— Как же вы, — задохнулся от изумления и восторга Сергей Алексеевич, — без помощи, без врача?
— Обыкновенно. Сами. Все сделали как надо. Роды были абсолютно нормальные, мальчик тоже в порядке, очень симпатичный парень. Кричит басом. Голосистый мужик будет. Так что все ол райт.
— Ну и ну! — восхищался Сергей Алексеевич. — Какие люди! Какие матерые человечища! Право, удивлен, потрясен, до слез растроган. Поздравляю, от души поздравляю. Надо по этому поводу…
Сергей Алексеевич наполнил рюмки, они чокнулись за здоровье новорожденного, выпили.
— Каков коньячок?
— Ничего, ворованный?
— Нет, синтетический, — рассмеялся Сергей Алексеевич. — Ей-богу, дорогуша, чем чаще мы видимся, тем крепче я к вам привязываюсь. Не представляю, как и отвязаться… Мне ведь предписано вас ликвидировать.
— Успеется. Я не тороплюсь.
— Мне тоже не к спеху, но теперь все дело усложняется. Без вас ни Лина, ни ребенок не попадут в наше время. И если я ликвидирую вас, то на моей совести окажутся еще две жизни. Разве это справедливо?
— Несправедливо. Потребуйте прибавки к жалованью.
— Конечно, — обиделся Сергей Алексеевич, — вам, райской птахе, легко острить на тему зарплаты, а у меня жена не работает и двое детей.
— У вас действительно есть жена и дети?
— Есть!
— И она вас… любит… ласкает и говорит хорошие слова?
— Ну да. Любит, голубушка. Ласкает, шалунья. И говорит, умница, всякие хорошие слова. И детишки-малолетки у меня — папе на радость. Я их учу ненавидеть евреев. На всякий случай.
— А как же ваша работа?
— Что работа? Моя — почетна и уважаема, как и всякая другая. Да к тому же окружена ореолом таинственности и романтизма. Вы знаете, некий умник говорил, что государство подобно человеческому телу: все его отправления естественны, но не все благоуханны. Мы выполняем функции почек — выводим из общественного организма отравляющие вещества. Это не очень приятная служба, так что мне не позавидуешь.
— Я и не завидую.
— Вы — да. Вы даже себе не завидуете. А другие думают, будто я живу как кусок сыра в куске колбасы… А жизнь дорожает, потребности растут, расходы тоже…
— А вторая работа по похоронной части?
— Э-э, — скривился Сергей Алексеевич. — Разве это работа? В крематории. Кстати, вашу старушку, — Сергей Алексеевич сладко хихикнул, — я сегодня сжег. Сухонькая была. Сухариками питалась. Сгорела аки березка. Я уже завсегда по пламени определяю, кто как при жизни едал. Те, которые на мясо налегали, горят обычно с желтизной. Вегетарианцы, например, дают пламя погуще, порасцветистей. А эта фукнула — и нет ее. И я же собственноручно ее в стену замуровал. А рядом, — Сергей Алексеевич хихикнул, — рядом с ней я и для вас нишку застолбил. В стене, значит. Стало быть, вы — того… без глупостей. Иначе… Мне перед молодцами будет неловко. Я им литровку посулил за работу.
— Литровки им мало будет. Такие орлы целую канистру вылакают. — Борис Тимофеевич доел апельсин, вытер ладонью губы. — Что вы делали с моими сочинениями?
— Экий чудак! Неужели наши с вами развлечения вы приняли за серьезное дело? Ваши сочинения я собирал как макулатуру, потом отнес в вагончик вторсырья, получил талон на сорок килограммов и купил «Батыя».
— Потрясающе, — сказал Борис Тимофеевич. — Вы веселый человек, Сергей Алексеевич, и вы мне тоже начинаете нравиться. Жаль с вами расставаться.
— Мне тоже, Борис Тимофеевич, искренне жаль вас терять. Но, понимаете, мой служебный долг… Впрочем, если вы согласитесь, мы расстанемся полюбовно и разойдемся, как в море корабли.
— Каким образом? Ведь вы и в доме на лужайке мне покоя не дадите.
— Отнюдь! — взмахнул руками Сергей Алексеевич. — Господь с вами! Что я, по-вашему, вампир какой или еще кто? Мы совершим, извините, сделку и расстанемся, простите, навсегда, а? Скажу больше: я не представляю, как вы сумели провести туда вашу супругу, ведь в дом на лужайке, в будущее, не может попасть никто.
