Помолчали с минуту, впитывая услышанное. Да, обстановка трудная (думает Козырев). Узким коридором прорываться — между Сциллой и Харибдой…
— Разрешите, товарищ командир, — говорит он. — Как насчет прикрытия с воздуха?
— Не могу сказать. — Волков разжигает погасшую трубку. — Не знаю. Но думаю, полагаться надо на зенитное оружие и маневр. Еще вопросы есть?
— Есть, — говорит лейтенант Слюсарь. — Каков маршрут прорыва?
— Пойдем главным фарватером по центру залива. Проложите курс на маяк Вайндло — Большой Тютерс — Толбухин.
— Почему не южным фарватером? Последние разы ведь так ходили…
— Последние разы! — Волков пустил в подволок длинную струю табачного дыма. — Неужели сами не понимаете, штурман: Юминда у немцев.
— Это я, товарищ командир, понимаю, но ведь на главном фарватере минная опасность…
— Начальству виднее, штурман. Южный фарватер закрыт.
Начальству виднее (думает Козырев). Это верно. Но Гриша Слюсарь не пустой вопрос задает. Южный фарватер проложен между мысом Юминда и южной кромкой немецких минных заграждений, дважды мы тут проходили спокойненько. Теперь-то, понятно, обстановка изменилась, немцы наверняка поставили пушки на Юминде — но ведь пушки эти, надо полагать, не малого калибра, достанут и до середины залива…
Ну, комфлотом лучше знает обстановку, так что оставим (командует молча Козырев) свои сопливые соображения при себе…
— У тебя добавления будут, Николай Иванович? — неторопливо повел командир взгляд на военкома.
У комиссара добавления есть. Мобилизовать все силы на выполнение важной боевой задачи… Наблюдателей за минами особо проинструктировать… Но — команду минной опасностью не запугивать. Помнить надо, как в речи товарища Сталина сказано: основным качеством советских людей должна быть храбрость…
Хорошо в кают-компании, тепло. Плафон льет желтый свет на стол, накрытый чистой скатертью, на панели, отделанные под дуб, на портрет вождя, на карту европейской части Советского Союза, на которой начал было комиссар отмечать движение линии фронта, да бросил (рука, видно, не шла). На буфете — веточка сосновая в граненом стакане, шахматы и шашки. Отличное место — кают-компания. Место, где можно расслабиться…
Спохватился Козырев, стряхнул подступающую дремоту, закурил папиросу.
— Не понимаю, товарищ комиссар, — обиженно надувает полные губы Иноземцев, — почему вы считаете это моим недосмотром. Крышка цилиндра не рассчитана навечно…
— На хороший уход рассчитана техника, — прерывает его военком. — Понятно, нет? Я сам срочную мотористом служил, так что вы мне тут не разводите всякие оправдания.
— Ничего я не развожу, только хочу сказать, что при самом идеальном уходе невозможно обнаружить…
— Помолчите, механик, — басит командир. — С вас не взыскивают за эту крышку. Но мы предупреждаем с комиссаром: техника должна работать безотказно. И все.
— Есть, — говорит механик.
Ишь, зарделся (думает Козырев), верно, что красная девица… Тьфу, в сон клонит — до красной черты…
— Когда убедитесь, что все в порядке, — сами лично! — говорит военком, — тогда отдохнуть лягте. По возможности, так? А мы с Михал Давыдычем, — кивает он на Уманского, — чтоб собрание не устраивать, лично с коммунистами и комсомольцами побеседуем.
Сколько же ночей я не спал (думает Козырев, прикуривая новую папиросу от окурка)? Ох, много… не сосчитать… Ладно… «В раю ужо отоспимся лишек…»
Теперь они остались втроем — командир, военком и он, Козырев.
— Что в сводке сегодня, Николай Иванович? — спрашивает Волков.
— Бои на тех же направлениях, Олег Борисыч. Кингисеппское, смоленское, новгородское.
— Одесское, — добавляет Козырев. — Как быть с Галкиным, товарищ командир? Толоконников докладывает, что нет никакого толка от его дублерства.
— Что так? — Посасывая погасшую трубку, командир глядит на карту европейской части.
— Такой лейтенант — забытый богом и отделом кадров.
— Бог тут при чем? — замечает военком.
— Ну, так уж говорится. Попрошу, товарищ комиссар, к словам не цепляться.
Политрук Балыкин смотрит на Козырева, подперев кулаком тяжелую нижнюю челюсть.
— А вас, помощник, — говорит он спокойно, — попрошу нервозность не разводить. Давеча при погрузке хватались за наган — на глазах у бойцов нервы распускали. Нельзя так, товарищ Козырев. Помнить надо, как было сказано: чтоб в наших рядах не было места — и так далее.
— Что — «и так далее»? — резко спрашивает Козырев. — Я цитату помню до конца, там о трусах и паникерах. Вы что хотите сказать?
