я совсем не дуюсь.
— Ты меня не понял. Я спрашиваю, долго ли ты еще собираешься разгуливать с лицом полицейского инспектора. Съемки давно закончились, поэтому тебе обязательно надо изменить внешность. Да и одежду тоже — можно подумать, тебе нравится выглядеть полицейским.
Мартен попытался отстоять свои усы, свой зеленый плащ и свои высокие ботинки, ссылаясь на то, что не хочет расставаться с тем обликом, в котором ее покорил.
— Ты мог бы стать таким красивым, — вздохнула Далила. — Уступи мне. Я уверена, ты будешь выглядеть потрясающе.
Мартен недолго сопротивлялся Далиле. Он согласился подстричь усы и позволил нарядить себя в длинное пальто бананового цвета, того же оттенка спортивную шляпу, которую носил на затылке, пару очень светлых замшевых туфель и повязать поверх зеленой рубашки галстук цвета розовой попки. Когда он вернулся к домашнему очагу, дети при виде отца пришли в полный восторг, в отличие от жены, которая поинтересовалась, не потерял ли он всякий рассудок вместе со стыдом.
— Но я же имею право одеваться как все люди, — простодушно заметил Мартен.
Не менее простодушно он назавтра явился к некоему Гектору Дюпону, который спекулировал на черном рынке, однако много отстегивал своим покровителям и поэтому еле-еле наскребал семь или восемь тысяч франков в месяц, покупая и перепродавая все, что подвернется: масло, шпильки для волос, а то и варенье из конских каштанов.
Эта неблагодарная и скучная работа приносила ему хорошо если шестьсот процентов прибыли, никак не больше. При виде незнакомого посетителя, в котором жулик был виден за версту, Дюпон нисколько не удивился, решив, что тот явился предложить ему сделку.
— Инспектор Мартен, — представился Мартен, вытаскивая свое фальшивое удостоверение.
Дюпон с трудом удержался от радостной улыбки.
Липовый инспектор сообщил, что он в курсе его махинаций, более того, он настолько хорошо осведомлен о его делишках, что считает вполне уместным побеседовать о некоей тонне масла, купленного в Бретани по пятьдесят франков за килограмм и перепроданного парижским торговцам по четыреста пятьдесят. В подтверждение своих слов он выложил кое-какие подробности сделки и назвал несколько имен.
— Господин инспектор, — ответил Дюпон, — я ничего не понимаю. Я в жизни не имел никакого отношения к черному рынку, разве что покупая кой-какую мелочь. Совесть у меня совершенно чиста, и моя консьержка может вам это подтвердить. С другой стороны, я не хочу неприятностей! Вы человек добросовестный, вас ввели в заблуждение, и я бы дорого дал за то, чтобы узнать подоплеку этой истории. Сколько, по-вашему…
— Это не вполне законно, — слегка поломался Мартен, — но, думаю, что пятьдесят тысяч франков дали бы нам возможность начать расследование.
Дюпон завопил как резаный, он поклялся, что у него нет ни гроша, но в конце концов согласился выложить сорок тысяч франков и пошел доставать деньги из сейфа. Пока Мартен, оставшись в гостиной в одиночестве, рассовывал по карманам безделушки из слоновой кости, намереваясь порадовать Далилу, его клиент позвонил в полицию. Липового полицейского взяли в тот самый момент, когда Дюпон отсчитывал ему сорок тысяч франков. В участке два настоящих инспектора, у которых усов, кстати, не было, так яростно принялись упрекать его за дискредитацию их профессии, что Мартен лишился нескольких зубов.
Судебное заседание прошло довольно гладко. Мартен признался своему защитнику в том, что в течение нескольких месяцев вершил святое дело правосудия. Основательно поразмыслив, адвокат решил, что судьям лучше ничего не знать о подвигах его подзащитного. Можно поспорить насчет того, правильно ли он поступил, но, как бы там ни было, Мартена приговорили к двум годам тюрьмы и пяти годам высылки. Надо думать, эта неприятная история послужит ему уроком и в будущем он сумеет найти лучшее применение своим способностям липового полицейского.
