Клаудио Магрис
Три монолога
Вступление Валерия Николаева
Клаудио Магрис родился в 1939 году в Триесте, космополитическом городе-порте, стоящем на перекрестке итальянской, славянской и немецкой культур. Здесь же он продолжает жить и сегодня, с 1978 года являясь профессором местного университета (кафедра германской и австрийской литературы). Кроме того, он приглашаемый лектор и почетный доктор ряда ведущих университетов Европы и мира. Магрис — член многих итальянских и зарубежных академий, Кавалер Большого креста Итальянской Республики, Кавалер Ордена искусств и словесности Французской Республики, Кавалер ордена искусств и словесности Испании.
В 1994–1996 годах Магрис — сенатор Итальянской Республики. И после ухода из Сената, сохраняя независимость взглядов и суждений, он продолжает активно выступать в защиту общечеловеческих ценностей, культуры, демократии и уважения к человеческой личности, пользуясь заслуженным авторитетом как в Италии, так и за ее пределами. Отсюда понятно его серьезное отношение к журналистике: его глубокие аналитические эссе и статьи по самой разнообразной тематике часто появляются в национальной и зарубежной печати.
Но главное в творчестве Магриса все же — литература, и в последние годы он — основный претендент от Италии на Нобелевскую премию по литературе. Хотя наиболее престижными литературными премиями — национальными и зарубежными, он не обделен, достаточно назвать такие, как премия принца Астурийского за вклад в литературу, Государственная премия Австрии по литературе, премия мира немецкой ассоциации книготорговли, Европейская премия Шарля Вейонна за эссеистику и прочие.
Все литературное творчество Магриса можно разделить на три ключевых потока: эссеистику, переводы (прежде всего произведений немецких и австрийских писателей) и художественную прозу.
Отдал он дань и театру, написав несколько полномасштабных пьес и театральных монологов. Три из них, взятые из сборника пьес «Театр», изданного в 2010 году, мы и предлагаем вниманию читателей журнала.
Голоса
Так, номер 27–65–04. Номер 32–64–29, может быть, еще интереснее, хотя почему может быть, бесспорно интереснее, даже сравнивать не с чем эту ироничную, ласкающую слух модуляцию, глубокую, как снежный покров, мягкий и теплый, словно воздушное одеяло, в которое так и тянет зарыться с головой, как это делают ездовые собаки и чувствуют себя там, в тепле, превосходно… Но каждому овощу свое время. С голосами важно, чтобы были подходящие обстоятельства и подходящий момент, потому что, если моя абонентка на том конце провода, будь она суперкрасавица, откроет рот в неподходящий момент — пиши пропало. Как если бы в остерии в то время, когда за соседним столом играют на аккордеоне и поют непристойные песенки, вдруг зазвучала бы виолончель.
Итак, сейчас время номера 27–65–04. Ага, вот… три гудка… затем музыка… и I’m happy again singing and dancing in the rain. I’m dancing and singing in the rain… Это номер 27–65–04. К сожалению, меня нет дома. Если желаете, можете оставить мне сообщение после гудка. Спасибо, «чао».
С какой стати «чао»?.. Вчера она еще говорила: «Я позвоню вам, как только вернусь домой»… А сейчас, нате вам, «чао»… Наглое панибратство, мне это никак не понравится, ладно бы оно предназначалось исключительно моей персоне, но едва я подумаю, что всякий… может, случайно… ошибись он номером… Звучит высокомерно и вызывающе.
Я прямо вижу, как она произносит эту фразу, вытянув шею, белую, пухлую, в которую так и хочется впиться… но что я говорю… этим своим голосом она пытается зацапать тебя, словно медведица, гигантская белая медведица, ну уж нет, со мной этот номер не пройдет, спасибо, я не доставлю ей такого удовольствия. Я прекрасно знаю, как избежать этого, и раньше, чем ее лапа с огромными когтями… бр-р-р… вцепится в меня, я бросаю телефонную трубку, и клетка остается пустой… после сигнала «бип» она ничего не услышит.
Интересно знать, почему она обновила запись, что пришло ей в голову, что заставило внезапно поменять слова, убрать глагол и добавить «чао»?.. И когда? Скорее всего, между шестью вечера и той минутой, когда я позвонил… следовательно, она сделала это поздно вечером, раздевшись и ложась в постель… душистый голос, голос обнаженной женщины… «Чао» — звучит маняще и, возможно, доносится уже из-под одеяла. Спустя столько времени я заслужил это. Это вам не «вы» в устах полицейского, такое злобное, безликое и равнодушное.
Но я должен поторопиться, поскольку пришло время номера 56–72–44. Я едва успеваю и рискую опоздать, все может кончиться тем, что она уже будет дома и ответит сама, как в прошлый раз. Вот уж не повезло! Она, должно быть, только что вошла и еще не успела отключить автоответчик, после моего звонка он включился, и в то время, как я уже вслушивался в ее интонацию, пойманную записью, слегка сдержанную и печальную, неожиданно, пару секунд спустя, поверх записи зазвучал ее голос. Как это резануло мое ухо, когда спокойное, размеренное течение голоса, было прервано ее поспешным, бестактным и грубым вторжением!..
«Кто говорит?» Это ничем не напоминало настоящий человеческий голос. Это больше походило на короткий рык, фырканье или вскрик существа, которому наступили на ногу. Разве такое можно назвать настоящим голосом!
Настоящие, подлинные голоса наполнены смыслом, их ощущаешь как единственно возможные — они именно те, что зафиксированы пленкой, так же, как настоящие, — только те, что записаны на бумаге, одинокие и умиротворенные в собственном жилище. Там, снаружи, за окном, пустынное небо бледнеет, как медленно бледнеет лицо, солнце исчезло, кровь вся вытекла, ее больше нет, а в вышине, над колодцем двора, небо, подобное беломраморному лику или белой бумаге, на которой прекрасной каллиграфией начертаны слова, черные и синие, подлинные слова, безмолвные, осмысленные, ничем не похожие на те, что злословят, продираясь сквозь людскую толчею и нагромождение вещей. То же самое и с подлинными голосами, записанными автоответчиком, они звучат, словно музыка, беспримесная и свободная.
