Генерал Ермолов
Ермолов Алексей Петрович - генерал от инфантерии (1772-1861); происходил из старинной, но небогатой дворянской фамилии Орловской губернии; ещё в малолетстве был записан в л.-гв. Преображенский полк. Полученное им домашнее воспитание Е. впоследствии дополнил большой начитанностью. Боевое поприще начал в артиллерии, под начальством Суворова. В 1798 г., в чине подполковника, внезапно подвергся опале, заключён был в крепость, а затем сослан на жительство в Костромскую губернию, где воспользовался свободным временем для основательного изучения латинского языка. С воцарением императора Александра I Е. был снова принят на службу и принимал деятельное участие в кампаниях 1805-07 гг. Будучи начальником штаба армии Барклая-де-Толли, особенно отличился в Бородинской битве, где вырвал из рук противников взятую уже ими батарею Раевского. В 1813 и 1814 гг. командовал разными отрядами. В 1817 г. Е. назначен главноуправляющим в Грузию и командиром отдельного кавказского корпуса. Представленный им Александру I план действий на Кавказе был одобрен, и с 1818 г. начинается ряд военных операций Е. в Чечне, Дагестане и на Кубани, сопровождавшихся постройкой новых крепостей (Грозная, Внезапная, Бурная) и наведших сильный страх на горцев. Он подавил беспокойства, возникшие в Имеретии, Гурии, Мингрелии, и присоединил к русским владениям Абхазию, ханства Карабагское и Ширванское. Гражданское управление краем обнаружило в Е. выдающиеся способности администратора и государственного человека: благосостояние края увеличилось поощрением торговли и промышленности; кавказская линия перенесена на более удобную и здоровую местность; организованы лечебные учреждения при местных минеральных водах; значительно улучшена Военно-Грузинская дорога; на службу за Кавказом привлечены люди даровитые и образованные. В 1826 г. совершился перелом в жизни и службе Е. Хотя он, озабоченный усилением персиян на наших границах, неоднократно и настоятельно требовал присылки на Кавказ новых войск, но его опасениям не давали веры, а потому, при внезапном вторжении полчищ Аббаса-Мирзы и вызванном им мятеже магометанского населения, малочисленные войска наши очутились в трудном положении и не могли действовать с желаемым успехом. Неудовлетворительные известия из Закавказья вызвали неудовольствие императора Николая против Е.; в Грузию, как бы в помощь Е., послан был генерал-адъютант Паскевич, которому поручено было лично от себя доносить обо всём императору. Это подало повод к неудовольствиям между обоими генералами, которых не мог прекратить и посланный для того Дибич. В марте 1827 г. Е. просил увольнения от службы, покинул Кавказ и окончательно удалился от дел, хотя через несколько лет получил звание члена государственного совета. Последние годы своей жизни он проживал частью в своём орловском имении, частью в Москве, где пользовался особенным почётом и уважением. В войну 1853-56 гг. москвичи избрали его начальником ополчения своей губернии; но звание это было лишь почётным, так как престарелый Е. неспособен был больше к военной деятельности.
ПРОЛОГ
«Обращаюсь к Вашему высокопревосходительству с просьбою о деле, для меня важном. Знаю, что Вы неохотно решитесь её исполнить. Но Ваша слава принадлежит России, и Вы не вправе её утаивать.
Если в праздные часы занялись Вы славными воспоминаниями и составили записки о своих войнах, то прошу Вас удостоить меня чести быть Вашим издателем. Если же Ваше равнодушие не допустило Вас сие исполнить, то я прошу Вас дозволить мне быть Вашим историком…»
Четырёх императоров пережил он и от двух претерпел незаслуженные и жестокие обиды. От отца и сына — Павла Петровича и Николая Павловича…
Старик, с большой головой, покрытой совершенно белыми волосами, и с выражением непреклонной воли во всех чертах умного лица, сидел за письменным столом. На нём был казинетовый сюртук и синие шаровары со сборками на животе. Ноги мощного старика, обутые в узорчатые азиатские сапоги, покоились на раскинутой под столом медвежьей шкуре. Два шандала, стоявшие на письменном столе, мягко освещали небольшой кабинет, медальоны графа Толстого на стене, изображающие войну двенадцатого года, низкий диван, вырывая из полутьмы лишь знаменитую уткинскую гравюру генералиссимуса Суворова да латинскую книжицу, на которой лежала красная огромная, похожая на львиную лапу рука старика.
