Очки? Разумеется, Доротея: она то одно позабудет, а то и вовсе другое.
— Увы, я не взял: не знал, что вас встречу. Вы не спешите? Тогда спешивайтесь, я вас увлекаю на встречу с людьми вашей земли.
Мост перейдя, Клаус примкнул велосипед к решетке набережной. Дальше пошли они рядом. Перед Львом — плачущим каменно-неизменно о швейцарских наемниках — они посидели. Они едва протиснулись сквозь толпу туристов японцев и многих других, наводивших фотографические аппараты, кричавших друг другу
К ним подошли мужчина и женщина, — высокого роста в кожаном пальто, несмотря на погоду, — и роста среднего, стройная, в юбке до пят. Мужчина скуласт был, глаза с миндалевидным разрезом смотрели остро, подбородок массивен. Лицо женщины являло округлую русскость, да еще и тяжелая русая коса за плечами.
— Мы опоздали? — улыбнулась застенчиво женщина, протягивая им руку, и они столкнулись своими руками, приняв жест ее на свой счет.
— Не думаю, — сказал Лео. — Вы по-европейски точны.
То была, как постепенно вычислил Клаус, восходившая всё выше — выше, выше! — знаменитость, пианистка Семенова.
Мужчина тоже представился, но как-то невнятно, Клаус уловил только
— Désolé, je n’ai pas saisi votre nom, — сказал Клаус, и Семенова перевела:
— Андрюша, он не расслышал твою фамилию.
— Она ему ничего не скажет, — отвечал колосс.
Лео вполголоса рассказал, что
— Андрюша большой олигарх, — сказала Семенова. — Он покупает гору Пилатус.
Штеттер втянул голову в плечи и оглянулся на Клауса, и тот не мог понять, от страха ли уменьшился Лео или, напротив, пытаясь не засмеяться.
— А ваши планы,
Семенова зарделась, и ее миловидность сделалась неотразимой.
— Я играю с Меклером, — сказала она просто. — А потом для короля Балдуина. Еще один шейх пригласил дать ночной концерт у него на танкере… нет, на яхте, но Андрюша сказал, что застрелит его, и тот отчалил.
— Кажется, организуется конкурс пианисток, — вставил кстати Лео. — Вы согласились бы?
— Не стара ль стала я для соревнований, — пошутила Надеж и похорошела еще больше. — Чем старше, тем опаснее — не победить!
Штеттер таял. Он готов был на всё. Он даже выслушал сбивчивые жалобы
— Говорят: наша гора в списке чудес мира, она охраняется государством. Ладно, хорошо, — разве мало ему чего охранять? Я буду хорошо охранять! Я наличными плачу, — волновался олигарх и портил русские падежи, — я наличных кладу гора, говорю: смотри, какая моя гора, красивая! Бери мою гору — давай твою.
— Передайте брату мой совет, — вздыхал Лео, — пусть купит команду регби в Австралии и привезет к нам. Новинка вызовет любопытство. На Пилатусе гостиница, увы, уже есть, вы играли там с Алёшей Апрельским, не правда ли, принцу Ш…?
— Знаете, как она играет? — вмешался Андрюша. — Она так играет, что весь аул плакал. Потому что она сирота. У нее нет никого, кроме брата от другой матери. Поэтому она так играет, что все плачут.
Пианистка перевела, и великан в кожанке встал. В последней надежде на сотрудничество он оставил Штеттеру визитную карточку и откланялся, вернее, что-то буркнул и пошел прочь. Пианистка помахала рукой на прощанье. На кусочке плотной бумаги кириллицей было написано:
— Как богата ваша страна талантливыми людьми! — восхитился Лео, готовый благодарить Клауса и за это. Он собирался продолжить, но тут пред ними предстал высокого роста старик и представился Клаусу Розенкранцем. Голубые глаза его сияли честностью и прочной верой в конечную справедливость.
— Ах, Клаус, я должен был раньше подумать о вас и пригласить! — сказал, сожалея, Лео. — Мы отправляемся в паломничество на место отшельничества брудера Клауса! Вы знаете, правда? Патрон небесный Гельветического Союза. Два дня пешего пути.
18
Доротея просыпалась, лениво протягивая руку на соседнюю подушку, трогая волосы на голове и настораживаясь, — из-за жесткости их вместо шелковистой податливости шевелюры Клауса. Резко поднявшись, она увидела голову сестры и сказала:
— Фу.
И тут же соскочила с постели, – в ночной рубашке с красной каемкой. Нора следила за ней, притворяясь спящей, и только после ухода сестры спрыгнула на пол. Она сгибалась и разгибалась, размахивала руками, напрягала мышцы живота… покрытая ровным красивым загаром, словно булка, вышедшая из печки опытного пекаря. Трусики с оборками мешали сказать с уверенностью, практикует ли Нора нудизм.
— Ты будешь завтракать? — донесся спокойный голос. На него поспешила Нора, надев шорты и тишортку.
— Какая ты загорелая, — равнодушно сказала Доротея. — Я тоже хотела бы, но мне лень. Мне скучно лежать на солнце.