Я провожу долгие, нескончаемые вечера, вслушиваясь в эти истинные голоса, не позволяя себе целиком поддаться их чарам, чтобы не потерять контроль над временем и не дать застигнуть себя врасплох голосам фальшивым. К счастью, я способен вовремя распознать их, эти фальшивые голоса.
Как это было, когда я, наконец, познакомился с Лаурой. Я обратил на нее внимание в офисе, на третьем этаже, где располагается отдел поджогов. Она шла отметить карточку на выход. Высокая, немного нескладная, со своей слегка развинченной странной походкой. Голова склонена к плечу, волосы иссиня черные, глаза тоже черные, взгляд напряженный и волнующий, страстный, в нем одновременно и трепет, и вызов, неукротимая отвага ребенка, одинокого в ночи…
Я пошел за ней следом, чтобы прочитать на карточке ее имя и фамилию. Лаура — имя нежное и тревожное, тень ветки с листьями, руки, обнимающие тебя за шею, взор из-под полуопущенных ресниц…
Потом я нашел ее номер в телефонном справочнике и позвонил ей. Ответил автоответчик, голос сосредоточенный и безапелляционный, трибунал, где ты выслушиваешь приговор и радуешься ему. После «бип» я, разумеется, ничего не произнес. Я еще не был готов к разговору как таковому. Да, в офисе или на орущей улице я ворчу, шепчу, сам ору, отхаркиваюсь и откашливаюсь, но это же нельзя назвать разговором.
Я сделал то, что и должен был сделать, я просто положил трубку. На следующий день я увидел ее в офисном баре на втором этаже, рядом с дирекцией отдела жизнеобеспечения. И мне необычайно повезло. Я благополучно отделался. Достаточно было полминуты, и, кто знает, что бы случилось, вернее всего, я был бы глубоко разочарован, в то время, как я подходил к ней, судорожно ища слова, с какими мог бы обратиться к ней, она повернулась к бармену и произнесла развязным пронзительным тоном: «Одну коку». И когда я смотрел на нее, объятый ужасом, оскорбленный до глубины души этой ее фразой, она, схватив банку, добавила «О’кей». Распахнув рот, она произвела на свет это скопище непристойных гласных, напоминавших дыхание человека, не пользующегося зубной щеткой и пастой.
Она еще сидела там со своей кока-колой, в своем безмерном убожестве, а я одним прыжком очутился у телефона в углу бара. Жетон упал в автомат со звоном реванша. Подъемный мост опустился, рыцарь вступил на поле боя, чтобы принять вызов… я набрал ее номер. На другом конце была Лаура, ее настоящий голос, накатывающийся волной, чарующий, оповещающий о том, что ее нет дома, и предлагающий оставить свое сообщение.
В то же самое время я видел ее перед собой, в нескольких метрах, и слышал ее резкий, вульгарный, фальшивый голос, каким она общалась со своим коллегой. Мне стало жалко этого молодого человека, бессмысленно пытавшегося демонстрировать ей свое остроумие, потому что он имел дело всего лишь с симулякром, тогда как я общался с истинной Лаурой, с ее настоящим голосом, с ее бессмертной душой, неподвластной риску охриплости, простуды, астмы, усталости.
Настоящей ценой обладают лишь подлинные голоса. Скажу больше, только они и являют собой сущность. Тела представляются мне чересчур суетными, и, даже если они занимают много места, они всего лишь тени, которые исчезают, едва заходит солнце. Достаточно понаблюдать за выходящими из бизнес-центра. Весь этот офисный планктон, толпящийся у центрального выхода и давящийся в дверях, напоминает не людей, а неизвестно кого, и едва они вываливаются наружу, мгновенно рассеиваются, как обрывки бумаги, унесенные ветром, исчезают за углами домов, и улицы вновь пустеют. Их тела будто испаряются, особенно женские, тех словно вообще не существует, если ты решишь заключить одно из них в объятья, в руках останется лишь воздух, как если бы ты желал обнять груди кинодив на афишах. Огромные и крепкие как дыни, эти груди вытекают у тебя сквозь пальцы, и довольно слабого дождя, чтобы афиши отклеились и упали, ноги, груди и задницы, порвавшиеся на куски, разнесло ветром по округе, только их и видели, сплошное надувательство. Всякий раз, когда я дотрагивался рукой до этих женщин, я ощущал вместо соблазнительных выпуклостей одну только плоскую гладкую поверхность бумажного рекламного плаката. Никаких тел, фикция, как в Луна-парке или в кино, когда надеваешь трехмерные очки и тебе кажется, что ты видишь вещи в их объеме, но, как только снимешь очки, понимаешь, что все, что ты видел, было иллюзией.
Свои очки я снял почти сразу же, давным-давно. Я, скорее всего, единственный, кто бродит по миру без них. К счастью, все те, у кого они до сих пор на глазах, не замечают этого.
Голоса повсюду. Они слышатся то отчетливо, то невнятно, они доносятся со всех сторон, набрасываются на тебя, иногда вдруг прячутся, притворяясь, что вообще исчезли, и внезапно вновь возникают откуда-то, проникая не в уши, а прямо в мозг. Спасаясь от них, ты сворачиваешь за угол, но и там все кричит, вопит, шипит. Как-то раз я, как всякий воспитанный человек, решил бросить скомканную бумажку в мусорный бак, поднял крышку и услышал смешки, хихиканье, повизгивание, хрюканье и шуршание, переполнявшие бак. Я опустил крышку и пошел прочь. Я уже неплохо знаю, что к чему в этом мире, поэтому меня трудно выбить из колеи подобными выходками. Это сродни попытке испугать автомобильными пробками человека, привыкшего к огромному количеству автомобилей на наших улицах, хотя, надо признать, в час пик пробки, действительно, производят сильное впечатление.