Могила семи грехов
Людовика Мартена, нашего любимого профессора нравственной чистоты, дьявол искушал на пустынном бретонском пляже, где мы, двенадцать его учеников, внимали мудрым речам наставника. Знаменитый «Трактат о профилактике души», написанный Мартеном, содержал тридцать два надежных способа противостоять соблазну. С девяти вечера до полуночи дьявол предлагал ему одну мишуру: творческие способности, министерские полномочия, светские успехи, многоопытных красавиц, пышные бюсты, американские автомобили, первенство в литературе, в философии, в игре на губной гармошке, в велогонке «Тур де Франс», в интегральном исчислении, в рыбной ловле. Профессор одно за другим отвергал эти предложения, однако вскоре исчерпал все ресурсы своей профилактической методики. Что ж, тем и опасны учебники, трактаты и путеводители — они отвечают на все вопросы в заданных рамках, но не дают душе и уму простора для полета, извилистых кротовьих нор и головокружительных склонов. Когда минула полночь, наш великий Людовик начал слабеть, и при первых проблесках утра он уже сидел, облокотившись на ручку кресла и изящно подперев щеку указательным пальцем, а на губах его играла тонкая и надменная улыбка человека, проникшего в тайны мироздания.
— Жизнь — не что иное, как экзамен, — говорил черт, — случай, предоставленный всякому существу, чтобы показать, насколько оно достойно Вечности. На что нам в загробном мире бездари, неудачники и слабаки? Пусть возвращаются в небытие!
— Безусловно, — соглашался Мартен.
— Но те, кто выйдет победителем из этого испытания, те, кто сумеет нажить себе состояние, выжав пот из быдла, те, кто сможет сказать в день кончины: «Господи, вот чего я добился с помощью тупиц, простофиль и прочего подручного материала, который Ты предоставил в мое распоряжение», — именно они будут нужны нам на небесах, чтобы построить град вечного счастья, где они пребудут вечно.
— Безусловно.
— Но послушайте меня: дня таких блестящих умов, как вы, сложность экзамена усугубляется присутствием лжедвойника, постоянно стоящего между человеком и его деяниями. Этот лжедвойник, этот ваш личный враг, — вы угадали его, мой дорогой Людовик, — это душа. Следовательно, необходимо свести на нет владычество души, а еще лучше, совсем от нее избавиться.
И профессор продал свою душу за золотого тельца, размером едва ли больше пуделя, но весом двести килограммов. Поскольку я был его лучшим учеником, он взял на себя труд продать заодно и мою. За нее дьявол дал всего каких-то восемнадцать килограммов золота: сделал теленку хвост подлиннее да прикрепил ему на голову пару рогов, совершенно не соответствовавших его возрасту. Узнав об этом несколько часов спустя, я еще мог расторгнуть соглашение, но в моем сознании уже вставали сладостные видения ожидающих нас мерзостей.
— Итак, я богат, — сказал мне мой профессор нравственной чистоты, — да и вам кое-что перепало. Давайте отправимся в Китай: там война и голод. Нет ничего приятнее, чем чувствовать себя богатым посреди всеобщей нищеты и несчастий.
Через два дня мы вместе с тельцом поднялись на борт грузового судна, отплывавшего в Китай. Нашими попутчиками были отставной капрал, английский пастор, его жена и три дочери — юные, прекрасные, скромные создания. Обратить экипаж и пассажиров в веру золотого тельца оказалось для нас парой пустяков. В довершение всех гнусностей мы позволили одному лишь пастору избежать заразы и развлекались зрелищем его боли и ярости при виде жены и дочерей, впавших в непотребство. Четыре дня и четыре ночи корабль сотрясался от истерических воплей, сладострастных вздохов, шума драк, грабежей, убийств и непрерывного потока богохульств. Нескончаемые бешеные оргии следовали одна за другой. Самым чудовищным грехам мы предавались с исступленной страстью, но и с обстоятельностью людей, знающих толк в разврате.