— Теперь есть мази… мазь для загара.
— От нее, кажется, рак.
— Преувеличивают. И не сразу.
Сестры родились от разных отцов, и поэтому темпераменты их не сходились. А мать была одна, и это наложило неуловимое сходство.
— Поедем в Рио, Доротея, — попросила Нора. — Ты побудешь недельку, другую. Или сразу уедешь, если не… Ты ведь летишь в Нью-Йорк?
— Осенью.
— А Клаус?
— Он хороший. У него своя жизнь. Он тебе нравится?
— А тебе?
— Очень. Мне даже хочется, чтобы он остался… — сказала Доротея, розовея.
— Он мог бы работать в Бразилии лесоводом.
Сестра засмеялась — нет, захохотала страшно и неожиданно. Впрочем, Нора знала эти приступы смеха, не вязавшиеся с ее обычной молчаливостью, доставшейся от ее отца. Норе этот смех — над нею — был неприятен.
Доротея вытирала слезы уголком бумажной салфетки.
— Клаус весь в литературе, — сказала она, еще фыркая.
— Вот и прекрасно: он напишет книгу о новом опыте, — с досадой отвечала Нора.
Они молчали, чтобы вполне помириться.
— После смерти Бернара я не привязываюсь к мужчинам. Бернар меня едва не утащил на тот свет.
— Какие мы разные… Мне хочется видеть радость людей благодаря моим усилиям. Ну, почему я не врач!
— На врача надо долго учиться, — усмехнулась Доротея.
— Не понимаю, что нас связывает?
— Главным образом, дом, который нам нельзя продать, — вызывающе сказала та.
— Сколько еще нельзя?
— По завещанию — восемь лет.
— Ох!
— Если у одной из нас родится ребенок…
— Ой-ой! — Нора закрыла лицо руками.
— И капитал: гадкие проценты!
— Есть где жить и что есть, но не с чем действовать.
— Мама знала, как нас беречь после смерти.
Они замолчали. Озеро переливалось солнечным блеском, отражая. Яхта стояла на рейде. Сестры слушали пение птиц. Зяблика трель повторялась во влажной тени рощи. Отсутствие Клауса объяснилось тем, что отсутствовал и велосипед на крыльце.
— А что говорят… врачи? — осторожно сказала Нора, отвернувшись к окну.
— Уклончивы. Да такой ребенок стоил бы много денег. А годы идут.
Доротея подошла к Норе совсем близко, и продолжала почти шепотом:
— Ты знаешь, я думала… Твоего ребенка я бы очень любила. Роди мне его, Нора.
Наступило молчание, — то, какое между ними бывало в отрочестве: полное соединение в родственности, слияние, когда одна уже не отделялась ничем от другой. И ни в чем не могла б отказать. А потом, когда собственные очертания каждой опять проступали, они переживали приступ взаимной ненависти, — словно только так они могли разделиться на два независимых существа и жить.
Нора шумно вздохнула.
— Пойду загорать, — сказала она твердо. — Ты со мной? Дора, пойдем! Помнишь, как мы вместе ходили, когда папá и маман еще жили вместе?
— Мне лень, — по-кошачьи потянулась Доротея, притворяясь. — Я буду читать. Кстати, прочти-ка на берегу распоряжение мэрии: здесь нудизм запрещен.
— И есть специальный часовой, который ходит и подсматривает, — засмеялась Нора.
Нарушителю постановление грозило ощутимым штрафом (разумеется, денежным). Берег казался безлюдным. Какой зануда в будний день будет выслеживать нудистку?
Поглощенная своими мыслями Нора пошла по тропинке, останавливаясь в рассеянности и вспоминая о своем намерении.
19
Клаус одолевал главный подъем длиною в два километра. На половине он уже изнемог, несмотря на чудесные свойства современного велосипеда с его переключателями скоростей, и так до самой медленной — но и самой сильной.
Пот полз каплями по лицу и спине, и колени вспотели. Брюки к ним прилипали, больно их терли и увеличивали трудность. Не проще ли сойти на асфальт и вести машину руками, говорил себе Клаус, каждую секунду собираясь сдаться, но вот еще метр он проехал, и еще, и еще вооон до того фонаря…
Так он и поднялся на перевал, а с него уже одно наслаждение мчаться, рассекая воздух и радуясь швейцарской прибранности, — в Галлии попался бы уже наверное камень под колесо, и он давно летел бы, молясь ангелам и сожалея об отсутствии каски.
Дорога стала пологой. Синева озера стояла за деревьями, просвечивала сквозь кроны, сливалась с небесной. Клаус въехал за ограду парка и начал спускаться по дорожке из гравия.
Особняк был на этот раз обитаем: в открытом окне стоял человек и рассматривал что-то в бинокль. Плечи его ходили, он шумно вздыхал, почти всхлипывал, — вероятно, он взволнован был зрелищем. Взгляд его, судя по наклону бинокля, направлялся в угол парка, там, где дорожка пролегала мимо ботхауса и перрона на сваях. Блеснули стекла на яхте, стоявшей на рейде: и оттуда смотрели, — смотрел в огромный бинокль седой капитан.