— Продолжение цитаты лично к вам не отношу, предупреждаю только, чтоб держали себя в рамках, — понятно, нет? Разговор был о Галкине, вот к нему и относится прямо: перепугался Галкин.
— А раз перепугался, списать на берег, едри его кочерыжку, — говорит командир. — Балласт на корабле держать не буду. Списать, помощник, как только придем в Кронштадт.
— Есть, — отвечает Козырев. — Разрешите выйти, товарищ командир.
— Норовист больно, — как бы про себя замечает военком, когда помощник вышел, притворив дверь кают-компании.
А командир — задумчиво, тоже как бы про себя:
— Кингисеппское направление… К Ленинграду рвутся.
В носовой кубрик сбегает по крутому трапу старший краснофлотец Клинышкин — бескозырка лихо заломлена, в руках пузатый черный чайник.
— Эй, минеры-комендоры, подставляй кружки!
Себе тоже налил, сунул в кружку палец, потом потряс им, подул охлаждающе:
— Ух, хорошо! Горячий!
Старшина группы минеров мичман Анастасьев спустился попить чаю со своими матросами.
— Несурьезный ты человек, Клинышкин, — говорит он, с крестьянской основательностью размазывая кубик масла на толстом ломте хлеба — Все тебе смешочки. Палец в чай суешь. Обстановки не понимаешь.
— Точно, — кивает краснофлотец Бидратый, с чмоканьем прихлебывая чай. — Одно слово — зубочес.
— Как, как? — заинтересовался Клинышкин. — Зубочес? Умри, земляк, лучше не скажешь!
— Какой я тебе земляк?
— Ты из Сальска, я из Саки, чем не земляки? — хохотнул Клинышкин. — Ку-уда поехала? — Это он кружку свою придержал, от качки двинувшуюся к краю стола. И опять обратил к Бидратому заостренное книзу лицо, сияя добродушно и голубоглазо: — Хочу тебе, Митя, дружескую услугу сделать.
— Не надо мне от тебя услуг, — подозрительно глядит Бидратый. Но в желтоватых круглых глазах у него — интерес.
— Чтоб уши у тебя при еде не шевелились, хочу их жидким стеклом приклеить к голове.
Сам же первый и смеется Клинышкин.
— Язык себе сперва заклей, — сердито советует Бидратый и с чмоканьем делает глоток.
Анастасьев с привычно-спокойной строгостью прикрикнул на них:
— Хватит, вы! Завелись уже. Не для смешочков момент. — И вытерев губы чистым платком: — Пока время есть — кто козла забить желает?
Козла забить, однако, не удается. В кубрик спускается лейтенант Галкин.
— Попили чаю? — говорит он, быстрым взглядом окинув кубрик. — Не все еще? Ну, ничего… Подвиньтесь, мичман. — Он садится рядом с Анастасьевым на банку. — Попрошу внимания, товарищи. Значит, нам предстоит переход в Кронштадт…
В машинном отделении пьют чай мотористы. Здесь душно. Дизеля, недавно остановленные, еще пышут рабочим жаром. Пахнет разогретым маслом, соляром.
Старшина первой статьи Фарафонов, старшина группы мотористов, занят осмотром дизелей. В узких закоулках машины тесно его квадратным плечам.
— Чай остывает, старшина! — зовет моторист Бурмистров. Не получив ответа, он поворачивает хитрющий нос к худенькому краснофлотцу, сидящему на разножке напротив. — Зайченков, а Зайченков, давай сменяемся, я тебе махорку, ты мне масло. А?
Зайченков только головой мотнул. Он с шумом тянет из кружки чай.
— Угорь легче выдавить, чем из тебя слово, — вздыхает Бурмистров. — Чему только тебя в детском садике учили?
— Бурмистров, — говорит Фарафонов, светя лампой-переноской на сплетение труб. — Погляди, какой подтек. Сальник надо новый набить.
— Чай допью, сделаю.
— Потом допьешь.
Бурмистров, однако, не торопится. Зайченков молча поднимается, берет разводной ключ.
— Отставить, Зайченков, — повышает голос Фарафонов. — Старший краснофлотец Бурмистров, выполняйте приказание!
Неохотно встает Бурмистров, залпом допивает из кружки, отбирает у Зайченкова ключ, бросает ему вполголоса:
— Никогда не лезь, салага, поперед батьки.
В машинное отделение спускается инженер-механик Иноземцев:
— Ну как, мореплаватели?
— Нормально, товарищ лейтенант, — говорит Фарафонов, вытирая руки ветошью. — Матчасть в порядке. Только вот охлаждение немного подтекает.
— И прилежный Бурмистров героически устраняет подтек, — понимающе кивает Иноземцев.