Тихо было в комнате. Тишина царила во всём скромном семиоконном деревянном домике, примыкавшем к зданию пожарного депо. В передней, освещённой свечкой с зеркальным рефлектором, на жёлтом конике сладко клевал носом камердинер, ровесник старика.
А на Пречистенском бульваре, в двадцати шагах от домика, в этот сентябрьский погожий вечерний час было шумно и празднично. В радужном свете газовых фонарей, серебривших своим светом листву деревьев и кустарников, клубилась по-летнему разряженная толпа, в которой лишь изредка мелькали чуйка или засаленный армяк. Звероподобные лихачи, туго перепоясанные кушаками, развозили в колясках по ресторанам развесёлые компании, парочек или одиноких господ в «Дрезден» на Тверскую площадь и в «Кавказ» в Козицкий переулок, к «Яру» на Петербургское шоссе и в «Европу» в Неглинный проезд, в «Лондон» к Охотному ряду и в «Петербург» на Воздвиженку. Дворянская, чиновная, купеческая Москва, как всегда, много и сытно ела, всласть пила, веселилась, не обращая внимания на отчаянно-призывные крики мальчишек, чертенятами вившихся в толпе с пачками сырых газет: «Новая бомбардировка Севастополя!», «Зверства турок в Бессарабии!», «Обмен пленными в Одессе!».
Далеко, далеко витали мысли старика.
— Так быстро развалить армию… И какую армию!
Столько гадостей наделать в Севастополе! Уступить во всём!.. — проговорил он наконец, сжимая и разжимая тяжёлый кулак. — У всякого свой царь в голове… А у России? Царь, выходит, в отпуску?..
Старик медленной глыбой поднялся из-за стола, сутуловатый, но ещё крепкий, даже могучий, и прошёлся по кабинету той неслышной походкой, которая не будила и секретные засады немирных горцев. Постоял в раздумье перед гравюрой — блестящим резцом выгравирован портрет Суворова, превосходно изображено лицо, белый австрийский фельдмаршальский мундир, многочисленные ордена…
— Если бы был жив Суворов… Если бы он был жив!
Туговатым ухом старого артиллериста уловил лёгкий шум в передней.
— Ксенофонт! — громовым голосом, способным перекрыть рёв пушек, крикнул он.
Некогда, во время неожиданной ссылки при сумасбродном Павле Петровиче и заточения в Костроме, он воспользовался вынужденным бездельем и приобрёл большие сведения в военных и исторических науках, а также выучился весьма основательно латинскому языку у соборного протоиерея и ключаря Егора Арсеньевича Груздева. Алексей Петрович будил его ежедневно чуть свет словами: «Пора, батюшка, вставать: Тит Ливий с Ксенофонтом нас давно уже ждут».
Тогда-то переименовал он своего юного денщика Федула в Ксенофонта.
Камердинер не тотчас появился в дверях и слегка наклонил трясущуюся голову.
— Ксенофонт! — строго повторил старик. — Что за беспорядок?
— Офицер к вашей милости, Алексей Петрович, — ничуть не смущаясь грозным видом хозяина, ответствовал Ксенофонт — Федул.
— Хм… Офицер? К отставному солдату?
— «Отставной»… — бесстрашно передразнил его камердинер. — Да ты и сейчас любого супостата опровергнешь.., Недаром, чай, тобой детей пужали…
Пропустив мимо ушей реплику Ксенофонта, старик вновь утвердился за столом, приобретя вид ещё более строгий, грозный:
— Зови!
Защёлкали быстрые шажки, и в кабинет влетел гвардейский капитан, тонкий и гибкий, словно лоза, с натёртыми воском, торчащими усами и витым серебряным аксельбантом.