— Что вы от меня хотите?
— Самую малость! — горячо зашептал Сергей Алексеевич. — Сущие пустяки. Немного для души, чтоб успокоить служебную совесть, и толику материальных благ, чтоб тело умиротворить. И все будет в ажуре, а?
— Что от меня требуется?
— Черный чемоданчик и деньги.
— Чемоданчик не мой, я должен передать его дальше по времени. А денег у меня нет. Так, мелочь какая-то.
— Про чемоданчик соврите. Скажите, что забыли в трамвае. А деньги — сделаете.
— Врать будущим людям?
— Хоть будущим, хоть прошлым, — продолжал шептать Сергей Алексеевич. — Что вы сказали супруге, когда шли сюда?
— Сказал, что иду платить за квартиру.
— Вот видите!
— Я заходил в сберкассу и заплатил за эту квартиру за прошлый месяц. Зачем вам чемодан?
— А как я доложу, что вас ликвидировал?
— Скажите, что забыли чемодан в автобусе.
— Нет, голубчик, такие фокусы не впечатляют.
— Как сделать деньги?
— Очень просто, — горячим шепотом продолжал Сергей Алексеевич. — Для вас очень даже просто, Борис Тимофеевич. У меня есть фотографии, сделанные в центральном банке. Масштаб один к одному. Вам достаточно протянуть руку и снять с фотографии пачки купюр. Для вас это пустяк, только ручку протянуть… А для меня — покой на всю оставшуюся жизнь. — Он привстал и через стол придвинулся лицом к Борису Тимофеевичу, дыша горячим запахом. — Подумайте, прежде чем отказаться. Крепко подумайте. Сейчас в этом доме мы одни. Никто нас не слышит и никогда не услышит. Ведь я дарю вам жизнь!
Борис Тимофеевич смотрел в бледное, покрывшееся испариной лицо, в глаза, налившиеся кровью и оттого еще более пустые и безжалостные, смотрел долго, пытаясь понять существо этого человека, и, поняв, легко рассмеялся.
— Врете вы, Сергей Алексеевич. Вы проходимец и мошенник. Никого вы не представляете, и я вас ни на столько не боюсь. — Он, глядя в глаза, показал кончик мизинца. — Сейчас я встану, уйду, и вы ничего — слышите? — ничего не посмеете мне сделать.
Борис Тимофеевич зевнул с наслаждением, проговорил про себя «господи, скучно-то как» и, выйдя из квартиры, осторожно, чтоб не запачкаться, стал спускаться по лестнице.
Вокруг «скворечника» было тихо, но за высоким глухим забором продолжалась бойкая и суматошная городская жизнь, энергичная и бодрая человеческая деятельность.
Борис Тимофеевич протиснулся между досок и пошел к трамвайной остановке. Он благополучно миновал зеленый сквер, где на скамейках сидели старушки, вдыхая вонючий городской воздух, и уже собирался перейти улицу, как почувствовал за спиной грозное дыхание.
Он обернулся.
Медленно, как в кадрах старой кинохроники, рушился «скворечник». Со спичечным треском лопались оконные переплеты, летели кирпичи, вздымались облака едкой серо-красной пыли, а дом все сползал и сползал, и казалось, конца этому не дождаться.
ВЧЕРА ВЕЧЕРОМ НА ГРАНИЦЕ… ПРОИЗОШЛО КРОВОПРОЛИТНОЕ СТОЛКНОВЕНИЕ МЕЖДУ… В РЕЗУЛЬТАТЕ… ПОГИБЛО… ЧЕЛОВЕК… РАНЕНО… ЧЕЛОВЕК
Завершилась пятница, вступал в свои права вечер, весь народ разбежался по магазинам и домам, и в трамвае, куда вошел Борис Тимофеевич, чтобы в последний раз проехать по улицам такого родного и такого печально близкого и дорогого города, было почти пусто.
Когда трамвай подходил к остановке, Борис Тимофеевич машинально взглянул на часы: без десяти восемь. Заходящее солнце где-то далеко на западе, за грудами домов, окрашивало небо в малиновые, красные, ярко-бурые тона; отраженные небом отблески скатывались на улицы: все становилось фантастически выразительным.
Старого пивного ларька на трамвайной остановке не было.