Подстегнутый любопытством Клаус туда и направился, — в угол, богатый тенью, затем открывавшийся сразу воде и солнцу. Лебедь сидела на яйцах и, утомленная, лишь вынула клюв из крыла, но не стала шипеть на него.
На горячем деревянном перроне лежала обнаженная женщина в черных очках. Замечательно ровный загар покрывал ее стройное тело; лишь вокруг черноволосого священного островка кожа осталась светлой.
Пораженный внезапностью и красотой картины, Клаус не двигался и не дышал. Не сразу он понял, что видит Нору, — кто не знает, что женщина без одежды совсем не похожа на себя одетую?
Он так бы стоял и смотрел, если б нечаянно не шагнул, потеряв равновесие, на ступеньку, и поручень загудел от толчка. Женщина встрепенулась и вскочила на ноги легко, прыгнула мимо него к деревьям, под защиту листвы и тени. Ветвями раздробленный солнечный свет покрыл ее пятнистою шкурой.
— Нора, постой… — пробормотал Клаус. — Мне нужно тебе много сказать…
Нора испустила восклицанье борьбы и встала боком к нему, в позу, готовая к схватке, выставив руку ладонью вперед. Клаус не сводил с нее глаз, оцепенев — от восхищения ли, от новизны положения… — От восторга я не могу пошевелиться, — сказал он себе. — И не хочу шевелиться. Я желаю быть пленником этой женщины.
Напряжение спало. Нора сняла очки и смотрела на Клауса насмешливо, не испытывая, по-видимому, никакой неловкости.
Разинув рот, созерцал Клаус голую Нору. В его желании дотронуться было больше детского порыва убедиться, что это не призрак, не голография голой женщины, а сама она — восхищающая прохладной кожей, упругостью груди и ягодиц, чувствительностью складок. Ему требовалось немедленно подыскать название — нет, имя — священному месту. Лобок, холмик, хохолок — все ему казались грубоватыми и несколько медицинскими.
— Ну, говори, — сказала она.
— Я боюсь, что эта встреча прервется…
— Разумеется. Ты сказал. Уходи, мне надо одеться, я не могу при тебе.
Клаус пошел прочь, ведя свой велосипед, и оглянулся малодушно, но той нагой женщины позади уже не увидел. А перед ним показалась другая, тоже нагая, однако, увы, бронзовая нимфа фонтана. Ее толкал сзади козлоногий ребенок-сатир, и она улыбалась, пытаясь сохранить равновесие. Львиная пасть держала кусок заржавевшей трубы, вода лилась из нее.
Клаус хотел облизать пересохшие губы, но и во рту было сухо. Сердце же билось, словно после подъема в гору. Он набрал в пригоршню воды и с жадностью выпил.
В полдень за столом Доротея поглядывала на него и на сестру, чувствуя неуловимую не определимую связь между ними, тонкую, — не толще осенней паутинки.
20
Сквознячок гулял над головами собравшейся публики, огромная яма партера притягивала взгляды заполнивших ярусы. Спрятанные источники проливали рассеянный свет, несколько призрачный, при котором программку Клаус читал с затруднением. Висел гул разговоров. Раздавались редкие хлопки нетерпеливцев. Музыканты сидели на своих местах, но еще шевелились, поправляя ноты, нагибались вперед.
Вспыхнули и погасли аплодисменты: Меклер прошел быстрым шагом и, не раскланиваясь, встал за пультом спиной к меломанам и публике. Поднял руку. Взгляды тысяч глаз скрестились на нем, и он почувствовал твердую точку энергии у себя во внутренностях, пружину, его взвели словно курок пистолета — и выстрел обернулся прозрачной нотой скрипки. Альты и виолончели поддержали ее, увеличили массу звучания, и тогда вступили контрабасы. Понадобилось дуновение флейт и вздохи труб, зарокотали барабаны.
Тяжелый корабль симфонии, за секунды построенный, оторвался от грешной земли, развернул паруса и поплыл, подчиняясь воле дирижера, а тот кивал головой, вытягивал шею к валторнам, плечом останавливал забегавших вперед и им же подавал знак ударнику.
Вот для чего нужна музыка: отдаться бездумью. Кончилась пустыня понятий и слов, им не справиться со всем, что мы жили и прожили, с изнеможеньем ужасов смерти. Молчание неба расступилось, корабль звуковой свободно летел и вез нас туда, где не было грубых веществ и зла для души.
Клаус сестер не касался, они просто рядом сидели, Нора рот раскрыв, Доротея потупившись, их пронизывал ток родственности и родства, и незнакомые люди чужды им не были тоже. Длился миг единения всех, — и умершие отозвались из далей своих несусветных. Клаус помнил их всех. «Человечество — мы, — сказал он себе, — мы любящие, мы земной шар Любви!» Сам композитор, источник, через который нам всем вылилась эта музыка, умер день-в-день сто лет тому назад.
Клаус увидел знакомые головы: Штеттер сидел, подавшись вперед, Оберхольцер сидел прямо, положив руки на поручни кресла, как фараон на троне. Розенкранц кивал в такт.