Но вернемся к голосам. Мы ни в коем случае не должны попадаться на их удочку, все они не настоящие. Не может быть, чтобы люди разговаривали таким образом. Возьмем Лауру, ну не может нормальный человек разговаривать так, как это делает сейчас она, сидя здесь, в баре. Таким голосам нельзя верить, такие голоса лишь порождают отвращение к женщинам, к окружающему нас миру, как будто это их цель — отвратить нас от настоящей жизни и принудить жить в бардаке и нечистотах. Нельзя поддаваться им. Если мы уступим им в самой малости, если позволим лишить нас удовольствия радоваться настоящим женщинам, настоящим голосам и миру в целом, мы превратимся в рабов и соучастников рабства.
Мир реален, безграничен, многогранен и полон естественных голосов и естественных женщин. У меня их было много, и женщин, и голосов настоящих женщин, а не тех размалеванных манекенов, которых видишь и слышишь на улицах.
Это были разные женщины и разные голоса. Красивые, резкие, нежные, дерзкие, робкие… Только, Бога ради, не подумайте, что я хвастаюсь. Для настоящего мужчины это не повод задирать нос. Список Дон Жуана отвратителен. Каждый голос уникален и неповторим, он заслуживает гораздо большего, чем стать строчкой дурацкого каталога, который составляет самец-охотник. Скромность — вот чему учат нас голоса. И правда, если у меня и есть, чем гордиться, так это скромностью и терпением. И еще методичностью.
Первым делом… хотя это настолько просто, что даже не стоит об этом говорить… первым делом нужно раздобыть номер телефона. Разумеется, не спрашивая его у объекта вашего интереса. После чего надо изучить распорядок дня женщины, как по будним дням, так и по выходным, когда она уходит из дома, когда возвращается, в котором часу обедает. Потому что здорово расстраивает, если ты звонишь, чтобы услышать ее голос на автоответчике, а в трубке — грубый противный натуральный голос. Это словно войти в уборную и увидеть любимую женщину сидящей на унитазе. Зрелище не из приятных, согласитесь.
Но и знать распорядок дня только ее одной — мало. А если она живет с кем-нибудь, и ты, желая послушать ее голос, нарываешься на чей-то другой? Приходится молча класть трубку, а это невежливо. Вдруг трубку снимал ее муж или приятель, он наверняка начнет ревновать, как всякий банальный мужчина, а это некрасиво — огорчать его. Лично я отношусь к женщинам без ревности, меня не интересует, с кем они живут, как не интересуют люди, которые окружают их в метро, тем более что никто из них никогда не прислушивается к этим женщинам так, как я, эти женщины исключены из их внутренней жизни. Когда мне отвечает один из этих несчастных сожителей, мне кажется, неловко молчать в трубку, в то время как он спрашивает: «Кто говорит?», ведь я могу показаться ему назойливым маньяком.
Молчать, когда послышался ее голос, голос одной из них, это совсем иное дело. Когда запись заканчивается, я еще некоторое время слушаю тишину, которая за ней следует. А что я мог бы сказать, даже если бы захотел? Когда солнце заходит за эти серые здания и на мгновение их окна вспыхивают то тут, то там, как свечки на рождественской елке, или когда звучит «Песня» Шуберта, разве хочется говорить? Склоняешь голову и молчишь.
Хуже всего… это к тому, что ты должен быть абсолютно уверен, что дома никого нет… когда женщина, вернувшись, забывает выключить автоответчик, как, кстати, произошло вчера. Я позвонил, начала отвечать настоящая она, я слушал, счастливый, стараясь не упустить ни малейшего оттенка голоса, как вдруг: щелк! И встряла какая-то другая, и я услышал злое и недовольное: «Кто это?». Со мной такое случалось дважды, в частности, с номером 28–37–90. Это был реальный шок, как если бы зевнули во время занятия любовью. А ведь у нее был прекрасный голос… далекий, погруженный в себя… доносящийся словно из-за моря. Я проводил прекраснейшие часы в моей жизни, вслушиваясь в него… но однажды эта всегда новая интимная мелодия была осквернена. Видимо, что-то вынудило ее неожиданно вернуться домой, поскольку она абсолютная педантка и рабыня собственных правил и привычек, и в трубке раздалось хамское: «Але-е-е?». Больше я ей не звонил. Когда истории приходит конец, она заканчивается.
Я не ограничиваюсь одним звонком, зачем проявлять излишнюю строгость к себе и отказывать себе в удовольствии? Я звоню, слушаю, кладу трубку, перезваниваю. И всякий раз обнаруживаю какой-нибудь новый, едва уловимый, нюанс, незаметный для других, но не для такого влюбленного в это занятие, как я… более протяженная легкая пауза, сдержанная нежность, какое-то словцо, эхом отдающееся в сердце чуть дольше, решительность или капризность… Каждый раз что-то да иначе. Послушаем снова 27–65–04. «I’m happy again singing and dancing in the rain… I’m dancing and singing in the rain… это номер 27–65–04. К сожалению, меня нет дома. Если желаете, можете оставить свое сообщение после гудка. Спасибо, чао». Вот, на этот раз ма-а-а-ленькая ложь. Из всей фразы сейчас правдиво прозвучало только «чао». Да-да, я почти физически ощущаю, с каким самодовольством она произносит эту фразу, полулежа на кровати, нога легонько поигрывает покрывалом. Сразу понятно, что ей до лампочки, как она только что прозвучала. Только не надо мне говорить, что запись всегда одна и та же, я и без вас знаю, но это… это как рассматривать фотографию. Она тоже всегда одна и та же, но каждый раз в ней обнаруживается что-то новое… на этот раз ты вдруг замечаешь грусть в изгибе улыбающихся губ, да, улыбающихся, как прежде, ведь фотография та же самая, но ты как впервые смотришь на нее и угадываешь в этой улыбке оттенок печали, отчетливую тень горечи.