Он растерянно оглянулся по сторонам. Люди отсутствовали, только молодая парочка на краю тротуара, прижавшись друг к другу, покачивалась в такт волнующей внутренней мелодии.
— Молодежь! — обратился к ним Борис Тимофеевич. — Вы давно здесь?
И столько отчаяния было в голосе и вопросе, что парочка расплелась и уставилась на вопрошавшего утомленными глазами.
— Вы не видели?.. Здесь стоял старый ларек, — проговорил, запинаясь, Борис Тимофеевич.
— Ла-ре-о-ок, — протяжно повторила парочка. — Мы не знали, батя, что это твой ларек. Час назад мы его толкнули за червонец одному хмырю. Пригнали автокран, погрузили и — привет. Нет ларька. Да ты не кисни. Если хочешь, мы тебе продадим газетный киоск. Вон на том углу, хочешь?
Не дослушав, Борис Тимофеевич стремительно направился к стоянке такси.
ПЯТЕРО ТЕРРОРИСТОВ ПОХИТИЛИ… ОНИ ТРЕБУЮТ ОТ ПРАВИТЕЛЬСТВА… ОСВОБОЖДЕНИЯ… И ДЕНЕЖНОГО ВЫКУПА В РАЗМЕРЕ…
У дома на Б. Посадской темнела и шевелилась толпа, то распадаясь на отдельные особи, то сливаясь в одно многоголовое тело. Краснели пожарные машины. Белел автобус «Скорой помощи».
Борис Тимофеевич ввинтился в толпу и застрял, задрав подбородок.
На четвертом этаже стекол в окнах не было, стена дома почернела от копоти, из пустых оконных проемов к багровому небу гнулись невесомые руки голубоватого дыма, а вниз стекал прогорклый запах горелой сырости.
Коренастый мужчина в черной бороде, стерженщик с завода строительных машин, ухватил Бориса Тимофеевича, как вновь прибывшего, за ослабленную пуговицу пиджака и, диковато блеснув белками глаз, весело спросил:
— Видал? Говорят, какой-то известный художник сгорел. Все картины на масле. Как полыхнуло. Один нательный крестик остался.
Борис Тимофеевич отпрянул, оставив пуговицу у бородача, и выпал из толпы…
Когда он подходил к мосту Петра Великого, уже стемнело и начал накрапывать мелкий дождь, невыразительный, нудный, скучный, как старый анекдот.
СИЛЬНАЯ БУРЯ ОБРУШИЛАСЬ НА ПОБЕРЕЖЬЕ… ПРОПАЛИ БЕЗ ВЕСТИ… ЧЕЛОВЕК…
Борис Тимофеевич стоял на противоположной стороне проспекта, не обращая внимания на сыпавший дождь, и до боли в глазах всматривался в пустые серебристые витрины выставочного зала.
Зал был пуст и темен, лишь две контрольные шестидесятиваттные лампочки внутри силились разбавить полусветом пустоту зала.
Борис Тимофеевич перекрестился и шагнул с тротуара, не заметив, что стоявший неподалеку черный автомобиль двинулся с места и, прижимаясь к мокрому асфальту, с нарастающим шелестом метнулся к Борису Тимофеевичу.
Он ничего не видел и не понял, не почувствовал, как что-то толкнуло его назад с такой силой, что он запутался в ногах, перевернулся через бок и распластался на тротуаре.
Черный автомобиль, споткнувшись, замер на секунду и будто по наклонной плоскости скользнул в сторону и с силой набежал на фонарный столб.
Когда Борис Тимофеевич, не ощущая ушибов, поднялся на ноги, — черный автомобиль, искалеченный, со вздутым радиатором и выбитыми стеклами, молчал, а над ним летало прибиваемое дождем, облако пуха и перьев.
Борис Тимофеевич, прихрамывая, пробежал мимо автомобиля, по крутому, мокрому и скользкому газону поднялся к дому и сквозь зеркальную витрину вошел в зал.
Дождь кончился, ветер угнал тучи, ночь прояснилась, вышла полная луна, и в ее щедром свете на стене зала жирно заблестели оплывшие следы ботинок сорокового размера.
Утром первым пришел на работу смотритель зала, однорукий пенсионер, жилистый и крепкий, увидел грязь на стене, посмотрел на потолок, нет ли там следов, и отправился за тряпкой.
Вытирая стену, он ворчал:
— Вот сучьи дети! Нажрутся, а потом без пути по стенам шастают.