Утро пятого дня пассажиры и вся команда встретили на палубе совершенно нагими, простершись вокруг золотого тельца. Отставной капрал, которому прислуживали дочери пастора, служил мессу и с чудовищным корсиканским акцентом возносил хулу Господу. В руке он держал распятие и, то и дело демонстрируя его нам вверх ногами, вопрошал: «Узнаете ли вы Сына Божьего?» — на что мы хором отвечали: «Да, это Он — сын золотого тельца», а жена пастора, у которой волосы и груди свисали до самых бедер, вопила, сидя верхом на метле: «О единственный сын великого тельца, не оставь нас в воровстве, человекоубийстве и блудодеянии!» В первом ряду молящихся бородатый матрос, увенчанный белыми цветами и связанный по рукам и ногам, ждал, когда капитан перережет ему горло у ног божества. Внезапно из каюты выскочил пастор и, размахивая плеткой, набросился на дочерей. Он хлестал их изо всех сил, он осыпал их проклятиями, называя бесовским отродьем и плотью от плоти греха. Под ударами, рассекавшими их нежную кожу, девушки сладострастно извивались, отталкивали друг друга, стараясь попасть под бич отцовского гнева, и испускали полные желания стоны. «Посильнее, — молили они, — пожалуйста, посильнее, папочка». Поняв, что он лишь содействует коварным замыслам князя тьмы, пастор с криком ужаса отшвырнул плетку, убежал на бак и рухнул на колени. Неудержимые рыдания сотрясали его тщедушное тело, затянутое в черный сюртук, когда он восклицал, заламывая руки и обратив глаза к небу: «Господи, покарай нечестивцев!» Тем временем жена пастора предложила принести его в жертву вместо бородатого моряка, а дочери стали домогаться чести лично перерезать отцу горло. Идея показалась нам интересной; ничто как будто не препятствовало ее осуществлению, но, когда пастор в третий раз возопил: «Господи, покарай нечестивцев!» — его молитва была услышана, и огромная волна смыла всех с палубы.
Все мы, за исключением пастора, оказались на морском дне и были безнадежно мертвы. У нас были головы мертвецов, остекленевшие глаза мертвых рыб и застывшая на лице гримаса. Хотя мы и не потеряли способности двигаться, чудовищная толща воды почти намертво придавила нас. Мне, например, лишь после весьма долгих попыток удалось повернуть голову сначала направо, потом налево, чтобы попытаться понять, где мы находимся. Место нашего заточения представляло собой нечто вроде скалистого цирка, между стенами которого, не слишком обрывистыми, не было тем не менее заметно никакого просвета. Высоко над нами, в водяном небе, проплывали стайки рыб всевозможных размеров и видов. Изредка одна из них опускалась на самое дно нашей тюрьмы, где ее и настигала смерть. Песок был усеян скелетами самых разнообразных рыб, служивших его единственным украшением. В стенах нашего ада то тут, то там зияли какие-то пещеры, мрак которых казался непроницаемым для человеческих глаз.
— Хотел бы я знать, где мы оказались и сколько мы тут проторчим, — сказал со своим неизменным корсиканским акцентом отставной капрал. — Мне это осточертело.
— Но мы ведь, кажется, в аду, — возразила супруга пастора, — а в ад если уж попадаешь, то, как правило, навечно. Я думаю, стоит смириться.
Все эти разговоры, в которых мы обсуждали это новое для нас положение, в действительности были просто пустой болтовней, данью привычке. Даже считать их проявлением общительности и то было бы ошибкой. Безучастные к собственной судьбе и ко всему, что нас окружало, мы не интересовались друг другом. Теперь мне кажется, что я ничего не ждал, ни к чему не стремился, ни о чем не жалел, но воспоминание об этой абсолютной пустоте ярче самой реальности. До сих пор мне изредка случается вновь ощутить эту великую пустоту, когда сопутствовавшее ей чувство тошноты вдруг на мгновение возвращается ко мне. В то же время мы никогда прежде не были такими интеллектуалами: в каждом из нас мысли складывались, умножались, менялись с такой быстротой и точностью, которые сделали бы честь хорошей счетной машинке. Необыкновенная ясность ума даже подтолкнула нас к некоторым изысканиям, которые могли бы сойти за проявление любознательности, однако на самом деле они были лишь потребностью в совершении хоть каких-то действий и получении хоть каких-то результатов. Помимо этой машинальной мыслительной работы, нас по-настоящему интересовало только течение времени, неопределенность которого рождала в нас подобие тревоги, мерцающей и колеблющейся, как огонек лампадки. Каждый изобрел для себя свою меру времени. Моя была не хуже прочих. Золотой телец, последовавший за нами на морское дно, упал всеми четырьмя копытами кверху и теперь под действием собственной тяжести медленно погружался в песок. Проделав несложные расчеты, я научился определять, сколько прошло времени, исходя из объема погрузившейся части. Когда нам пришло в голову сравнить наши оценки, обнаружилось, что результаты колеблются от сорока восьми часов до семидесяти лет, однако каждый продолжал придерживаться того способа подсчета, который он избрал для укрощения календаря вечности.