Так бывает с любым объектом, запечатленным фотоаппаратом, в нем тоже что-то изменяется в то время, как ты его разглядываешь. Однажды в офисе со мной провел интересный тест психолог, приторно любезный, но благожелательный. Не в пример другому, напыщенному идиоту, с его прозрачными тошнотворными леденцами. Этот психолог показал мне рисунок и попросил не спеша внимательно вглядеться в него. Очень скоро я узрел в рисунке черный кубок на белом фоне, а затем, неожиданно, вместо кубка — два лица, два профиля, которые уставились друг на друга в злобной ухмылке, в объекте что-то проявилось и изменилось, и этот эффект преображения был молниеносен. Психолог мне еще сказал, что именно из-за этого эффекта подобные объекты называются бистабильными.
То же самое происходит, когда смотришь в зимнее небо, еще прозрачное, от света на западе щемит сердце, деревья в контражуре черные-черные, ты смотришь в него, застывшее в своей неподвижности и однообразии, свет его неугасим, ибо рожден самим воздухом — и вдруг, внезапно, в один миг, становится темно. Что-то изменилось в небе, в деревьях, в их ветвях; они все еще на месте, но уже больше не те же самые.
Вот и голос, голос женщины, как это неподвижное, прозрачное небо, ему никогда не низвергнуться на вас, не достичь ваших глубин.
Номер 32–64–29 я набираю трижды каждый день, за исключением воскресенья и праздников. Утром, как только она уходит из дома в половине девятого, в одиннадцать и ближе к вечеру. И всякий раз я чувствую, что тону в глубинах этого голоса, как в реке, погружаясь в ее дно, как в перину, где слова растворяются в шелесте ночной воды и нежной тьме ювенального моря.
На миг, скорее на промельк мига, мне кажется, что я смутно припоминаю очень-очень далекие времена, когда я был рыбой, никогда не видевшей суши, и должны были пройти тысячи тысячелетий, прежде чем на берегах появятся рыбаки, или даже когда я был еще не рыбой, а предтечей рыбы, и плавал в мягчайшей темной морской воде, и слышал голос женщины, которая и была тем самым морем, в котором я плавал, и голос этот был самой водой и был всем. Твердого дна я, погружаясь все глубже и глубже, так никогда и не достигал.
В голосе номера 32–64–29 было много оттенков: искренность, бесстыдство, которое сначала возбуждает и манит, а потом резко отталкивает, а то и заканчивается пощечиной, как, впрочем, нередко случается у женщин. Но внезапно замечаешь, что в нем присутствует и нежность, и великодушие, и милосердие, которое всегда есть в настоящей женщине по отношению к мужчине, ведь для нее он так и остается ребенком. И все это только там, в телефонной трубке. Когда внимаешь этим вокальным месседжам, обращенным ко всем и каждому, всеобщим и всеобъемлющим, выходящим за пределы частных проблем, становится понятно, что такое настоящая женщина — Мария с ребенком у груди. А все, кого мы видим вокруг, — это куклы, кокетливые или плаксивые, расчетливые или безрассудные, при виде которых руки опускаются.
Вот и 72–28–16, как ни позвони — другая. Развязная, кроткая, вспыльчивая, снисходительная. Я знаю ее лучше, чем она себя, потому что она себя не слышит по телефону. Она записала послание, но она не знает, что намешено в ее голосе: грусть, тоска, небрежение, суетность. К тому же у нее вроде мании — неизвестно почему часто менять текст сообщения. По правде говоря, внешние изменения меня мало волнуют, они незначительны по сравнению с тем, что проявляется в словах сообщения неосознанно, импульсивно, скрытно, с этими паузами, которые неожиданно делаются все глубже, как темный провал почвы, как бездна, в которую ты, оступившись, падаешь, вниз-вниз-вниз, на самое дно мрака, в колодец горла, в тьму каверны… с этой дрожью, что вибрирует время от времени в слове, в молчании, и все вокруг замирает, и мир, огромный, неподвижный, зависает в пустоте…
Как бы то ни было, мой долг — уделять частичку внимания и этим банальным изменениям формы. Вчера, например, она говорила: «Меня нет дома, оставьте ваше сообщение, а если речь о чем-то срочном, наберите 35–27–86». Слова впроброс, словно она не скрывает своего нежелания непосредственно общаться. Сегодня утром, наоборот, она была нетороплива, произносила слова почти по слогам, надутыми, как для поцелуя, губами: «Это номер 72–28–16. Перезвоните мне позже или назовите свое имя».
Я выслушал три раза подряд это деспотичное и бесстыдное приглашение. Иногда музыка звучала перед ним, иногда после, а иногда ее не было вообще.
Зачем постоянно менять текст? Для чего все эти усилия: стирать старый, придумывать новый, записывать его, и опять все по кругу? Может, она каждый раз обращается к различным собеседникам, неизвестным ей, но разным, а это требует постоянного изменения тона? Но как она позволяет себе заставлять меня так страдать! А вдруг ей и правда позвонит какой-нибудь маньяк? Наша история длится уже несколько лет, и первый попавшийся не имеет права вторгаться в наши отношения, это несправедливо, я не позволю, чтобы ее у меня увели.
Любой то и дело норовит отнять у меня все… нож мясника отрезает кусок за куском от мясной туши, и матери, стоя в очереди, чтобы купить свою порцию для своего ребенка, дышат запахом крови. Как можно думать о рождественском обеде среди этих висящих оголенных туш? Со мной то же самое, когда я звоню по телефону, мне отвечают все реже и реже, и каждый раз как будто отрезают кусок меня, и он исчезает в вакууме. Да пусть они позволяют приставать к ним на улице, если им нравится, меня эта пошлость совершенно не трогает, но уж не претендуйте на то, чтобы я звонил вам, когда вас нет дома! Я научился мстить им, платя той же монетой. Недостатка в женщинах у меня нет, и, если какая-то меня предает, я моментально звоню другой.
Я даже составил таблицу с подробным расписанием дня их всех. Так, по номеру 48–27–81 можно звонить только во второй половине дня, потому что она начинает работать с 14:00. С номером 25–36–12 дело сложнее, смены у нее чередуются: понедельник, вторник, среда — утро, в остальные дни — вечер, в субботу звонить рискованно, хотя она обычно уходит за покупками. Однажды она оказалась дома, и я моментально бросил трубку.