— Адъютант его превосходительства московского генерал-губернатора Закревского со срочным пакетом вашему высокопревосходительству! — Сильной фистулою отчеканил капитан.
— Так! — не подымаясь, молвил старик, принял куверт и сломил сургучные вензловые печати.
В феврале истекающего 1855 года его, семидесятивосьмилетнего старца, несмотря на явное недовольство ныне почившего в бозе императора Николая Павловича, почти единогласно избрали начальником ополчения в семи центральных губерниях, причём сам он принял эту должность по Московской.
Он нашарил на столе лупу, вперил через стекло слабые глаза в казённую бумагу и громко зашептал:
— «Препровождаю Вам, как начальнику ополчения Московской губернии, сей скорбный приказ главнокомандующего Южной армией его сиятельства генерал-лейтенанта Горчакова-2-го об оставлении…» Об оставлении… — Голос старика пресёкся. — Что-то, батюшка мой, — обратился он к капитану, — совсем худо: ничего не вишу, буквы двоятся…
Прочитай ужо приказ сам. — И вынул из пакета другую бумагу.
Капитан поправил нафабренный ус и ещё более высоким, чем при представлении, голосом начал:
— «Храбрые товарищи! 12 сентября прошлого, 1854 года сильная неприятельская армия подступила под Севастополь, Невзирая на численное своё превосходство, ни на то, что город сей был лишён искусственных преград, она не отважилась атаковать его открытою силою, а предприняла правильную осаду. С тех пор при всех огромных средствах, которыми располагали наши враги, беспрестанно подвозившие на многочисленных судах своих подкрепления, артиллерию и снаряды, все усилия их преодолеть наше мужество и постоянство в продолжение одиннадцати с половиною месяцев оставались тщетными — событие, беспримерное в военных летописях: чтобы город, наскоро укреплённый в виду неприятеля, мог держаться столь долгое время против врага, коего осадные средства превосходили все принимавшиеся данные в соображение расчёты в подобных случаях…»
— Теперь всё ясно! — твёрдо сказал старик, сгибая огромной кистью медную рукоять увеличительного стекла. — Но продолжай.
— «Храбрые товарищи, грустно и тяжело оставить врагам Севастополь, но вспомните, какую жертву мы принесли на алтарь Отечества в 1812 году: Москва стоит Севастополя!
Мы её оставили после бессмертной битвы под Бородином. Тристасорокадевятидневная оборона Севастополя превосходит Бородино! Ноне Москва, а груда каменьев и пепла досталась неприятелю в роковой 1812 год. Так точно и не Севастополь оставили мы нашим врагам, а одни пылающие развалины города, собственною нашею рукою зажжённого, удержав за нами честь обороны, которую и дети, и внучата наши с гордостью передадут отдалённому потомству…»
— Севастополь сдан! — в отчаянии перебил офицера старик.
Он поднялся во весь гигантский рост, силясь сказать ещё что-то, но покачнулся и начал медленно сползать на медвежью шкуру, цепляясь руками за поверхность стола.
С грохотом обрушились на пол оба шандала, упали латинская книжица, увеличительное стекло, табакерка, пасьянсные карты.
Ксенофонт, гвардейский капитан и сбежавшаяся немногочисленная челядь из отставных и увечных солдат с трудом перетащили на низкий диван хозяина: у него отнялись ноги.
Некоторое время старик пребывал как бы в забытьи. Но вот он приподнял массивную голову с шалашом седых волос и ослабевшим, но внятным голосом приказал:
— Мундир мне!
Ксенофонт скоро воротился, неся генеральский мундир с эполетами, украшенными золотым позументом и бахромой. Единственный белый крестик Георгия 4-го класса — любимый орден — был прикреплён к тёмно-зелёному сукну.
— Господь-вседержитель, верни России её былую силу… — шептал старик, беззвучно плача и целуя орден, внутренним, уже другим зрением видя перед собой картины славного боевого прошлого.