Прошел год по золотому тельцу, а в нашем аду ничего не изменилось — разве что мы сдвинулись на несколько шагов. Внезапно от гряды скал, окружавших нас со всех сторон, отделилась какая-то фигура. Это был человек среднего роста, в котелке, полосатых брюках и темно-сером пиджаке. У него были невыразительная, гладко выбритая физиономия и повадки конторского служащего, не слишком ревностно относящегося к своим обязанностям.
— Это дьявол, — сказала младшая дочь пастора. — Я его узнала. Я видела его в Лондоне в одном американском фильме.
Дьявол — а это и вправду был он — остановился и окинул взглядом наши бледно-зеленые телеса. Он глядел на нас так, как смотрит клерк, занятый составлением несложной ведомости, и не интересовался никем в отдельности. Мы, со своей стороны, не испытывали перед ним ни малейшей неловкости, и его присутствие даже не было нам неприятно. Он принялся расхаживать взад-вперед, и мы заинтересованно стали смотреть на него, поскольку его шаги, всегда одинаковые, служили прекрасной единицей измерения времени. Не переставая шагать, он заговорил с нами бесстрастным голосом, в котором не было ни враждебности, ни симпатии:
— Вы в аду. Естественно, навсегда. Я должен объяснить, в чем состоит предназначенная для вас пытка, поскольку иначе она не достигнет своей цели. Прежде всего, поймите, что грех — это совсем иное, нежели нарушение закона. Грех составляет самую суть жизни. Подобно тому как электрический ток дает свет, грех поддерживает жизнь. В зависимости от тяжести он называется гордостью или гордыней, аппетитом или чревоугодием, любовью или сладострастием и так далее. Жизнь никогда не стоит на месте — она постоянно отвечает на зов быстролетящего мгновения. Грехи — это те токи, что питают жизнь и постоянно влекут ее к обновлению. Имея власть над этими токами и возможность управлять ими по собственной прихоти, вы использовали их безрассудно и расточительно — и ваши лампы перегорели. В вас больше нет греха…
Дьявол прервал свою речь и остановился перед нами, сунув руки в карманы. Я почувствовал, как во мне просыпается неясная, доселе не изведанная тревога. Потом он снова заговорил тем же тоном, бесстрастным и безразличным:
— В вас больше нет греха. Токи покинули вас, а энергия, которую они несли, материализовалась вовне. Каждый из грехов принял то обличье, которое приписывало ему ваше необузданное воображение. Сейчас вы увидите их и назовете хорошо известными вам именами: гордыня, гнев, зависть, чревоугодие, скупость, лень, сладострастие. Вы узнаете страдания евнуха, одержимого призраком счастья, которым он наслаждался и которого больше не чувствует, страдания старика, который с дразнящей ясностью думает о замечательном аппетите, что был у него в молодости, и более не испытывает его, страдания падшего, который вспоминает о своем благородстве и не может найти утраченную дорогу к нему, и еще столько других, которые соединятся и умножатся. Понимать — и не чувствовать более. Слышать свой собственный зов — и быть не в силах на него ответить. Вечно стремиться за тенью без малейшей надежды на встречу…
Жена пастора охнула, а мой профессор нравственной чистоты издал нечто вроде мычания. Дьявол, казалось, был этим тронут.
— Я ничего не могу для вас сделать, — сказал он. — Я такой же, как вы. Но мои грехи — это целые миры, я постиг их и больше не могу их любить. Оставим это и вернемся к вашим грехам. Они здесь, рядом с вами, в пещерах. Сейчас я вам их покажу…
Продолжая говорить, дьявол поднял голову. Внезапно он замолчал, вглядываясь в какую-то черную массу, появившуюся на нашем жидком горизонте. По направлению к нам двигался какой-то предмет, похожий на черную рыбу. Вскоре силуэт стал более четким, и мне показалось, что это небольшая акула.
— Ни дать ни взять пастор! — воскликнул кто-то из матросов.
— Да, это мой отец, — подтвердила одна из девушек.
Пастор, который пикировал прямо на дно нашей впадины, опустился на песок около своих дочерей и нежно посмотрел на них.