Поделом мне, нельзя быть таким безоглядно самоуверенным, беда, когда механически становишься рабом своих привычек и не принимаешь в расчет то, что именно в этот момент твое желание позвонить ей может совпасть с ее желанием, чтобы ей позвонили. Любить — значит принимать человека таким, какой он есть, с его желаниями, ничего не воспринимать как должное, деликатно приспосабливаться к настроению того, кого любишь.
А вот 39–15–29 меня просто достала безалаберная девица без фиксированного графика дня, никогда не знаешь, что тебя ждет. Я устал следить за ее графиком и вычеркнул ее из списка. Без нее дел хватает. Если с 27–65–04, 57–24–41, 32–64–29 и 72–28–16 проблем нет, поскольку они живут одни, то в некоторых других случаях я должен еще иметь в виду расписания их мужей или бойфрендов. А с 69–57–23 еще и с распорядком жизни ее матери, глухой старухи, которая каждый раз орет в трубку. И потом, это несправедливо — то, что я все время должен подстраиваться под них, я ведь тоже имею право делать, что хочу, звонить, когда приспичит, разве можно приказывать желанию!
Иногда на меня накатывает набрать 48–27–81 посреди ночи, а я терпеть не могу звонить ночью. Ужин, лежащий в моем желудке, подступает к горлу, рот и сердце наполняются кислотой, не лучшее состояние, чтобы приволакиваться за кем-то. Я предпочел бы сидеть у окна, часами наблюдая за бельем, которое вывесили сушиться, и оно бьется на ветру, в то время как стены двора медленно изменяют свой цвет.
Под стать ей и 27–65–04, та еще воображала. Постоянно навязывает время, в какое я вынужден ей звонить, всегда неудобное для меня, но как можно не подчиниться ей, с тех пор как однажды, услышав это ее «чао», я пропал.
Так что я звоню ей, даже если мне этого не хочется. А иногда, напротив, я ощущаю безудержное желание позвонить ей, позвонить им всем. Такое случается со мной по утрам, после бессонной ночи. Бессонница — это пытка, к утру оконные стекла становятся белыми, как пена, растекающаяся по поверхности черной воды, если бы я только мог позвонить им всем в эту минуту, но они, теплые и расслабленные, еще нежатся в постели под затхлыми одеялами, и автоответчики еще не включены, и я смогу услышать лишь опухшие от сна голоса, свиное похрюкивание, а это испортило бы мне настроение на весь день. И мне остается крутиться в кровати и ждать, когда для них пробьет час идти на работу, в школу или за покупками, и надеяться, что к этому времени жажда звонить не иссякнет. Сначала я весь напряжен и возбужден, потом поднимаю трубку просто так, по привычке, я верен своим привычкам, и, если никто из них не отвечает, мне даже лучше.
Еще и потому, что позже, в офисе, я сам должен отвечать на звонки, переводить их на другие номера, давать информацию, принимать сообщения, левая рука поднимает одну трубку, в то время как правой я держу другую, в которую уже говорю, потом звонит третий телефон, я прижимаю эту трубку плечом к уху, тут же звонят новые, это ужасно, голоса грохочут со всех сторон, каждый думает, что он единственный, и требует внимания только к нему одному, голоса наглые, алчные, пронзительные, вальяжные… и у меня внутри что-то взрывается…
Даже если бы все мои голоса, те самые, подлинные, позвонили мне одновременно, это была бы катастрофа, как если бы, лежа в гареме с обвившимися вокруг тебя красавицами, ты еще не успел начать делать то, что должен, как уже вынужден прекратить, потому что одномоментно затрезвонили все телефоны. Хорошо чувствовать себя в гареме может только евнух.
И ночью, когда я кручусь в постели, в ушах все еще эти звонки, копья, пронзающие мозг, сверло дантиста, я встаю и проглатываю две-три таблетки, но это не помогает, звон не унимается.
Вот поэтому я звоню только на автоответчики: я не могу позволить себе звонить непосредственно им, обращаться с ними так же, как мир обращается со мной. Я с пиететом отношусь к женщинам, я уважаю даже тех, кто мне не нравится; я никогда не позволил бы себе вторгаться в их жизнь, звонок — это изнасилование, осквернение и выход за рамки нормы, это неприемлемо. Насильников я бы приговаривал к смертной казни, меня не убеждают их обещания, что они больше ничего подобного не сделают, я им не верю, от вожделения трудно избавиться, если бы такое было возможно, они могли бы утолять свое желание собственноручно в ближайшем туалете. Это неприятно, но все-таки лучше, чем насиловать других и звонить, когда тебя не ждут, удивляя женщин нежданным появлением в их жизни…
Как-то ночью, когда я вертелся в постели, зажав уши подушками, а вокруг меня все заливалось трелями, звенело и вопило, я понял, что с нами, должно быть, случилось что-то страшное, а мы этого не заметили. Это не было сном, нет, ладно бы я спал, тогда это значило бы, что, по крайней мере, я сплю, и даже кошмарный сон — глаза-то у меня тогда закрыты — все же лучше, чем бодрствовать и смотреть на все широко открытыми глазами.
Тогда я понял, что мир — это чудовищная телефонная станция, являющаяся центром управления всем на свете. Боже, ты покинул нас, а твое место занял кто-то иной, хозяин тьмы и шума… зло шумно и громогласно, ибо святые молятся в тишине, они не беспокоят никого и никому не звонят. А оттуда кто-то звонит без передышки, звонит, чтобы командовать, пытать, доводить до исступления, мешать дышать, обонять, трогать, пробовать, любить…
Но я не разрешил себе поддаться панике, я нашел способ защитить себя. Я перерезал телефонные провода, сначала дома, а потом в офисе. Чтобы позвонить моим голосам, достаточно спуститься в бар напротив. Но я опоздал. Кто-то, когда мне удалось, наконец, заснуть, не помню даже, когда это было, очевидно, вскрыл мне голову и подсоединил телефонный провод напрямую к моему мозгу, я до сих пор могу нащупать шрамы, вот тут, под волосами. В офисе на следующий день провода были снова подключены, все снова работало и звенело.