В эти краткие мгновения страдания и скорби вся его едва не восьмидесятилетняя жизнь протекла перед ним — от самых ранних, младенческих картин, от воспоминания о нарисованной на печи в родительском доме римской богини плодородия Цереры, от впечатлений действительной военной службы на четырнадцатом году от роду и до бессмертного Бородина, до отбития у французов в жестоком штыковом бою Курганной высоты и батареи Раевского, до сражений под Малоярославцем и Красным, до заграничных походов 1813 — 1814 годов и десятилетнего правления на беспокойном Кавказе.
В глазах современников он казался могучим обломком отошедшей в небытие эпохи. Уже не было в живых никого из его сверстников — героев 1812 года. Уже ушли из жизни те, великие, кто видел в нём кумира и воспел его. Те, из чьих стихов о нём можно было бы составить целую антологию.
В знаменитом «Певце во стане русских воинов», созданном в Тарутинском лагере, В. Жуковский, осыпавший звенящими похвалами полководцев первой Отечественной войны, восклицал:
Прославленный своими ратными подвигами, поэт-партизан Денис Давыдов взывал в «Бородинском поле»: «Ермолов! Я лечу — веди меня, — я твой! О, обречённый быть побед любимым сыном, покрой меня, покрой твоих перунов дымом!»
Один из вождей декабристского движения, поэт-революционер, поэт-мученик К. Рылеев в своём послании предлагал именно ему возглавить освободительное движение Грешит против оттоманского ига: «Наперсник Марса и Паллады, Надежда сограждан, России верный сын, Ермолов! поспеши спасать сынов Эллады, Ты, гений северных дружин!..»
Прославленный военный вождь — таким запечатлел его Лермонтов:
…Теперь седой генерал припоминал прошлое, и в памяти оживали одно за другим далёкие события — он видел вновь поля битв в густых клубах пороха, слышал грохот пушек, стоны раненых, жалобные крики о пощаде и могучее, всесокрушающее русское «ура!», вспоминал безмерные подвиги воинов-сподвижников на поле брани и вереницу государственных дел.
И сквозь все, уже туманящиеся, грозные годы светил ему этот маленький белый эмалевый крестик, полученный из рук незабвенного Суворова.
ЧАСТЬ 1
Глава первая. РУССКИЙ МАРС
1
Ни численное превосходство гарнизона над атакующими, ни мощная, более ста стволов, артиллерия, в том числе и крупнокалиберная (у русских же не было вовсе осадных пушек), ни обширные укрепления — шесть рядов волчьих ям, высокий земляной вал и ретраншемент, — ни безумная отвага осаждённых не могли сдержать напора суворовских чудо-богатырей. С рассветной ракеты и до последнего выстрела прошло всего четыре часа.
Суворов, едва таскавший ноги от изнурительной болезни, прилёг на солому и продиктовал донесение фельдмаршалу Румянцеву: «Сиятельнейший граф, ура, Прага наша!»
Артиллерийский капитан Ермолов, командовавший при штурме батареей в корпусе Видима Христофоровича Дерфельдена, с волнением ожидал торжественного въезда русских войск в Варшаву.
С начала Польской кампании 1794 года юноша постоянно искал случая отличиться в бранном деле, выказать умение и отвагу. Он был назначен в авангард Дерфельдена, которым командовал брат последнего фаворита Екатерины II граф Валериан Александрович Зубов.
Ермолов был принят весьма благосклонно Зубовым, который в продолжение похода был с ним в самых приятельских отношениях и не раз в лестных выражениях отзывался о нём Дерфельдену. Их сближала молодость (графу Валериану Александровичу исполнилось 23 года, Ермолову — 17), храбрость, жажда воинской славы. Начавшееся приятельство было прервано превратностями войны. При переправе через Буг под огнём польской артиллерии Зубову ядром раздробило ногу ниже колена…
Суворов 23 октября стоял в трёх вёрстах от варшавского предместья Праги. Корпус Дерфельдена составлял правое крыло русских, а шесть орудий Ермолова занимали крайний правый фланг в общем расположении артиллерии.