В РАЙОНЕ… МИНУВШЕЙ НОЧЬЮ ЦАРИЛО СПОКОЙСТВИЕ… КОМЕНДАНТСКИЙ ЧАС ОТМЕНЕН… ПРЕЗИДЕНТ… ОБРАТИЛСЯ К МЯТЕЖНИКАМ, ПРИЗЫВАЯ ИХ СЛОЖИТЬ ОРУЖИЕ…
Евгений Звягин
Сентиментальное путешествие вдоль реки Мойки, или
Напиться на халяву
Посвящается моему брату
На халяву и уксус сладок.
Разбуженный утренним гимном из репродуктора, я вышел на улицу с тяжкого и дурного похмелья с твердым намерением утопиться. Дело было в начале мая, когда кроны дерев окружал еще легкий зеленый дым просыпающейся листвы, когда из подворотен подувало нелетним, знобящим отчасти ветерком, сулящим лихорадку и непокой, но грохот киянок по жестяным починяющимся крышам оттуда же, из подворотен, свидетельствовал все же о наступающем лете. Вышел я из громоздкого псевдомавританского здания на углу Литейного проспекта. Божьи часы на башне Спасо-Преображения показывали половину седьмого, над ними синело чистое окаянное небо.
Но весь этот утренний полупраздничный антураж не тронул мою закоснелую душу. Хотелось ей одного — забыть Палермо, эту страну поруганных надежд и несбывшихся упований. Впрочем, как вы понимаете, Палермо тут ни при чем, равно как и Рим или Вена. Виноваты, возможно, черные гибеллины. Впрочем, черт разберется в гибельной их природе. В том, что они заполонили обозримое пространство моей души, повинен только я сам. Только я, а никак не Зина, всего лишь несовершенное существо, однополое, даже не андрогин. О том же гласит и учение о свободе воли интеллигентного человека. Так что если она и высказала вчерашним вечером свое, надо сказать, сугубо отрицательное мнение о моем образе жизни, а также моральном облике, то тут еще не причина. Помнится, сквозь легкий туман сигаретного дыма я любовался ее воодушевлением, ее блестящими глазами, раскрасневшимися щечками.
— Зина! — сказал я. — Верь мне, все образуется.
— Дорогая! — продолжил я. — Я хочу умереть у тебя на руках в тот же день, что и ты!
Тут захохотали пьяные бородачи, а Зина заплакала. Она швырнула в меня надкушенным бутербродом и убежала. Видит Бог, у меня не было никакой физической возможности следовать за нею. Меня положили в темном углу и долго еще о чем-то бубнили и звенели стаканами…
Проснувшись, я тайно покинул очередное обиталище подвыпивших муз. Кое-как добрел до реки. И ныне стою на мосту через Фонтанку и напряженно вглядываюсь в прогорклые ее волны. Масляные пятна плывут по реке. Полузатопленный ящик и намокший детский берет. Небрежные блики плывут по ее поверхности. В их вялой игре — вся усталость забубенной моей души… Ничто не сбылось из моих прекрасных мечтаний. Вот застегну плащ потуже, чтобы труднее было барахтаться, и — пиши, наконец, пропало!
Да и впрямь — за что осуждать бедного самоубийцу? Вот он, выброшенный на берег какого-нибудь промышленного затона в устье Невы, лежит, задрав к небу слегка приплюснутый нос. Волосы его слиплись от мазута, очки, прижатые распухшими ушами, совсем не прозрачны. Да и нечем глядеть сквозь них, ибо глаза заплыли. На груди — привешенный к шее плакат с полусмытой, расплывшейся, но различимой надписью: «Я жил — и страдал. Я умер — и облегчился». Рядом — остов какого-то проржавевшего, полуразобранного транспортера.
Какая жалость, что Зина не видит меня в этот час торжественного прощания с действительностью! Сколь горестно-горделивая гримаса украшает мое доселе будничное лицо. Сколько смиренного достоинства выражает, может быть, несколько грузная фигура, сохранившая, впрочем, остатки былой стати! Нет, Зинаида, юница, не вам судить!
Итак, над героем сомкнулись мятежные волны. Здешние, правда, хлипковаты, кажется, для мятежных. Но внутренний взор, взор матерого суицидчика, и в них углядит достойный почтения реквизит. В путь, бедный Йорик!