— Это мы сейчас, товарищ лейтенант, — ухмыляется Бурмистров, звякая ключом. — Сейчас мы новый сальничек…
Старшина мотористов Фарафонов до службы окончил в Москве техникум, у него среднетехническое образование — вещь серьезная. Да и сам Георгий Васильевич, даром что молод, человек серьезный. Он Иноземцеву, когда тот на корабль пришел, очень помог разобраться в механическом хозяйстве. И держал себя при этом тактично. Надо бы то-то сделать, товарищ лейтенант… надо бы то-то с техсклада выписать… Само собой, он подчинялся механику по службе, но, будучи комсоргом корабля, был отчасти и начальством для комсомольца Иноземцева. «Такое вам поручение комсомольское будет, товарищ лейтенант: редактором стенгазеты и боевого листка…»
Квадратный в плечах, с рыжеватыми усами над прямой линией рта, выглядит Фарафонов старше своих двадцати четырех. Иноземцев, конечно, тоже не мальчик, двадцать два скоро стукнет, но первое время он чувствовал себя рядом с Фарафоновым каким-то несолидным… постыдно молодым, что ли… Потом обвыкся в машинном отделении (техника, в общем, несложная — подай топливо, получи нужное число оборотов), к людям привык в ежедневном общении, но в глубине души робел перед старшиной группы. А может, не робостью это называется, а как-то иначе — скажем, признанием авторитета? Трудно сказать. Всегда, сколько помнил себя Иноземцев, был с ним рядом кто-то более опытный и, ну вот, иначе не скажешь, авторитетный. Так было в школе, так и в училище. Так почему бы и не на корабле?
— Давайте поближе, товарищи, — говорит Иноземцев.
Он объясняет мотористам, трюмным и электрикам боевую задачу. На переходе техника должна работать безотказно. У Иноземцева даже получается, как у командира, решительное ударение на первом слоге.
— Безотказно, — повторяет он. — Потому что переход будет трудный…
С досадой он слышит, как забубнили два Степана — старшие краснофлотцы Тюриков и Носаль. Оба они недавно назначены командирами отделений, у Тюрикова левый дизель (отчего и называют его Степан-левый), у Носаля — правый (Степан-правый). Вечно они спорят. По любому поводу, да и без повода тоже, потому что нет ничего легче, чем «завести» нервного, вспыльчивого Степана Тюрикова. Он заводится сполоборота. И язвительный Степан Носаль этим пользуется.
— Ну, что там у вас? — взглядывает на спорщиков Иноземцев. — Неужели помолчать не можете десять минут?
— Извиняюсь, товарищ лейтенант! — восклицает Степан-левый сиплым простуженным голосом. — Носаль вот грит, отсюда до Кракова двести миль! А я грю — триста! Двести — это от Курисари до Таллина!
— Отсюда до Кронштадта двести двадцать миль, — говорит Иноземцев.
— Во! — торжествует Степан-правый. — Я ближе к истине!
— Да тихо вы! — говорит Фарафонов. — Сколько ни есть миль, все будут наши.
— Товарищ лейтенант! — никак не уймется Степан-левый. — А правда, что бомбы, которые мы в Курисари доставили, на Берлин сыпятся?
Это строжайшая тайна. Несколько базовых тральщиков, «Гюйс» в том числе, в середине августа доставили из Кронштадта в Куресааре — порт на острове Эзель — секретный груз. Секреты за борт корабля вообще-то не улетают, но по корабельным каютам и кубрикам расходятся быстро. Да и как их скроешь, если при погрузке было видно: плыли под стрелами портовых кранов ящики с бомбами. А уж бомбы! Таких моряки не видывали — говорили, что в полтонны и даже в тонну весом. А в порту Куресааре груз принимали летчики — голубые просветы на нашивках тоже видны невооруженным глазом. Не требовалось особой сообразительности, чтобы этот рейс сопоставить с оперативными сводками, сообщавшими — уже несколько раз — о том, что наша авиация бомбит Берлин. Разговоров много шло об этих неожиданных бомбежках: ведь с какого расстояния влепили Гитлеру в самый глаз!
— Не знаю, Тюриков, — терпеливо говорит Иноземцев. — Вернее, знаю столько же, сколько и вы. Может, теперь помолчите немного?
— Помолчу, товарищ лейтенант, — застеснялся Степан-левый.
— Вот спасибо. Значит, задачи у нас следующие…
Соседа по каюте, штурмана Слюсаря, конечно, нет. В море Слюсарь торчит безвылазно в ходовой рубке.
Скинув ботинки, Иноземцев раздвигает синюю репсовую портьеру, укрывающую койки — одну над другой, — и забирается на верхнюю. Великое дело — побыть хоть недолго одному. Без Слюсаря.
С первого дня донимает его Слюсарь подначками. Тогда, в первый день, за ужином в кают-компании, только познакомившись и расспросив — кто да откуда, Слюсарь вдруг сделался задумчив, морщины по лбу пустил.
— Никак не могу припомнить слова к одной песне, — обратился он к Иноземцеву. — Мотив помню, а слова — нет. Не поможешь, Юрий Михайлович?
И напел, мерзавец, всем известный простенький мотив: та-ра-ра-ра та-ра-ра-а, та-ра-ра-ра ра-ра…
— «Дайте в руки мне гармонь, золотые планки», — напомнил Иноземцев.