Перед рассветом 24 октября русские двинулись к ретраншементу. Орудия Ермолова открыли активную пальбу против фланговой батареи, огонь которой был губителен для атакующих. Польские артиллеристы начали поспешно отвозить пушки в город. Главным виновником этого успеха Дерфельден считал Ермолова…
С другого берега Вислы доносился заунывный набатный звон: в ночь после штурма Праги никто из варшавян не сомкнул глаз. Заносчивые в отваге, высокомерные и кичливые в смелости, повстанцы оказались обречены на поражение благодаря высокому воинскому духу и искусству русской армии, что усугублялось ещё бесконечными раздорами в дворянской верхушке, жаждой своеволия и самоуправства, нетерпимостью ко всякому подчинению, неспособностью даже во имя свободы отечества отказаться от шляхетских страстей и страстишек…
Алексей Ермолов, по-юношески угловатый, худой, лежал прямо на земле, вытянувшись во весь свой огромный рост, рядом с шестифунтовой медной пушкой, ещё тёплой после долгой стрельбы. Да и сам капитан, невзирая на октябрьскую свежесть, ощущал жар во всём натрудившемся теле; офицерская куртка нараспашку, на широкой груди наперсный крест с ладанкой, в которой зашит псалом «Живый в помощи Вышняго» — благословение отцовское.
С этим талисманом Ермолов поклялся отцу не расставаться никогда.
Вечер переходил в ночь, в русском лагере гасли костры. Вокруг командира уже подрёмывали молодцы-артиллеристы, которые метким огнём заставили замолчать на варшавском берегу неприятельскую батарею. Лишь только русские ворвались в предместье, Суворов приказал ввести двадцать полевых орудий в Прагу, чтобы сбить артиллерию, выставленную в самой Варшаве. Ермолов стремглав поскакал за своей батареей и начал обстрел. Когда ему удалось подбить одну пушку, все остальные, стоявшие от моста вверх по течению Вислы, сейчас же скрылись в городских улицах.
Овладев Прагою, Суворов начал переговоры с противоположным берегом, и в результате Варшава приняла все предложенные ей условия…
— Алёша! Брат! Жив? — услышал Ермолов знакомый голос и вскочил с земли.
— Саша! — радостно припал он к плотному полковнику в грязном обожжённом мундире и без каски.
Александр Михайлович Каховский, родной брат Ермолова по матери от первого брака, в продолжение всего штурма был неподалёку от него. Командуя в первой колонне Дерфельдена батальоном Фанагорийского полка, он ворвался во вражескую оборону, которую перед тем подавили пушки Ермолова, а потом преследовал противника до последнего окопа.
— Ты был истинным героем, — не выпуская брата из объятий, говорил Каховский, счастливо блестя чёрными цыгановатыми глазами. — Сам Суворов справлялся о тебе у старика Дерфельдена…
— Что граф? Как его сиятельство? — нетерпеливо перебил его Ермолов.
Каховский напросился участвовать в деле, так как командир первого батальона фанагорийцев при рекогносцировке получил ранение. Должность же его была иной — он состоят адъютантом при особе графа Суворова-Рымникского.
Правду сказать, по простодушию, даже детскости его натуры великий полководец позволял находиться около себя людям, в значительной части недалёким, но ловким и хитрым, порою не совсем честным, зато умеющим втереться в доверие. Такие, как Тищенко, Мандрыкин (которого Суворов называл просто Андрыкой), Тихановский, Корицкий, Тимашов, принести своему начальнику немало забот и горя, вынудив его так-то сказать, что честные люди слишком редки, а потому надо привыкать обходиться без них.
Каховский, умница и смельчак, великолепно образованный, весёлый и добрый, был одним из счастливых исключений, оставаясь любимым адъютантом Суворова. Он получил боевого Георгия по представлению полководца за мужество и отвагу, проявленные при осаде Очакова.
— После штурма Праги Александр Васильевич тотчас потребовал к себе польских генералов, пожал им руки и обошёлся с ними очень приветливо, — рассказывал Каховский брату. — Он распорядился пригласить на обед также пленных польских штаб-офицеров… После того лёг на солому отдохнуть, а к ночи ему разбили калмыцкую кибитку…