Мне нравится, когда звоню я, а не когда звонят мне. Я исполнен уважения к женщинам, я это уже говорил, но я — мужчина, и когда беру на себя инициативу, то этим я вовсе не перечеркиваю моего уважительного отношения к ним. Я умею выжидать, ловить момент, это часть опыта. Мастер своего дела не позволит себе вести себя, как мальчишка, но во всех случаях звонящим хочу быть я. Ах, как это было бы прекрасно, если бы никто никогда не звонил по телефону и меня окружала бы безмолвная, безмятежная Вселенная… И лишь я, один я, набираю номера…
К тому же я заметил, что в последнее время там, на другом конце провода, начинает что-то происходить: повсюду западни, ловушки, капканы. Недавно я позвонил по номеру 28–15–31, где всегда отвечал ласковый, бархатный голос… Я позвонил ей в девять утра, в правильное время, и действительно ее уже не было дома. Но то, что мне ответило, не было голосом. Это было нечто другое, металлическое, бесполое, безликое: «ОТВЕ-ЧАЕТ-НО-МЕР-ДВАД-ЦАТЬ-ВО-СЕМЬ-ПЯТ-НАД-ЦАТЬ-ТРИД-ЦАТЬ-ОДИН-ПРО-ШУ-ЗВО-НИТЬ-МНЕ-ПОСЛЕ-ДВУХ-ЧА-СОВ-ПО-ПОЛУД-НИ…»
Я узнал, что это называется répondeur, когда голос не записывается на пленку или какой-то другой носитель, а набирается цифровыми кнопками, и получается вот такое непотребство… Нет, то, что сейчас слышалось в трубке, совсем не походило на голос… железный скрежет, дыхание, которое собирается и разбирается, будто детали конструктора, ледяная кукла, подпирающая балюстраду зимнего общественного парка, от одного взгляда на эту куклу пробирает озноб. Даже стекло моего всегда закрытого окна заледенело, не знаю уж, каким образом с ним такое случилось, кто его таким сделал. А ведь когда-то оно точно было другим, было лето, всегда было лето, окно было открыто, и я мог высунуться из него, облокотившись о подоконник.
Еще одно свойство того захватчика с телефонной станции — безграничная зависть ко всему прекрасному, чем я обладаю. Он делает все, чтобы уничтожить меня, строя все эти козни и хитрости… Если бы кто знал, сколько их было на моем пути, сколько ран я получил и какие усилия предпринимал для своего спасения. Как в той грязной луже, я тонул в ней, погибал, я уже почти погиб, потеряв себя в этом потопе, в этом стремительно несшемся по улицам и над крышами домов весеннем паводке, чьи полноводные потоки переворачивали и сносили все на своем пути. Они несли меня в никуда, но я не сдался, я притворился мертвым, и, когда вода схлынула, я был жив, я приоткрыл глаза и даже подмигнул одним глазом чистому, освободившемуся от грязной воды небу, этому глупому солнцу, висевшему надо мной, будто мяч, оставшийся на отмели после отлива.
Они не оставляют меня в покое, продолжая устраивать мне пакости, все новые и новые. Они даже убрали трамвайную остановку перед моим домом, так что теперь мне приходится ходить в офис пешком. Зимой холодно, от снега ботинки и носки сначала намокают, а потом заледеневают. Они ежедневно меняют остановки, и автобусы останавливаются, где попало, так что бессмысленно изучать их маршруты, лучше вдумчиво вникнуть в логику их действий, чтобы понять, куда они могут проложить маршрут в следующий раз, чтобы оказаться в нужном месте в тот самый момент, когда, как они полагают, ты будешь ждать автобуса на остановке, которую они только что отменили.
Однажды они явились целой бригадой, эти мерзавцы, делая вид, что откапывают лопнувшую дренажную трубу, они вынудили меня пойти длинным путем, под предлогом, что по короткому нет прохода. Я было собирался набить им морду, но сообразил, что именно этого они и добиваются, и не поддался на провокацию. Я улыбнулся им, поклонился и даже назвал их «почтеннейшие», чтобы притупить их бдительность; они смеялись, они думали, что я ничего не понял, а когда до них дошло, что я раскрыл их мошенничество, было поздно, я был уже вне досягаемости.
Я сделал солидный крюк, очень солидный, удаляясь все дальше и дальше от офиса, держа его в центре безмерного круга, безграничного снежного круга, а они устроили засаду и ждали меня там, в этом самом центре, но я продолжал нарезать круги, огромные круги, все огромней и огромней, я обступал их, я окружал их, я владел ситуацией. В общем, им так и не удалось положить меня на лопатки.
Со мной были мои любимые голоса, они помогали мне, они держали меня на поверхности.
Кто не испытал ничего подобного, не знает, как любовь помогает одолеть трудности. Женщина, которая рядом с тобой, заметив, что ты охвачен тревогой, находит для тебя единственно верный тон, сопровождая его успокаивающей улыбкой, на какую способна только она, и этого достаточно.
Наконец до них дошло, что, до тех пор пока мои женщины со мной, я неуязвим и они ничего не могут со мной поделать. Тогда они принялись отнимать моих женщин у меня, одну за одной.
И потому сейчас я слышу в ответ только этот нечеловеческий… неголос… это говорящее железо, которому, прикрыв это паскудство ширмой, они присвоили красивое, на языке обольщения, французское имя répondeur. Я не желаю слышать в трубке этот плоский скрежет, я хочу слышать голоса женщин, пусть самых вульгарных, но реальных, однако всё, поезд ушел, даже «чао» этой 27–65–04 исчезло, вытесненное бездушным металлическим карканьем. Я знал, что рано или поздно любовь проходит, всему на свете когда-то приходит конец, я не претендую на вечность, но все закончилось слишком быстро и внезапно, хотя даже самый последний неудачник должен иметь право на звонок по телефону.
И тогда я решился на саботаж, я отказался звонить тем, кто прикрылся этим фальшивым высокопарным французским словом. Я начал с номера 27–65–04. Я знал, когда ее нет дома, и попытался проникнуть в ее квартиру, чтобы сломать этот адский механизм, разрушить коварные чары, я хотел освободить плененную принцессу и вновь обрести ее голос. Когда я забрался на ее балкон, меня заметила консьержка, она наверняка была их сообщница, она позвонила им, они были кругом, готовые к моему визиту, я должен был предвидеть эту ловушку.
Они набросились на меня, но я схватил камень и стал колотить им налево и направо, открылся проход, я проскользнул в него и укрылся в лесном шалаше. Мне тоже досталось, и порядком, кое-где болит, и я весь в крови, думаю, это моя кровь… Лес глухой, вряд ли они найдут меня, пусть считают, что меня уже схватили, так лучше. А ночью я проберусь к одной из телефонных будок, что стоят на шоссе, и попробую набрать другие номера, может быть, остался еще где-нибудь настоящий голос, это архиважно для меня… Я не сдамся.
Быть уже бывшими
Посвящается Луке Донинелли
Итак, Джерри мертв, ничего не поделаешь, и теперь это уже не проблема, ни для него, ни для других, ни для меня, человека, который любил его и продолжает любить, ибо слово «любить» не спрягается… Бог мой, в этом смысле, да, конечно, нам еще этого не хватало… у любви своя грамматика, в ней нет времен, а есть только глагольные формы наклонения, точнее, всего одна: бесконечное настоящее, если любишь — это навсегда, а все остальное побоку. Это относится ко всякой любви, какая бы она ни была. Неправда, что она проходит, ничего она не проходит, и часто именно в этом большое несчастье, ты носишь любовь в себе, как жизнь, которая есть не что иное, как судьба, с той лишь разницей, что любовь угасает медленнее, чем жизнь, она в тебе, подобная свету звезд, кому какое дело, мертвы они или живы, светят — и все тут, и даже днем ты знаешь, что они светят, хотя их и не видно.
Так что мы больше не услышим его гитару, и с этим тоже ничего не поделаешь, можно обойтись и без этого, можно обойтись вообще без всего. Но, Боже, как он играл! А когда рука у него перестала действовать, он захлопнул за собой дверь — и все, и покинул всех нас. Вольному воля.
Рано или поздно такое должно произойти, и совсем неважно, по какой причине, и кто знает, дамы и господа, сколько из нас, живущих сегодня вечером, не проснется завтра утром, или через месяц, уж точно не все, это статистика, наверняка кто-то из тех, кто сейчас просит подвинуться стоящего перед ним соседа, чтобы не мешал ему видеть сцену, посетил парикмахера в последний раз, но что поделать, годом раньше, годом позже, какая разница, мне не жаль тех, кто ушел, я не завидую тем, кто продолжит жить дальше, и меня нисколько не волнует, к какой группе принадлежу я.
Аминь, Джерри, аминь всем и всему. Как я уже говорил, я не оспариваю его решение, если кто-то хочет выйти из автобуса, пусть выходит, если он предпочитает сделать это, выпрыгнув на ходу, не доезжая остановки, — его право. Кому-то может все надоесть, он может устать, кто-то не желает больше выносить все это дальше или еще по какой не известной мне причине — его право. Но когда я увидел его впавшим в депрессию из-за того, что он больше не может играть, как раньше, я сказал ему, просто чтобы подбодрить его, что он был великий музыкант, и он ответил, что ему мало того, что он
Именно в тот момент, дамы и господа, я понял, какая великая удача вообще родиться на свет, и что это случилось со мной, и какая удача иметь дядю, или деда, или любого другого родственника из Братиславы, или Львова, или Калочи[1], или из какой-нибудь другой дыры этой несуразной Центральной Европы, которая на самом деле есть ад, настоящее отхожее место, достаточно окунуться в ее удушливую атмосферу, почувствовать ее вонь, что одна и та же от Вены до Черновиц, но, по крайней мере, там никто не навязывает тебе
Ах, если бы Джерри, когда рука у него перестала действовать, понял, какое это великое счастье
Но, видимо, ему это было не дано, потому что он не родился и не жил в том паннонийском[2], затхлом и плотном, как ватное одеяло, воздухе, не сиживал в той дымной остерии, в которой тебя отвратительно кормят и еще хуже поят, но ты прекрасно чувствуешь себя, когда снаружи льет как из ведра и дуют ветры — а снаружи, в жизни, дожди идут всегда, и ветры злы и безжалостны. Да любой бакалейщик из Нитры или Вараждина[3] мог бы научить всех живущих на Пятой авеню — за исключением тех, кто перебрался туда из той же Нитры, или из Вараждина, или из любой другой паннонийской грязной дыры, — счастью
Да, на одной стороне эта сладостная скромная легкость
Речь не о каком прошлом, Боже упаси, и, тем более, не о ностальгии, она глупа и вредна, в самом слове «ностальгия» — боль возвращения. Прошлое ужасно, мы, сегодняшние, — варвары, грубые насильники, но наши деды и прадеды были еще хуже, жестокие и свирепые дикари. Вот уж точно, не хотел бы я жить в их время.
Нет, я имею в виду то, что сказал и чего хотел всегда:
Но даже если ты примешь все правила игры, будешь стараться выглядеть молодцом, добропорядочным счастливцем, что предписывает долг, как этого добиться? Ты погряз в обязанностях, неожиданно, как карниз крыши тебе на голову, валится любовь, жуткий удар, а то и хуже, ты бредешь вдоль стен, уворачиваясь от обезумевших автомобилей, но стены побиты, из них торчат острые камни и осколки стекла, которые обдирают тебе кожу до крови, ты в постели с кем-то, и вдруг понимаешь, какой могла бы и должна была бы быть настоящая жизнь, и становится невыносимо больно, и ты подбираешь разбросанную по полу одежду, одеваешься и уходишь, к счастью, рядом есть бар, а в нем то, что тебе надо, — кофе или пиво.
Да, выпить пива, например, это тоже способ
Ты выходишь на балкон, легкий ветерок пробегает по гераням и фиалкам, как если бы это были твои мысли, капля дождя стекает по лицу, если дождь сильный, тебе нравится слушать грохот струй по навесу, когда дождь прекращается, ты идешь прогуляться, обмениваешься парой слов с соседом, встреченным на лестнице, ни ему, ни тебе неважно, что говорить, просто приятно на мгновение остановиться, в окно на лестничной площадке ты видишь на горизонте полоску моря, которое вдруг сверкнет в лучах выглянувшего из-за облаков солнца. «На следующей неделе мы едем во Флоренцию», — сообщает сосед. «Да что вы! Прекрасная идея. Мы там уже были». И таким образом экономятся усилия на поездку, очереди, жару, давку, поиски ресторана.
Прогулка по промытому дождем вечернему воздуху, и домой. Нет нужды переутомляться, иначе не утихнет возбуждение и не удастся уснуть. А бессонница, уж поверьте мне, дамы и господа, — вещь ужасная, от нее просто так не отвяжешься, она давит, душит, отравляет, бессонница — это высшая форма
Наверняка вы меня поймете…
Посвящается Франческо и Паоло
Нет, я не ушла, синьор Президент, как видите, я здесь.
Еще раз благодарю за особое разрешение, действительно особое, я отдаю себе в этом отчет, не подумайте, что я не благодарна вам. Он тоже был потрясен, он не рассчитывал, что удастся добиться результата, когда попросил разрешить ему прийти в Дом, чтобы забрать меня отсюда.
Конечно, я волновалась, что не смогла выразить вам мою признательность, так что кто-то… в здешнем слабом свете я плохо рассмотрела кто, тут плохо видно, тень исчезает прежде, чем можно разглядеть лицо, тем более что здесь все мы на одно лицо, все похожи друг на друга, это логично в таком месте, как это… кто-то наверняка подумал, что это он в последний момент захотел вернуться, чтобы еще раз поблагодарить вас за ваше разрешение и что из-за этого я… Если потом все случилось так, как случилось, не виноват никто, то есть это только моя вина, хотя неважно, кто и что каждый делает здесь, в этих стенах. По крайней мере, так думают те, кто находится снаружи, для кого мы абсолютно ничего не значим.
Но для него это что-то да значило и еще как значило, если он решился прийти сюда, а не капитулировать, как другие, перед строгим регламентом Дома, который запрещает… в их и наших интересах… принимать гостей и ставить под угрозу собственный покой и общественное спокойствие, только представить, как мы, не дай Бог, выходим отсюда и оказываемся в том аду, в том хаосе трафика, грубой толпы или, что еще хуже, в хаосе капризов погоды, от которых здесь мы, по меньшей мере, защищены.
Он меня действительно любит, он влюблен в меня, как в первый день, он стал сильно выпивать, потому что не находил себе места без меня, когда мое здоровье резко ухудшилось, он заставил меня попроситься сюда, в этот Дом, красивый, комфортабельный, хорошо оборудованный, ничего не скажешь, он плакал, он кричал, он был убит своим поступком, перестал бриться и даже менять себе белье.
Он приставал с рассказами о своем несчастье и одиночестве к любому, кого встречал, ему мало было чувствовать меня рядом, окруженной его заботой, там ей лучше, чем дома или в клинике, говорил он, это бесспорно, но мне-то одному, что делать, я брожу по пустым комнатам, как чужой, посторонний в собственном доме, если открываю ящик, то обязательно не тот, который нужен, я разогреваю вчерашний кофе, отвратительный на вкус, а постель… постель без нее пуста… Меня трясет, когда я вижу на том месте, где спала она, легкий контур ее тела, я знаю, это невозможно, с тех пор простыни менялись неоднократно, но это так, да, она здесь, повторял он, но эта воздушная пустота рядом со мной… то, что ее нет возле моего бока… без нее я не могу отыскать ни одной книги, это она держала их в порядке и знала, где стоит каждая… нет, вам этого не понять…
И скоро даже ближайшие друзья, завидев его, сворачивали в сторону, всех уже достала эта его неуемная меланхолия, это его биение в грудь, эти его обвинения неизвестно кого и непонятно, в какой вине… Естественно, говорили они, мы все ведем себя подобным образом, когда кому-то плохо, разве мы можем поступать иначе, эти Дома, они для того и существуют, для наших близких, для их блага, когда они заболевают, потому что когда они заболевают… и неизвестно еще, не болен ли я сам, когда эта проклятая инфекция повсюду, хотя меня и не кусала ядовитая змея, но все равно бросает то в жар, то в холод и слабость во всем теле… мы не знаем, как помочь им и что сделать для них…
Для этого и есть Дом. Надо смириться с этим, и даже получать удовольствие, и оставаться в мире со своей совестью, когда мы сопровождаем их туда и передаем в руки работающего там персонала, отлично знающего свое дело.
Но он не унимался, сердцу не прикажешь, говорил он, мое рвется на куски, и, если ему скажешь, не рвись, оно все равно рвется, и он чуть не плакал, ах, мне так невыносимо от мысли, что она там, в тех условиях, в тех комнатах или комнатушках, в тех ульях, среди других, высохших, как мумии, грязных, да, я знаю, что их там сразу же моют, что все там всегда содержится в порядке, даже сад, но когда я думаю, что она среди всех остальных, такая красивая, такая деликатная, мечтательница… — да, он видит меня такой, он, мой драгоценный муж, мой мужчина… — с этим ее нежным лицом и не тронутой годами улыбкой, там ей наверняка лучше, добавлял он, у нее есть все что нужно, я это понимаю, но я-то, но мне-то как быть без нее, она — счастливица, а я несчастен, пожалейте несчастного влюбленного…
Если вы думаете, что я преувеличиваю, говорил он друзьям, это значит, у вас нет ни сердца, ни сострадания, у вас нет поэзии в душе, чтобы суметь когда-нибудь понять мои муки, мои терзания и боль поэта…